Мальчик из Ямы 1: Начало · Глава 11 · Кормежка

Глава 11 · Кормежка

До экзамена оставалось семьдесят дней, когда моя новая машина впервые чуть не выселила меня из дома.

Сеть нашего контейнера выбило в четверг, в половине десятого вечера, второй раз за неделю, и на этот раз надолго: сорок две минуты я на ощупь перебирал щиток, меняя предохранитель и слушая из темноты дыхание матери, которое было выразительнее любых слов.

Сказала она ровно одну фразу, не открывая глаз, когда свет наконец вернулся:

— Еще раз выбьет, понесешь свою науку в сарай.

Сарай, это железный ящик на задах ряда, общий, неотапливаемый, с крысами-пылевиками и без единой розетки. Мать не шутила. Мать вообще не шутила про электричество: у диспетчеров свои счеты с перебоями питания.

Утром, за кашей, состоялся разбор полетов, короткий, как все ее разборы.

— Что у тебя там жрет? — спросила она. — Я видела счетчик. Мы стали есть, как сварочный пост.

— Вычислитель, — сказал я честно. — Он мощный, мам. Считает как настольный, я на нем варианты гоняю. Я поставлю буфер, батарею, и пики уйдут, сеть даже не заметит…

— Вот именно, — сказала мать. — Сделай так, чтобы сеть не заметила. И чтобы я не заметила. Наука, которая выбивает пробки, называется практикой, а за практику в этом доме отвечаю я, и у меня она без перерывов на аварии. Понял? Работай.

«Работай» у нее означало примерно то же, что у Хруста «наддув доложи»: разговор окончен, доверие оказано, спрос будет. Я допил кашу и пошел решать задачу про буфер, а мать ушла на смену, и я смотрел ей вслед и думал, что из всех проверяющих, каких я знал, включая имперских, мать была самой строгой инстанцией. И единственной, перед которой было по-настоящему стыдно.

Проблема была понятная и позорная для меня как для сборщика: я ее сам себе спроектировал. Ядро жрало неровно. В среднем оно укладывалось в свое взрослое плато, но на пиках, когда я грузил его длинной задачей, потребление прыгало ступенькой, и мой донорский сварочный блок, дуболом с тройным запасом по мощности, честно передавал эту ступеньку в сеть. Сеть контейнера, рассчитанная на плитку и три лампы, вздрагивала. Сеть ряда, издерганная скачками трансформатора, вздрагивала следом. Дальше срабатывало то, что у нас называлось пробками, и я шел к щитку под дыхание матери.

Решение было классическое, из учебника: буфер. Аккумулятор между блоком и нагрузкой: сеть заряжает его ровным маленьким током, ядро берет свои пики из банки, все счастливы. Решение было классическое, простое, дешевое.

У меня не было аккумулятора. Вернее, был.

Я честно потратил два дня, пытаясь найти другой. На барахолке аккумуляторы такой емкости шли от пятнадцати кредитов, и барахольщик, наблюдая мое лицо, доброжелательно предложил «мертвяка на восстановление» за пять: ящик с высохшими банками, из которого при удаче, через месяц танцев с электролитом, получалось полбатареи, а при неудаче лужа на полу. Я знал эту лотерею, я в нее уже играл зимой, счет был один-один. У Чиптика на обмен не нашлось ничего живого: аккумуляторы, сказал он, товар невозвратный, их у него сметают в день привоза, «энергия, мальчик Форк, у нас дороже памяти». В доках, сказали, можно спросить после получки, то есть через две недели. Хруста просить я не стал: он бы достал, но спросил бы, подо что, а врать Хрусту не работало, я уже объяснял. А сеть выбивало сегодня, и мать сказала «сарай», и до экзамена было семьдесят дней.

Аккумулятор от погрузчика, живой, емкий, ухоженный, заряжаемый каждый вечер через самодельное реле, стоял в тридцати сантиметрах от моего стола и светил мне в затылок.

