Макс. Дьявол в клетке · Глава 21

Глава 21

Марина Они пришли на восьмой день. Я лежала на кровати — в той же одежде, что и неделю назад. Не ела. Почти не пила. Просто лежала и смотрела в потолок, считая трещины на штукатурке. Сто тридцать семь трещин. Я успела сосчитать их все. Стук в дверь — громкий, требовательный — вырвал меня из оцепенения. — Полиция! Откройте! Польская речь. Чужие слова. Чужой мир. Я не шевельнулась. Какая разница? Пусть приходят. Пусть забирают. Пусть делают что хотят. Мне было всё равно. Дверь вылетела с треском — замок не выдержал. В номер ворвались люди в форме. Много. Громкие голоса, топот ботинок, лязг металла. — Марина Андреевна Вершинина? Я повернула голову. Посмотрела на них — пустыми, мёртвыми глазами. — Да. — Вы задержаны по запросу российских властей. Организация побега заключённого, подделка документов, хищение... Слова сливались в бессмысленный гул. Меня подняли с кровати — грубо, без церемоний. Завели руки за спину. Холодный металл наручников сомкнулся на запястьях. Наручники. Как у него. Как у Максима. Где-то внутри шевельнулось что-то — слабое, болезненное. Но я задавила это. Не сейчас. Не при них. — Имеете право хранить молчание. Всё, что вы скажете... Стандартные фразы. Стандартная процедура. Меня вывели из номера. По коридору. Мимо горничной с испуганными глазами. Мимо постояльцев, которые выглядывали из дверей. Женщина в наручниках. Преступница. Я. Машина. Зарешёченное окно. Жёсткое сиденье. Двое полицейских — спереди, не оборачиваются. Меня везли куда-то. Куда — я не знала. И не спрашивала. Какая разница? Варшава проплывала за окном — чужой город, чужие улицы, чужая жизнь. Люди шли по тротуарам, смеялись, разговаривали. Жили. А я — умирала. Медленно. По кусочкам. С каждым вдохом. Тошнота накатила внезапно — волной, от которой скрутило живот. Я согнулась пополам, насколько позволяли наручники. — Эй! — один из полицейских обернулся. — Что с вами? Я не успела ответить. Рвота вырвалась наружу — прямо на пол машины, на свои колени, везде. Желчь и вода — больше нечему было выходить, я не ела несколько дней. — Kurwa mać! — выругался полицейский. — Остановись! Машина затормозила. Дверь открылась. Меня вытащили наружу — на свежий воздух, на тротуар. Я стояла на коленях и блевала — судорожно, мучительно, выворачиваясь наизнанку. Прохожие обходили нас стороной. Смотрели с отвращением, с любопытством, с равнодушием. Женщина в наручниках блюёт на тротуаре. Зрелище. Когда спазмы наконец отпустили — я осталась стоять на четвереньках. Тяжело дышала. Слёзы и сопли текли по лицу. — Вставайте, — сказал полицейский. Уже мягче. — Вас осмотрит врач. Врач. Мне не нужен врач. Мне нужно — умереть. Камера предварительного заключения. Серые стены. Железная койка с тонким матрасом. Унитаз в углу — без перегородки, на виду. Лампа под потолком — тусклая, никогда не гаснущая. Меня привезли сюда после больницы. После осмотра, после анализов, после бесконечных вопросов. — Когда у вас была последняя менструация? Я не помнила. Не следила. Было не до того. — Вы ведёте половую жизнь? Да. С заключённым. Которому помогла сбежать. Которого любила. Который меня бросил. Но я не сказала этого. Просто кивнула. — Мы возьмём кровь на анализ. Брали. Кололи вену, наполняли пробирки тёмной кровью. Я смотрела на это отстранённо, будто со стороны. Будто это происходило не со мной. Потом — сюда. В камеру. Ждать. Чего ждать — я не знала. Тошнота не проходила. Накатывала волнами — утром, днём, вечером. От запаха еды, которую приносили. От запаха хлорки, которой мыли полы. От собственного запаха — пота и страха. Я блевала в унитаз — желчью, водой, ничем. Лежала на койке, свернувшись в