Мальчик из Ямы 1: Начало · Глава 10 · Потрошение

Глава 10 · Потрошение

Неделю после лавки Сцаха я собирал обвязку, как птица собирает гнездо: по прутику отовсюду, и каждый прутик со своей историей и своим торгом.

У Чиптика, за три вечера пайки, я выторговал разъем-ответку под армейский стандарт, вернее, под то, что я считал армейским стандартом, шаг контактов совпадал, а больше мне было не с чем сверяться. Сама покупка прошла не без осложнений: Чиптик взял ответку в нижние руки, посмотрел на шаг контактов, потом на меня, и верхние руки у него сложились в фигуру, которую я перевел как «и что же мы такое чиним, мальчик Форк».

— Лоадер старый ковыряю, — сказал я. — Панель приборная, разъем сгнил, подбираю похожий.

— Похожий, — согласился Чиптик, и по тому, как быстро он согласился, было понятно все: он знал, что на лоадерах такого шага не бывает, я знал, что он знает, он знал, что я знаю, что он знает. У круми это называется вежливостью: оба соврали по разу, сделка чистая, никто никому ничего не должен. — Два талона. И мой тебе довесок, бесплатный, как у вас, у людей, принято: под такой шаг бывают контакты с секретом, подпружиненные внутрь. Совать туда проволоку для прозвонки не надо. Сначала посмотри на просвет.

Довесок, между прочим, оказался дельным: два контакта из сорока действительно были с секретом, и проволока для прозвонки убила бы их насмерть. Круми не дарят подарков, но у них есть свой странный кодекс на этот счет: покупателю, который вернется, продают правду мелкими порциями. Я возвращался третий год.

Там же, у него, взял за шесть талонов гражданский процессорный модуль «Счетовод-2М», б/у, со списанной кассовой стойки: план-минимум, если ядро окажется трупом, в гнездо встанет эта рабочая лошадка, и будет у меня вычислитель уровня «лучше Гроссбуха, хуже мечты». Блок питания у меня уже жил под койкой, тот самый донор от сварочного поста, что не спас Гроссбух: двенадцать вольт, мощности с тройным запасом, гудит как трудяга. Кожух и раму покойного Гроссбуха я тоже сохранил, у нас не выбрасывают корпуса, и теперь им предстояло второе рождение. Экран нашелся в моем же хламе: когда я зимой потрошил медицинский монитор на осциллограф, я забрал оба его экрана, большой и малый, малый ушел в осциллограф, большой лежал и ждал своего часа. Час пришел.

Оставалось главное: понять, что у меня, собственно, за ядро.

Прятал я все это хозяйство, пока шла заготовка, просто и надежно: питбой лежал под койкой в отцовском ящике, поверх инструмента, прикрытый ветошью. В ящик Гейра мать не заглядывала никогда, это была не крышка, а граница, и я, пользуясь границей в своих целях, каждый раз чувствовал себя немного контрабандистом на семейной таможне. Утешал себя тем, что отец бы понял. Отец сам был человек ящика: все важное у него лежало под рукой и не на виду.

Операцию я назначил на ночь со среды на четверг, когда у матери выпадала ночная смена, суббота двойных составов ей аукалась всю неделю. Проводил ее, выждал полчаса на всякий случай, расстелил на столе ветошь, выставил инструмент по ранжиру, как хирург в голофильме, и позвал ассистента.

— Ведро. Ко мне. Свети сюда.

Ведро приехало, встало и уперлось фарой ровно в питбой. Я на секунду даже растерялся: два точных исполнения подряд, щетка в воскресенье и вот теперь свет с первого раза. Если бы я верил в приметы, я бы задумался. Я не верил. Я вообще в ту ночь был предельно рационален, аж самому противно вспоминать.

Пломба ядра снялась с легким хрустом, сухой пластик, двадцать лет. Под ней, в центральном гнезде, сидел модуль, и уже по посадке было видно: нестандарт. Гнездо под него не проектировали: модуль стоял через переходную рамку, самодельную, грубоватую, и занимал по глубине объем двух штатных модулей. Кто-то когда-то, тот самый, что вскрывал корпус и варил шов в спешке, впихнул это ядро в питбой так же, как я сейчас собирался впихивать его в кожух Гроссбуха: по-полевому, через рамку и такую-то мать. Открытие мне не понравилось и понравилось одновременно. Не понравилось, потому что нестандарт внутри нестандарта, это уже матрешка. Понравилось, потому что прецедент: если оно один раз пережило полевую пересадку, переживет и вторую.