Я решался два вечера, и это, если разобраться, смешно: взрослый человек не решается два вечера снять батарейку с самодельной табуретки. Я за эти два вечера успел даже провести с Ведром разъяснительную работу, в одностороннем порядке: объяснил ему про буфер, про пики, про сарай, про то, что аккумулятор, между прочим, изначально был не его, а погрузчика, так что говорить о собственности тут вообще неуместно. Ведро слушало, светило и молчало, и молчание его было согласное, как у всех, кого не спрашивают. Аргумент про погрузчик, кстати, не работал даже на меня: батарейку-то я ему ставил своими руками, год назад, в этой же комнате, и я отлично помнил, как оно первый раз поехало само, вихляя, к щитку, и как я орал «домой! домой!», а оно ехало к щитку, потому что «домой» в его платке еще не было, а жрать хотелось уже тогда.

Кормилец из меня, выходит, был так себе: одному даю, у другого забираю. Позже я узнал, что это называется «управление ресурсами» и за это платят жалованье. Но у нас с этой табуреткой был год общей биографии, шесть команд и дежурная ложка, и когда я наконец сел перед Ведром на корточки с ключом в руке, я почувствовал себя не сборщиком, а живодером.

— Прости, приятель, — сказал я. — Это временно. Мне нужен твой аккумулятор, потому что без него меня выселят в сарай вместе с наукой. А тебя я потом запитаю обратно. Слово.

Ведро смотрело на меня фарой и молчало, потому что оно всегда молчало, у него не было ни динамика, ни мнения. Я отвинтил крышку, отключил зарядное реле, отсоединил клеммы и вынул батарею, теплую от вечерней зарядки. Фара погасла не сразу: конденсаторы в цепи держали еще секунды три, и все эти три секунды Ведро светило мне в руки, будто ассистировало на собственной операции. Потом свет умер, и в углу осталась темная жестяная тушка на колесиках, со шваброй-манипулятором, опущенной вниз, как флаг в нелетную погоду.

Я накрыл его ветошью. Зачем, не знаю: пыль ему теперь была безразлична. Накрыл, и тут же разозлился на себя за этот жест, потому что жест был похоронный, а у нас не похороны, у нас донорство, временное, по расписке. Я даже написал расписку, мысленно: я, Роджер Форк, обязуюсь вернуть аккумулятор гражданину Ведру не позднее чем через… Через сколько, я не дописал. Честной цифры не было, а врать самому себе письменно я еще не научился. Все впереди.

Зарядное реле Ведра переехало в схему вместе с батареей, и я, паяя его на новое место, отдал должное себе годичной давности: реле было сделано на совесть, с запасом по току, с защитой от переполюсовки, четырнадцатилетний я вложился в эту железку так, как будто заряжать ей предстояло минимум крейсер. Теперь пригодилось. У нас вообще ничего не пропадает, у нас все ждет своей схемы.

Буфер встал в схему за час и снял проблему полностью: пики ядра теперь глотала банка, сеть видела ровный зарядный ток, пробки жили спокойно, мать спала, сарай отменялся. Оставался нагрев.

Грелось ядро всерьез. Мой кулер от плитки, героическая машинка, гонял воздух по кожуху, но металлокерамике этого было мало: на длинных задачах температура ползла, я мерил ее пальцем и совестью, приборного термометра у меня не было, и палец говорил «горячо», а совесть говорила «добром не кончится». Нужен был радиатор, настоящий, ребристый, с площадью, и не абы какой, а под мой крепеж и мою геометрию: сантиметров двадцать на пятнадцать, ребра высокие, подошва толстая, фрезерованная.

Такой радиатор на рынке был. Я его приметил еще на прошлой неделе, когда ходил за ответкой: средний ряд, лоток холодильного и вентиляционного, хозяин, круми по имени Шушук, мелкий даже по крумийским меркам, зато голосистый за троих. Лоток у него был устроен по классике жанра: сверху сияло начищенное, снизу, в ящиках, лежало настоящее. Радиатор лежал сверху, потому что был красив без начистки: снятый с промышленного преобразователя, ребра как орган в старом голофильме, подошва фрезерованная, восемь кредитов, и цена, что характерно, была написана честно, без места для торга. У круми так помечают товар, за который не стыдно. Восьми кредитов у меня не было. Вернее, были, но это были последние восемь кредитов, а по завету Хруста трогать несгораемый остаток можно только на воду, еду и дорогу домой.

И тогда я впервые в жизни пошел на рынок не покупать, а торговать по-взрослому: менять работу на вещь.

