Мальчик, не поднимай тёте давление Полина Раевская · 83. Если не смогу поддержать, упаду вместе с тобой

83. Если не смогу поддержать, упаду вместе с тобой

— Мам, ради бога, ты же знаешь, это от нервов, — голос Заи доходит до меня будто с задержкой. Слова слышу, даже понимаю вроде, а связать одно с другим не получается.

— Ну, нервы-нервами, а проверить все же стоит, — назидательно заключает Екатерина Григорьевна, подымаясь из-за стола. — Как ты, стало получше хоть?

— Угу, — кивает Аринка, а я, глядя на ее измученное лицо, обтекаю уже по другой причине.

Какая же она бледная! Под глазами залегла синева, губы почти бесцветные, кожа с каким-то зеленоватым оттенком. При этом хуже ее все это, как ни странно, не делает. С мокрыми после душа волосами и этими милейшими, торчащими ушками, которые я бы зацеловал, она, напротив, кажется юной и такой беззащитной, что вот ее точно можно было бы принять за приятельницу подростка шестнадцати лет. Только у подростков, наверное, не должно быть такого взгляда: усталого, будто сил не осталось ни на что.

— Ладно, садись кушай и будущего папашу в чувство приводи, он нам еще нужен. Дитё само себя не воспитает, — доносится сквозь гул в ушах насмешливый голос Екатерины Григорьевны.

— Иди уже, мам, — с вымученной улыбкой отмахивается Зая, подталкивая смеющуюся мать из кухни.

Что ж, теща с юмором — это, наверное, неплохо. Если это, конечно, юмор.

Зая возвращается к столу, а я смотрю на нее снизу вверх и чувствую себя совершенно дезориентированным. В голове куча вопросов, но наружу вырывается только один:

— Ты беременна?

Арина втягивает с шумом воздух и закатывает глаза, будто тупость какую-то сморозил.

— А что, ты не рад? Уже готовишь план, как бы исчезнуть? — язвит она и, поморщившись, обессиленно опускается на стул, прикрывая глаза. Ей явно не стало легче, только для матери сделала вид, и я не знаю, как себя вести.

— Я объясню…

— И что это изменит? — вперяет в меня раздраженно-обессиленный взгляд, а я застываю, ибо этого вопроса боялся больше всего, так как на него у меня нет ответа.

Сглатываю тяжело — сказать мне нечего, а Ариша усмехается горько.

— Думаю, мы заигрались, Тимур, — выносит вердикт.

Внутри холодеет от понимания, что вот сейчас — в эту самую минуту, возможно, теряю ее. Паника накрывает, и я тупо качаю головой, не зная, что сказать, как все исправить. Чувство, будто все самое главное, важное в моей жизни утекает сквозь пальцы, как песок.

— Зай… — рвется из меня по-соплежуйски жалкое с мольбой. — Выслушай меня, пожалуйста.

— Еще раз: что это изменит? — повышает она голос.

— В сложившейся ситуации ничего, но… возможно, если ты поймешь, что над обстоятельствами я не был…

— Да я понимаю, Тимур. Все понимаю, — вновь нетерпеливо прерывает она мой невнятный лепет и, глядя так, словно уже все для себя решила, бьет ниже пояса, холодным. — Вопрос только в том — зачем мне это все? Зачем мне мальчик на самокате, у которого какие-то обстоятельства?

Вряд ли можно было ударить больнее.

Мальчик на самокате — вот и вся характеристика, сколько бы не рвал жопу, не старался что-то доказать. В целом и общем, она, пожалуй, права, тем более, мне, как спортсмену, не привыкать, что важен лишь результат, а не то, насколько ты выложился, чем пожертвовал и что поставил на кон. Поэтому все внутри скручивает от стыда. Слов, как таковых не остается. Да и что мне ей сказать?

Опускаю взгляд, быть в ее глазах лузером, который ни черта не смог — невыносимо. Сглатываю горький вкус своего поражения, и челюсти сами сжимаются до хруста. В это мгновение, как никогда, чувствую себя никчемным. Оказывается, то чувство после травмы было ничем в сравнении с этим. Тогда у меня забирали мечту, сейчас — будто нутро с мясом вырывают.

— Не знаю, Зай, наверное, и правда незачем, — выдыхаю тихо. Пытаюсь усмехнуться, но выходит хреново. К горлу подступает острый ком, я сглатываю его, пока не стало совсем стыдно. Лицо печет, ибо мне нечего предложить, только себя такого — без кожи, без гордости, без каких-либо возможностей, с одной лишь любовью, нежностью к ней и готовностью сделать, что угодно, чтобы ей стало легче.