Прежде чем лезть к ядру, я по протоколу обошел остальные гнезда, и вот тут меня ждала вторая находка той ночи, тихая и неприятная, как сквозняк из-под двери.

Гнезда были пустые. Все пять, кроме центрального. А питбой армейский, он по определению ходит укомплектованным: связь, шифроблок, навигация, память, что там еще положено солдатскому терминалу. И следы стояли честные: в трех гнездах фиксаторы отжаты аккуратно, штатным инструментом, модули вынуты как на разборке. Тот, кто вскрывал корпус, выгреб все. Все, кроме ядра. Кроме самого крупного, самого тяжелого, самого, по любой логике, ценного модуля, который вдобавок сам же и вставил через самодельную рамку.

Я посидел над этим фактом. Он не складывался ни в одну картину, кроме нехороших. Человек забирает мелочь и оставляет главное в двух случаях: если не может унести, ядро весило восемьсот граммов, смешно, или если не хочет с этим главным находиться рядом. Второй вариант я аккуратно, за уголок, снял со стола и положил на дальнюю полку, к страшилкам Щуплого. У меня была ночь, план и паяльник, разогретый до рабочей. Философия по расписанию не значилась.

Я отжал фиксаторы рамки и вынул ядро на свет.

Оно было тяжелое для своего размера, с ладонь, кирпичик в металлокерамическом корпусе, глухом, без единого окна, со шлифованными гранями, и по этим граням шел теплоотвод такой плотности, какой я не видел ни на одном процессоре: ребра тонкие, как страницы, и их было много, как страниц. С торца, у контактной группы, стояла маркировка. Полустертая, выштампованная, той же нечеловеческой системы, что на корпусе: наши буквы, не наш порядок, и эмблема, затертая до силуэта. Я поднес его к лампе и честно, старательно, минут десять пытался опознать хоть что-нибудь: тип корпуса, стандарт контактов, серию теплоотвода. По отдельности все было почти знакомое. Вместе, ничего. Как лицо, собранное из знакомых черт незнакомого человека.

Пока грел паяльник, я успел, конечно, погонять в голове и сюжет: кто, зачем. Картинка складывалась обрывками, как всегда из железа: некто со штатным инструментом, значит, техник или из экипажа. В спешке, шов-то варен точками, вкривь. Берет полевой терминал, выкидывает из него все родное и вваривает внутрь чужое ядро, крупнее и прожорливее штатного, через рамку, сделанную на коленке. Зачем? Перенести. Спрятать. Унести на себе то, что в руках не унесешь, питбой, он на предплечье, руки свободны. А потом этот некто питбой не забрал: терминал остался валяться в углу мертвой кабины, среди обрывков, двадцать лет. Люди не бросают то, что прятали с такой яростью. Люди с этим либо уходят, либо…

Вот на этом «либо» я и выключил внутреннее кино. У поля не спрашивают, кто. У поля спрашивают, что осталось. Осталось: ядро. Мое дело: гнездо, питание, шина.

Военное, дочисточное, самопальной пересадки. Я сформулировал это про себя, и следом, сама собой, пришла вторая мысль, которую я оборвал на середине: после Чистки за такое…

Я не договорил даже мысленно. О таких вещах у нас не договаривают: недоговоренная мысль, это как несданная находка, ее вроде бы и нет. Я просто отметил, что ладони вспотели, вытер их о штаны и продолжил осмотр, потому что осмотр, это процедура, а процедура спасает от любых мыслей, на то она и процедура.

Дилемма, впрочем, никуда не делась, она лежала на ветоши и весила граммов восемьсот. Раскладывалась она по-целински просто. Продать? Кому: Сцах дал десять талонов за все вместе, а отдельное ядро без реестра, это не товар, это статья, причем моя. Сдать? В контору? Смешно даже не было: сдают вещи, у которых есть графа, а у этой вещи вместо графы был протокол. Выбросить? Вот честно: рука не поднималась, и не из жадности, а из того же чувства, по которому не бросают исправный корпус. Восемь сотен граммов инженерии, пережившей всех своих хозяев, не выбрасывают в отвал. Не по-нашему это.