клубок. Считала трещины на потолке. Здесь их было меньше. Семьдесят две. На третий день пришёл врач. Женщина. Средних лет. С усталым лицом и папкой в руках. — Пани Вершинина? Я села на койке. Посмотрела на неё. — Да. — Результаты ваших анализов. — Она открыла папку. Посмотрела на бумаги. Потом — на меня. — Вы беременны. Слово упало в тишину камеры — тяжёлое, как камень в воду. Беременна. Я смотрела на врача — и не понимала. Не могла понять. Слово было знакомым, но смысл ускользал. — Что? — Беременны, — повторила она. — Срок — примерно шесть-семь недель. Вам нужно... Я не слышала, что она говорила дальше. Беременна. Шесть-семь недель. Это было... тогда. Когда мы... когда он... Воспоминания вспыхнули — яркие, болезненные. Комната для свиданий. Узкая кушетка. Его тело над моим, в моём. Его голос: «Кончи для меня». Его сперма — глубоко внутри. Он не предохранялся. Никогда. Я — тоже. Ведь я всегда была "пустоцветом"... Господи. Господи, нет. — Пани Вершинина? — Голос врача пробился сквозь туман. — Вы меня слышите? Я подняла на неё глаза. — Вам нужно принять решение, — сказала она осторожно. — Учитывая обстоятельства... срок позволяет прервать беременность. Прервать. Убить. Его ребёнка. Единственное, что от него осталось. Единственное доказательство того, что он был — не сон, не морок, не выдумка больного разума. Что я действительно его любила. Что он действительно был внутри меня. Ребенок которого я так жаждала иметь с Игорем и получила с тем, кто отправил меня на казнь? Приговорил и уничтожил? — Нет, — сказала я. — Пани Вершинина, подумайте. Вас ждёт суд. Возможно — заключение. Растить ребёнка в таких условиях... — Нет, — повторила я твёрже. — Я оставлю его. Врач вздохнула. Закрыла папку. — Это ваше право. Я сообщу администрации. Она вышла. Дверь камеры лязгнула за ней. Я осталась одна. Положила руку на живот — плоский ещё, ничего не заметно. Но там, внутри — что-то было. Кто-то был. Его ребёнок. Частичка человека, который меня уничтожил. И которого я — несмотря ни на что, вопреки всему — всё ещё любила. Экстрадиция заняла две недели. Две недели бумаг, допросов, ожидания. Польские следователи, российские следователи, адвокат, которого мне назначили — усталый мужчина с портфелем и безнадёжным взглядом. — Дело серьёзное, — говорил он. — Организация побега. Подделка документов. Злоупотребление служебным положением. Вам грозит от пяти до десяти лет. Пять до десяти лет. Тюрьма. Такая же, как та, откуда я его вытащила. Ирония. — Единственный шанс смягчить приговор, — продолжал адвокат, — это сотрудничество со следствием. Если вы расскажете, где он... — Я не знаю, где он. — Но вы должны знать что-то. Куда он направлялся. Какие были планы. — Варшава, — сказала я мёртвым голосом. — Отель «Полония». Он обещал приехать. Не приехал. Адвокат смотрел на меня — с тем выражением, которое я видела на многих лицах за эти дни. Смесь недоумения и жалости. — Он вас использовал, — сказал он наконец. — Вы понимаете это? — Да. — И вы всё равно не хотите помочь его найти? Я молчала. Хотела ли я? Часть меня — та, что всё ещё болела, всё ещё истекала кровью — хотела. Хотела, чтобы его нашли. Чтобы вернули. Чтобы он сидел в камере, как я сейчас. Чтобы страдал, как я страдаю. Но другая часть — та, что носила под сердцем его ребёнка — не могла. Не могла предать. Даже после того, как он предал меня. — Я не знаю, где он, — повторила я. — Правда не знаю. Адвокат вздохнул. — Тогда готовьтесь к худшему. Россия встретила меня серым небом и холодным ветром. Меня везли в автозаке — том самом, в каких возят заключённых. Зарешёченные окна. Железные скамьи. Запах пота, мочи, страха. Теперь я знала, что он чувствовал. Все эти