Она, задрожав, прикусывает губу и всхлипнув, раздраженно бросает:

— Ну что ты смотришь на меня так? Что?

Голос срывается, а по щеке ползет слеза, которую она зло стирает, вставая со стула.

Жалеет. Знаю, что жалеет, по глазам вижу. Мне хочется встать следом, обнять ее крепко-крепко, прижать к себе, впечатать и забрать все то, что рвет ее сейчас на куски, заставляя отталкивать и ранить в ответ, но боюсь сделать хуже, поэтому едва слышно отвечаю:

— Люблю потому что.

Зая усмехается криво, качая головой.

— Только в двадцать можно все проблемы решить одним «люблю».

Что на это можно сказать?

— Нет. Просто в двадцать проблемы не перечеркивают чувства, — поднимаюсь все-таки из-за стола. Она хмыкает, а я продолжаю. — И в тридцать не должны.

— Ну, значит у меня их нет, — огрызается, отворачиваясь от меня к окну, пытаясь скрыть слезы.

Я не верю в ее треп, но это не значит, что он меня не задевает.

Подхожу вплотную, она вздрагивает. От влажных волос пахнет чем-то цветочным, родным. Втягиваю этот запах дома и едва сдерживаюсь, чтобы не уткнуться носом, не обнять, не сделать то, к чему все внутри рвется с первой секунды, как ее увидел.

Нельзя. Она и так держится еле-еле: стоит напряженная, будто любое прикосновение станет последней каплей, а мне нужно не добить ее, не заставить терпеть еще и меня, а успокоить.

За окном пролетает первый снег, превращая улицы в чистый лист, я хочу видеть в этом что-то большее, чем оно есть, какую-то надежду.

Мы с Заей молчим, только легче от этого не становится. Каждая секунда тянется, а я все ищу хоть какие-то слова, которые не прозвучат очередным бесполезным обещанием.

— Зай, — не выдержав, выдаю с мольбой и сожалением, на что она втягивает с всхлипом воздух и заплакано просит:

— Не надо, Тимур, пожалуйста, просто не надо. Ну, не получается у нас, понимаешь?

— Что именно не получается? Соответствовать чьим-то представлениям? — со злым отчаянием разворачиваю ее к себе. Она отводит взгляд, а я продолжаю напирать. — Разве мы не с самого начала знали, что и не будем. Ты разве не знала?

Она качает головой.

— Знала, но… Знать это одно, а когда оно вот так — на голову обрушивается… Все эти разговоры… сплетни, обвинения… Я всегда думала, что сильная, что мне пофиг на чужое мнение, но по факту… я не справляюсь. У меня не получается. Просто не получается, Тимур. Мне так… словно надо мной надругались, над самым моим сокровенным надругались, понимаешь?

Она заходится в слезах, захлебываясь ими, а я больше не могу стоять и смотреть.

Прижимаю ее к себе крепко. Внутри все сжимается от боли и такой дикой злости, что хочется разнести все к херам, и поубивать всех причастных, только толку то? Ей от моей ярости ни холодно, ни жарко. А другого у меня ничего нет, только мои объятия и поток сожалений.

Целую ее в висок, в переносицу, собираю губами слезы с щек, но они тут же текут снова и снова.

— Зайчонок, любимая моя… Скажи, что мне сделать. Только скажи, и я что угодно, Ариш... Хочешь признаюсь, что в фотошопе все подделал? По приколу там, на спор? Пусть выгоняют, садят — мне плевать, лишь бы тебе легче стало, лишь бы ты не расстраивалась из-за этих уродов! Хочешь, зай? Заюш… Маленькая моя, любимая… — шепчу лихорадочно, сжимаю ее, глажу по дрожащей от рыданий спине, по влажным волосам и целую-целую-целую. Собираю с щек слезы, впитываю всю эту соль, боль и горечь, и ненавижу себя за то, что могу предложить ей только жалкое «хочешь», будто она должна еще придумать, как мне ее спасти. Если бы можно было вернуться в ту проклятую пятницу… Хотя нет, раньше. Гораздо раньше.

В тридцать первое августа. В тот вонючий плацкарт и понять сразу, с первого взгляда — как екнуло, — что дороже ее ничего не будет. Только она, она и еще раз она.

Не знаю, сколько проходит времени прежде, чем Екатерина Григорьевна возвращается на кухню и застает зареванную Заю, икающую у меня в объятиях. Поднимаю взгляд на ее мать и внутренне подбираюсь, уверенный, что сейчас влетит, но Екатерина Григорьевна только тяжело вздыхает.