Готовился я как к экзамену. Во-первых, перебрал свой хлам и отобрал шесть позиций, которые для меня были мусором, а для холодильщика товаром: два вентиляторных движка в ремонт, тройка исправных термодатчиков с разделки, латунные штуцеры, моток капиллярной трубки. Во-вторых, разведал слабое место: у Шушука который месяц не работал каталог-планшет, старый гильдейский справочник с ценами и схемами, он при мне дважды тряс его и стучал им о лоток, универсальный крумийский ремонт. Планшет не чинился, потому что стучание, при всем уважении к традиции, не заменяет пайку.

На подходе к лотку меня, как постоянного уже человека на этом рынке, дважды окликнули: барахольщик поинтересовался, не дозрел ли я до «мертвяка», а незнакомая крумиха с лотка тканей предложила «брезент, как у отца твоего, смотри какой». Откуда она знала про отцовскую куртку, я спрашивать не стал: рынок знает все, это его природный ресурс, второй после наглости. Я помахал обоим и отметил про себя, между делом, что становлюсь на этом рынке своим: меня узнавали, мне предлагали, со мной здоровались руки, верхние и нижние. Год назад я был тут пацаном с полей. Теперь был мальчиком Форком, который чинит и торгуется. Рост, как сказал бы Хруст, наблюдаемый.

Разговор у лотка я построил, как учил Чиптик, то есть не с того конца:

— Уважаемый Шушук, у вас каталог не работает. Я чиню. Плата вперед не нужна: сначала работает, потом договариваемся.

Четыре руки изобразили четыре разных степени недоверия, но планшет мне выдали: круми ничем не рисковал, мертвее эта штука стать не могла. Я сел тут же, на ящик у лотка, вскрыл корпус, и диагноз занял три минуты: трещина пайки на разъеме питания, классика стучания, каждый удар о лоток эту трещину подращивал. Паяльник у меня был с собой, походный, от батарейки. Через двадцать минут каталог ожил, засветился и показал Шушуку прейскурант на радиаторы, что было с моей стороны почти жестоко.

Дальше был торг, и я его провел, скажу без ложной скромности, чисто. Шушук предлагал два кредита деньгами. Я отказался и показал на радиатор. Шушук воззвал к клану, аренда, поборы, сын-бездельник, я переждал ритуал молча, с сочувственным лицом, как положено. Шушук предложил радиатор поменьше. Я выложил на лоток свои шесть позиций и объяснил, что движки после перемотки уйдут у него по кредиту за штуку, а термодатчики холодильщику нужны всегда, это как соль в доме. Шушук попробовал датчики зубом, у круми это не метафора, и заскрипел, что мальчик грабит старого торговца. Это, я уже знал, означало согласие.

— Сделка, — сказал он наконец и протянул все четыре ладони. Я приложил свою к каждой, по очереди, как положено, кожа у круми сухая и теплая, как нагретый брезент. — Каталог плюс железки, за них радиатор. Но если каталог сгорит снова, вернешь руками. Всеми, сколько есть.

— У меня всего две.

— Вот и береги, — наставительно сказал Шушук, и мы расстались взаимно ограбленными, то есть довольными.

Радиатор ехал домой у меня на коленях, завернутый в мешковину, тяжелый и прекрасный, и попутчики в развозке косились: по весу и бережности обращения предмет тянул на что-то съедобное, а съедобное такого размера у нас возят только по большим праздникам. Я не разубеждал. В каком-то смысле это и была еда.

Радиатор я перед монтажом обсчитал, по-честному, по школьной формуле, с поправками из каталога Шушука, который я, пока паял, честно проглядел, грех было не поглядеть. Выходило, что при моих ваттах и моей дельте температуры нужно минимум тысяча двести квадратных сантиметров оребрения. У красавца с лотка их было тысяча шестьсот, я пересчитал ребра и перемножил: запас в треть, как раз на целинское лето, когда контейнер к вечеру сам как радиатор. Люблю, когда числа сходятся заранее. В нашем деле это единственный доступный вид пророчества.

Монтаж охлаждения занял вечер, и это был хороший вечер, из тех, что пахнут канифолью и правильными решениями. Я снял старую крышку кожуха, разметил и засверлил подошву радиатора под крепеж рамки, притер ее к ядру через термопасту, добытую еще зимой из тюбика в медицинском мониторе, у медиков паста лучше промышленной, факт. Кулер от плитки переехал на ребра радиатора и из героя-одиночки стал частью системы. Крепление я стянул хомутами, а там, где хомут не доставал, легла изолента, синяя, в положенные два витка. Есть места, где изолента, это халтура, и есть места, где она честный конструкционный материал. Отличать одни от других, в этом, собственно, и состоит наша профессия.