Оставался четвертый вариант, тихий, домашний, наглый: а если оно просто поработает процессором? Не «оживить военную тайну», а взять железку и заставить считать интегралы. Числа, они ничьи. Тарифная сетка не запрещала железке считать, тарифная сетка про нее вообще не знала, и я собирался всеми силами поддерживать это неведение.

Правильный инженер сначала думает, потом подключает. Я гений: я умею одновременно.

Сначала, конечно, была проба питания, по всем правилам, какие я знал. Ядро на ветошь, лабораторный подвод от донорского блока, амперметр в разрыв, ток ограничен на смешном уровне, палец на рубильнике. Я подал напряжение и стал смотреть на стрелку.

Лестницу токов я выстроил заранее, в тетради, по строчке на ступеньку: пятьдесят миллиампер, потолок для мертвой проверки. Сто пятьдесят, холостой ход «Счетовода», для сравнения. Четыреста, рабочий ток гражданского модуля под нагрузкой. И красная черта: полтора ампера, предел моего донорского блока по этой ветке. План был скромный: убедиться, что ядро мертвое, на первой же ступеньке и со спокойной совестью ставить «Счетовод».

Стрелка поднялась и не остановилась там, где я ждал. Мертвый модуль берет ноль. Живой гражданский модуль на холостом ходу берет крохи, у «Счетовода» паспортный ток я знал наизусть. Это ядро взяло сразу втрое против «Счетовода», уперлось в мое ограничение и стояло на нем ровно, как Корова на весовой, и явно хотело еще. Я поднял ограничение. Оно взяло еще. Я поднял снова, уже с холодком, и оно снова взяло, и вышло на плато только на уровне, который я помнил по другой табличке: по паспорту вычислительного блока из лавки. Взрослого. Настольного. Того, что за двести шестьдесят кредитов.

— Куда в тебя столько, зараза? — спросил я вслух.

Ядро не ответило, ядра вообще неразговорчивы, но грани его под пальцами шли теплом, ровным, живым, и теплоотвод, эти страницы-ребра, впервые за двадцать лет делал свою работу. Оно не грелось как неисправное, точечно и злобно. Оно грелось как работающее: всем телом, спокойно. Что оно там у себя внутри делало с этой прорвой энергии, я не знал. Прибора, который показал бы мне это, у меня не было. У меня был амперметр, и амперметр говорил: ест как взрослое. Я записал в тетрадь: «потребление = настольный блок (!), нагрев равномерный, плато стабильное». Восклицательный знак, единственный на страницу, был всей моей роскошью удивления, которую я себе позволил. Первая странность, зафиксирована, едем дальше.

Дальше была сборка, и про нее я могу рассказывать долго, потому что это были лучшие шесть часов той недели.

Каркасом стал кожух Гроссбуха, и в этом была своя справедливость: старик умер, но дом его пригодился наследнику. Я выпотрошил из него горелые останки, оставил клавиатуру, она была жива, я ее прозвонил еще в ночь смерти, и крепежные стойки. Из питбоя переехали шина и все шесть портов, я резал и паял медью по меди, как велел Сцах, и совет отработал на все сто: луженые медные площадки схватывались с моим припоем с полтычка, а попробуй я по привычке зачищать под люминиевую пайку, убил бы неделю, тут старый ящер был прав до талона. Ядро встало в центре, на самодельной раме, я перекроил ту, чужую, полевую рамку под свой крепеж и добавил обдув: кулер от сгоревшей плитки соседа-сварщика, выпрошенный за так. Медицинский экран лег в вырез кожуха, где раньше жил родной экранчик Гроссбуха, и оказался вдвое больше: вырез пришлось расширять ножовкой, и край я потом облагородил, угадайте чем. Синей изолентой, ровно, в два слоя. Без нее в космосе ничего долго не живет, а мой контейнер, если по большому счету, тоже космос, только с гравитацией.

С клавиатурой Гроссбуха вышла отдельная новелла. Она пережила пожар, пережила пересадку, но клавиша «семь» у нее липла: нажимаешь, а она думает, отдавать ли символ, старая бухгалтерская привычка. Для терминала это мелочь. Для экзамена, где каждая седьмая цифра в среднем семерка, это диверсия. Я разобрал клавиатуру до листа, промыл каждую чашку контакта, семерку отполировал ластиком до самолюбования, собрал обратно. Проверил: отдает мгновенно. Всю оставшуюся жизнь этой клавиатуры семерка была у нее самой быстрой клавишей, с запасом, и я до сих пор считаю это своей самой окупившейся починкой: полтора часа работы против судьбы.