годы. В колонии, в психушке. Каждый день, каждый час — вот это. Железо, холод, безнадёжность. И я — приходила к нему. В своём красивом платье, со своими умными разговорами. Думала, что понимаю. Думала, что могу помочь. Какая самонадеянная дура. Суд был быстрым. Зал — маленький, душный. Судья — женщина с каменным лицом. Прокурор — молодой, рьяный, с горящими глазами охотника, загнавшего добычу. Мой адвокат что-то говорил — про смягчающие обстоятельства, про беременность, про первое преступление. Я не слушала. Смотрела в стену. Считала трещины. Здесь их было одиннадцать. — Вершинина Марина Андреевна, — голос судьи вырвал меня из оцепенения, — вы признаёте свою вину? Я встала. Посмотрела на неё. — Да. — В полном объёме? — Да. Что было отрицать? Документы были. Записи с камер были. Показания свидетелей были. Моя подпись на поддельных бумагах — была. Всё было. Кроме него. Его — не было. — Суд приговаривает Вершинину Марину Андреевну к семи годам лишения свободы с отбыванием наказания в исправительной колонии общего режима. Семь лет. Слова падали как удары молотка. Я не слушала дальше. Семь лет. Я запуталась в цифрах. Голова кружилась. Тошнота снова подкатывала к горлу. Меня вывели из зала — под конвоем, в наручниках. Мимо журналистов с камерами. Мимо зевак с телефонами. — Это она! Та самая! Которая помогла убийце сбежать! — Говорят, она от него беременна! — Докатилась, психиатричка... Голоса сливались в гул. Вспышки камер слепили. Я шла — не видя, не слыша, не чувствуя. Семь лет. За любовь. За него. За человека, который бросил меня в чужом городе с пустыми карманами и его ребёнком под сердцем. Камера СИЗО. Моя новая жизнь. Четыре стены — серые, исписанные надписями предыдущих обитателей. Двухъярусные нары — я на нижней, сокамерница на верхней. Окно под потолком — маленькое, зарешёченное, почти не пропускающее свет. Сокамерница — женщина лет сорока, с жёстким лицом и татуировками на пальцах. Посмотрела на меня, когда меня привели. — За что? — Помогла человеку сбежать. — Мужику? — Да. — Любила? Я не ответила. Легла на нары. Отвернулась к стене. — Ясно, — сказала она. — Любила. Она больше не спрашивала. Я была благодарна. Ночь. Первая ночь в камере. Я лежала на жёстком матрасе, смотрела в темноту и слушала звуки тюрьмы. Храп сокамерницы. Шаги охранника в коридоре. Чей-то крик — далёкий, приглушённый. Тюрьма. Я — в тюрьме. Та, которая приходила к нему — теперь сама здесь. За решёткой, в наручниках, в казённой одежде. Приговорённая. Как он. Тогда. Я положила руку на живот. Там, под кожей, под мышцами, под всем — рос его ребёнок. Маленький, крошечный. Ещё не человек — но уже живой. Его частичка. Единственное, что он мне оставил. Слёзы потекли по вискам — в подушку, в темноту, в никуда. — Прости меня, — прошептала я. Кому? Ребёнку, которого обрекла на такую жизнь? Себе, которую уничтожила ради любви? Ему, которого — несмотря ни на что — всё ещё любила? Всем. Никому. — Прости меня. Я закрыла глаза. Вспомнила его лицо — в первый день, когда увидела. Светлые глаза, острые скулы, усмешку на губах. Вспомнила его голос — низкий, хриплый, проникающий под кожу. Вспомнила его руки — на моём теле, в моих волосах, везде. Вспомнила его слова: «Ты — моя». Ложь. Всё было ложью. Но внутри меня — росла правда. Маленькая, беззащитная правда. Его и моя. Наша. И ради этой правды — я буду жить. Буду терпеть эту камеру, эту тюрьму, эти семь лет. Буду ждать. Не его — нет. Его я больше не ждала. Ждать — другого. Того, кто родится. Того, кто будет смотреть на меня его глазами. Того, кого я буду любить — так, как не смогла любить его. Без боли. Без лжи. По-настоящему. За окном светало. Первое утро моей новой жизни.