К ночи система вышла на режим: ядро под полной нагрузкой, радиатор теплый по всей площади, ровно теплый, как бок Самовара на маршевом, кулер гудит свою ноту, буфер глотает пики, сеть спит, мать спит, сектор спит. Я прогнал длинный тест, все сходилось, температура стояла как вкопанная. Впервые с той ночи в Тихом у меня было чувство законченной работы: машина, которую я собрал из ямы, покойника и табуреткиной батарейки, работала как целая. Даже щелчки ушли: то ли термонагрузка снялась, то ли я к ним привык.

Подготовка, кстати, на новой машине шла с запасом, о котором месяц назад смешно было мечтать. Я прогнал в тот вечер, между делом, пробный из сборника: тридцать шесть из сорока, и время осталось. Тридцать шесть. Порог тридцать. Машина отдавала ответы из-под пальцев, я успевал думать над условием, а не над корнем, и где-то на середине варианта поймал себя на том, что говорю вслух, привычно, как Хрусту на вахте: «принято, следующая». Кому принято, спрашивается.

— Удачная сборка, — сказал я, выключая сборник. Вслух. Уже не очень уверенно.

Я уже тянулся к рубильнику, гасить хозяйство и спать, когда услышал писк.

Первое, что сделала голова: доложила по инстанции, что это штатно. Пищат все: заряднички, датчики, сам вычислитель у меня пищал при старте, наследие кассовой прошивки «Счетовода». Но этот писк шел не от «Счетовода». Он шел из ядра, из-под радиатора, тонкий, чистый, тихий, и он был не одиночный.

Три коротких. Пауза. Два коротких.

Тишина.

Я стоял с рукой на рубильнике и ждал. Секунд через десять: снова. Три коротких, пауза, два коротких. Та же длительность, та же пауза, тот же тон. Не случайный дребезг: у дребезга нет дисциплины, а тут была дисциплина, ровная, как строевой шаг.

Сигнал ошибки, сказала полка с объяснениями, уже привычно прогибаясь. Код неисправности: три-два. Надо глянуть в… В чем глянуть, в документации? Документации у этой железки не существовало на всей планете, а может, и нигде.

И тогда я сделал то, что до сих пор не могу объяснить с инженерных позиций. Я наклонился к кожуху и постучал по нему костяшкой пальца: три коротких, пауза, два коротких. Тем же ритмом. Зачем? Не знаю. Когда двадцать лет живешь среди машин, у тебя вырабатываются свои суеверия: ответить на стук, это вежливость, а вежливость дешевая, почему не потратить.

Тишина. Длинная, секунд двадцать, и я уже выпрямился, посмеиваясь над собой, дурак, стучит железке, как соседу в стенку.

Писк.

Один длинный. Пауза. Один длинный. Пауза. Три коротких.

Я замер так, как замирал в Тихом на первых ста шагах: всем телом сразу, до кончиков пальцев. В контейнере было темно, только дежурная лампа над столом, и в ее свете стоял мой уродец: кожух покойного Гроссбуха, армейские порты, медицинский экран, кулер от плитки, батарея табуретки. Сборная солянка из четырех смертей и одного одолжения. И эта солянка со мной перестукивалась. Это был не прежний ритм. И не эхо моего. Я медленно, очень медленно, присел обратно и отстучал по кожуху: длинный, пауза, длинный, пауза, три коротких. Его ритм. Ответ пришел через три секунды: три коротких, два коротких, тот, первый рисунок, и следом, без паузы, мой стук, нота в ноту, костяшка в костяшку, только писком.

Оно повторило мой ритм.

У меня по рукам, от запястий к локтям, пошли мурашки, крупные, как крепеж. Я сидел на корточках перед кожухом от бухгалтерского терминала, в четвертом часу ночи, в жилом контейнере на свалочной планете, и переговаривался стуком с восьмьюстами граммами металлокерамики, которые по всем законам физики, тарифа и здравого смысла должны были молчать. Либо я оживил железку, либо окончательно спятил. В обоих случаях, отметил я краем сознания, я гений, просто по второму варианту справка другая.