Блок питания я вынес наружу, в отдельную коробку, с предохранителем на входе и, после гибели Гроссбуха это было делом чести, с защитой по перенапряжению, собранной из трех деталей и злости. Теперь пусть сеть сектора скачет как хочет: мой предохранитель сгорит первым, дешевый и гордый, а дорогое уцелеет. Уроки у меня усваиваются, если по мне бьют током достаточной силы.

Сбоку кожуха я приклепал ручку, срезанную с погибшего чемоданчика, найденного в хламе: машина должна была уметь ездить со мной, в Центр в первую очередь, экзамен разрешал свой вычислитель, и я собирался этим разрешением воспользоваться на всю глубину параграфа. Получился переносной терминал весом в семь кило. Тяжеловато для четырнадцатилетнего плеча, в самый раз для четырнадцатилетнего самолюбия.

К четырем утра уродище было собрано. Я говорю «уродище» с полной ответственностью и отцовской нежностью: кожух от бухгалтерского терминала, армейская шина, медицинский экран, кассовый резерв в ящике, кулер от плитки, изолента по периметру. Если бы техника умела смеяться, рыночные ряды ржали бы надо мной в голос. Но техника не смеется. Техника либо работает, либо нет, и в этом ее великое преимущество перед публикой.

Первый пуск, честно скажу, не удался. Я подал питание, шина ожила, экран засветился серым, «Счетовод» в резервном гнезде бодро отрапортовал о готовности, а ядро молчало. Брало свой ток, грелось своим ровным теплом и не отвечало на шине ни байтом. Я прогнал все проверки, какие знал: стандартные опросные последовательности из школьного курса, потом из каталога, потом от отчаяния постучал по корпусу костяшкой, международный протокол последней надежды. Тишина.

Три часа я искал ошибку у себя, потому что так учит ремесло: сначала подозревай свои руки, они ближе. Перепроверил пайку портов, все шестьдесят точек, под лупой. Перезвонил шину от разъема до разъема. Снял и поставил заново переходную рамку, вдруг перекос по контактам. Сменил полярность опроса, частоту опроса, порядок подачи питания: сначала шина, потом ядро, потом наоборот, потом с паузой, потом без. Ведро за это время дважды съездило на зарядку и один раз привезло мне ложку, уже, по-моему, из чистого чувства традиции: наш консилиум без ложки не консилиум.

Разгадка нашлась на третьем часу, в армейской логике, которую я по молодости не знал, а вычислил: гражданская шина при старте спрашивает устройство «кто ты», и устройство представляется. Военная, как выяснилось, устроена наоборот: устройство молчит, пока шина не представится первой. Охранная логика, свой-чужой. Я собрал на макетке простенький ответчик, который при старте выдавал в шину опознавательную последовательность, любую, лишь бы стабильную, и на первом же пуске с ответчиком ядро вышло на связь: экран мигнул, серость сменилась рабочим полем, и в углу поля встал курсор.

Обычный курсор. Мигает себе. Я смотрел на него, как на восход.

Времени было полшестого утра, мать возвращалась к семи, спать оставалось нисколько, и поэтому, конечно, я не лег, а полез тестировать. Осторожно, по протоколу: сначала арифметика, столбиком, с известными ответами. Сошлось мгновенно. Потом мой стандартный набор: корень, тот самый, тридцатисекундный гроссбуховский. Ответ встал на экран раньше, чем я отпустил клавишу ввода. Я хмыкнул, набрал интеграл из середины билета номер семь, из тех, что Гроссбух пережевывал в четыре захода. Мгновенно. Тогда я открыл задачник на самой злой задаче, тридцать девятая, тепловой баланс, четыре действия, сорок минут ручного счета, четыре минуты машинного по нормативу Центра, и вбил ее целиком, с граничными условиями.

Сорок секунд. Из них тридцать пять я вводил данные.