Полка с объяснениями сделала последнюю попытку, надо отдать ей должное, героическую: тестовая прошивка, сказала полка. Армейский самотест, зашитый в ядро: машина проверяет тракт, генерирует последовательности, сравнивает отклик. Эхо-режим, штатная функция, в военной технике наверняка есть. Я подержал это объяснение в руках, как держал РК-2 в Тихом, и положил обратно: самотест не ждет минуту после своего сигнала, самотест не повторяет произвольный ритм с первого раза, и главное, самотест не предлагает. Полка скрипнула и просела окончательно. Я не стал ее чинить. Есть момент, когда честный техник признает: прибор показывает не помеху. Прибор показывает то, что показывает.

Дальше я поступил единственным способом, которым умею встречать необъяснимое: завел на него документацию. Достал тетрадь, открыл чистый разворот, написал сверху «Ритмы» и дату и следующие два часа работал регистратором: стучал, слушал, записывал. Штрихи и точки, длительности, паузы, время каждого сеанса. Сеанс третий, ноль четыре двенадцать: мой рисунок «два длинных, короткий», ответ через три секунды, точный. Сеанс четвертый: «короткий, два длинных, короткий», точный. Сеанс пятый, я решил схитрить и отстучал с ошибкой в ритме, с рваной паузой, как стучит усталый человек: оно ответило ровно. Не скопировало мою кривизну, а выправило рисунок, как выправляют чертеж, и от этого у меня второй раз за ночь пошли мурашки: копировать умеет и попугай, а вот понять, что ты имел в виду, и убрать твою ошибку, это уже собеседник. Закономерности вылезали сами: оно всегда отвечало, если я стучал в течение минуты после его писка. Оно повторяло мои рисунки с первого раза, любые, я усложнял до восьми элементов, ни одной ошибки. Оно держало паузу ровно три секунды перед ответом, всегда, как метроном, и эта тройка секунд пугала меня больше всего: живое мнется, машина отвечает сразу, а оно ждало. Как будто думало. Или как будто вспоминало, как это делается.

А в самом конце, в шестом часу, когда я уже дописывал разворот и глаза слипались, оно выдало то, чего не было за всю ночь.

Новый ритм. Не мой, не свой первый, не повтор. Длинный, три коротких, длинный. Симметричный, аккуратный, законченный, как слово. Я отстучал его обратно, стараясь попасть в длительности, и в ответ пришло два коротких, быстрых, почти веселых, и тишина до утра. Я потом долго сидел и смотрел на этот рисунок в тетради. Что это было, я не знал. Но я вырос среди машин и твердо знал, чего у машин не бывает: у машин не бывает «почти весело». Это я откуда-то взял сам. И вот это «сам» пугало и грело одновременно, поровну.

Я записал и это. Рука, честно скажу, подрагивала, и штрихи вышли кривее обычного, так что я переписал строку заново, начисто: документация не виновата, что регистратора трясет. Внизу разворота я вывел, уже почти засыпая, итог наблюдений, самый ненаучный итог в истории документации: «Оно предлагает свое».

За ужином на следующий день я поймал себя на том, что смотрю в угол, на накрытую ветошью тушку Ведра, и мысленно докладываю ему сводку: батарея твоя работает штатно, пики глотает, вернем с процентами. Докладывать жестянке без питания, это, согласен, было новым уровнем моих отношений с техникой, но по сравнению с перестукиванием по ночам выглядело уже вполне буднично. Мать перехватила мой взгляд.

— Почини ты его, — сказала она вдруг. — Жалко смотреть, стоит как памятник.

— Батарея нужна для дела, мам. Верну после экзамена.

— После экзамена, — повторила она, и в этих двух словах поместился весь наш семейный календарь: у нас теперь все было «после экзамена», как у верующих «после праздника».

И только на следующий вечер, ложась спать, я сообразил, что впервые за месяц забыл посмотреть кусок голофильма. Ритуал, который держался годами, пропал, и я даже не заметил, когда. Двадцать шесть чипов лежали в своей галетной коробке, парень со световым мечом висел над койкой, выцветший, терпеливый, а я засыпал под другое: под ровное тепло радиатора и тихие ритмы из кожуха. Зачем мне были чужие истории про оживших роботов. У меня, кажется, заводилась своя.