Я посидел, глядя на ответ. Ответ был правильный, я его знал по разбору с матерью. Но правильность одного ответа, это еще не прибор, это фокус, а мне нужен был прибор, и я устроил ядру то, что в Центре устраивают экзаменующимся: контрольную с надзирателем. Надзирателем работал «Счетовод»: я включил его в резервном гнезде параллельно и следующий час гонял одни и те же задачи на обоих, ядро против кассовой лошадки, сверяя ответы до последнего знака. Двадцать восемь задач. Двадцать восемь совпадений, только «Счетовод» кряхтел над каждой от секунд до минут, а ядро отвечало из-под пальцев. На двадцать девятой я усложнил: подсунул задачу с ошибкой в условии, деление на ноль в скрытом виде, Гроссбух от таких когда-то зависал наглухо, до кнопки. «Счетовод» честно завис, я его перезапустил. Ядро выдало отказ: аккуратную строчку о некорректности условия. Мгновенно. Оно не просто считало быстрее. Оно спотыкалось умнее.

На полку с объяснениями легло и это: армейская отработка ошибок, военные машины пишут для дураков в перчатках, у них отказоустойчивость в техзадании. Полка уже слегка прогибалась, но держала. Хорошая была полка. Из того же материала, что у всех людей, которым очень нужно, чтобы все было нормально. Сорок секунд против четырех минут. Против моих одиннадцати, с Гроссбухом, в ту первую ночь. Странно быстро? Я повертел эту мысль и положил туда же, куда клал все неудобное: на полку с объяснениями. Армейская элементная база, сказал я себе. Военный запас прочности, шина втрое толще гражданской, теплоотвод как у взрослого блока, вот и считает как взрослый блок. Удачная сборка. Руки золотые, папа гордился бы. Объяснение было гладкое, приятное на ощупь, и я в него поверил легко и с удовольствием, как верят во все, что хвалит тебя самого.

— Не ревнуй, — сказал я Ведру, которое все еще светило мне в стол со своей табуреточной верностью. — Ты по-прежнему самый тупой в этой семье, и это твоя сильная сторона. За тебя не сажают.

Ведро пискнуло. Я к тому времени различал у него интонации, которых у него не было, и эта означала: принято.

Дальше я, конечно, не удержался и погонял машину еще: весь билет семь подряд, потом задачи на маркировки, потом, уже в чистом хулиганстве, попросил перемножить два числа такой длины, что они не влезали на экран. Уродище считало все. Быстро, ровно, без единого сбоя, и кулер от плитки гудел, и тепло шло от ядра ровными волнами, и где-то на границе слуха, я отметил это косым краем сознания, в контейнере появился новый звук.

Щелчки.

Тихие, сухие, изнутри корпуса, из района ядра, слышные только в полной тишине и только если знать, что слушаешь. Не треск пробоя, я его знаю в лицо, не релейный лязг, реле там не было, а именно щелчки, мягкие, одиночные: раз в несколько секунд, ровно-ровно. Как метроном, у которого сильно упала частота. Или как счетчик, который что-то считает не спеша. Терморазгрузка корпуса, сказала полка с объяснениями: металлокерамика прогревается, слои гуляют, пощелкивает. Нормально. Все новособранное первую ночь разговаривает, спросите любого сборщика.

За окном серело. По уму следовало все выключить, убрать со стола и лечь, у меня через три часа была смена, а вечером школа. Но у новособранной машины есть право первой ночи: тест стабильности. Я запустил по кругу длинную счетную петлю, из тех, что грузят ядро на полную, записал в тетради время старта и условия, накрыл клавиатуру ветошью от пыли и прилег головой на руки, на минутку, рядом с теплым кожухом, в котором мерно щелкало. Кулер от плитки гудел на своей единственной ноте, честной и низкой. В этом гудении, в тепле, в ровных щелчках было что-то от Самовара на маршевом: работающая машина рядом со спящим человеком, самая старая колыбельная в мире.

Утром разберусь, подумал я уже из-под воды сна. Утром все разберу: и щелчки, и полку с объяснениями, и почему армейская железка двадцать лет пролежала мертвой, а ток берет как живая, и почему тот, в спешке, со штатным инструментом, забрал мелочь, а ее оставил.

До экзамена оставалось семьдесят пять дней, и у меня наконец был вычислитель. Оставалось выяснить, что еще у меня было.

Я очень люблю эту свою фразу. «Утром разберусь». Из всех моих инженерных инструментов она самая надежная: за всю жизнь ни разу не сработала, и хоть бы что ей. Работает дальше.