Смотрит на дочь, потом на меня, и в этом взгляде нет ни желания немедленно выставить за дверь, ни вопроса, какого хрена я опять натворил, одна усталость и материнская обеспокоенность.

Дав Зае успокоительное, Екатерина Григорьевна велит идти в спальню и ложиться спать, причем обоим.

— А то развели драму, — ворчит она. — Все живы, руки ноги на месте, любите друг друга. Что еще надо? Ариш, ты че у меня в истерику то впала, донь? Ну, поговорят да перестанут. Москва большая, сменила место работы, и все забыто. А с Валеркой и Галкой разберемся — адвоката наймем, не впервой.

Что ж… резонно, конечно, но легко сказать. Впрочем, она — мать, ей, наверное, можно, а вот моя задача другая...

Подхватываю Аришку на руки. Она слабо шевелится, будто собирается что-то возразить, но почти сразу обхватывает меня за шею и прячет лицо у меня на плече. От этого простого, доверчивого жеста внутри болезненно дергает, да что там? Я готов на руках ее до самой Москвы нести, если надо, лишь бы не отстранялась больше с таким видом, словно ей уже ничего от меня не нужно.

Сейчас она похожа на обиженного, непонятого ребенка, измученного до такой степени, что ни злиться, ни отбиваться уже не получается, только иногда судорожно втягивать воздух, пытаясь справиться с остатками плача.

В спальне брата осторожно опускаю ее на постель, укрываю, поправляю одеяло. Сам бы тоже, если честно, прилег. После поезда голова тяжелая, глаза будто песком засыпаны. Теперь, когда немного отпускает, усталость накатывает так, что спину разогнуть трудно, но я не уверен, что Зая оценит, если завалюсь рядом. Мало ли, что сказала ее мать, Ариша меня пока даже остаться не просила, поэтому просто сажусь на край кровати.

— Отдохни немножко, — провожу ладонью по ее влажной щечке и целую кончик покрасневшего носа. — Тебе нельзя волноваться.

Она приоткрывает глаза. Смотрит на меня несколько секунд, и я вижу, как сквозь усталость до нее доходит, к чему именно это было сказано.

— Да боже, я не беременна! — отзывается чуть ли не со стоном.

— Откуда такая уверенность, ты тест делала?

— Не делала, но…

— Ну, вот как сделаешь, так и будешь утверждать, а пока поспи. Не надо себя так изводить, мы что-нибудь придумаем, — последнее произношу уже тише, стирая большими пальцами влагу с уголков ее глаз.

У Заи опять начинают дрожать губы, но она не дает слезам волю, и тяжело сглотнув, шепчет:

— Прости за эту истерику и за то, что наговорила… я просто… не готова была к такому, и тебя еще нигде не было…

На последних словах голос окончательно ломается. Она судорожно втягивает воздух, пытается добавить что-то еще, но вместо этого снова начинает плакать.

Наклоняюсь и нежно целую ее, давая понять, что ей не надо сейчас вымучивать из себя что-либо. Пусть ее слова никуда из меня не делись, но я прекрасно понимаю, что она не со зла, не от того, что чувств нет или действительно хочет все закончить, просто нервы сдали. Слишком много всего навалилось, слишком долго пришлось держаться, не зная, что думать и где меня искать. Так что гордости вместе с самолюбием приходится заткнуться.

Чуть позже все-таки объясняю, где был все эти дни и почему. Я может и «мальчик на самокате», который не властен над обстоятельствами, но я не позволю этим обстоятельствам раздавить нас.

Зая слушает, молча, иногда всхлипывает, иногда хмурится, а ее пальцы то сжимаются в моей ладони, то снова расслабляются. Пару раз она не выдерживает, отпускает комментарии про то, что Анж и ее семейке лечиться надо, и как я вообще с ней жил.

Честно говоря, я и сам уже не знаю. Просто плыл по течению после травмы и все, а встретив Арину, будто, наконец, очнулся. И пусть наломал кучу дров, и теперь вокруг полный хаос, но я не жалею. Смотрю на Заю, которая лежит, подложив под щеку наши сцепленные руки, и не жалею, понимая, что ни на что бы не променял встречу с ней, даже зная заранее, чем все обернется.

Потирая сонные глаза, видимо, успокоительное начало действовать, Зая потихонечку засыпает. Некоторое время любуюсь ей.

Измученная, заплаканная, с красным носом, она все равно самая красивая для меня, самая желанная. Осторожно, чтобы не разбудить, прикасаюсь губами ко лбу, потом к опухшему носику, к самым прелестным ушкам на свете и понимаю, что остановиться не могу. Соскучился дико.

Осторожно ложусь рядом. Некоторое время лежу, почти не двигаясь, потом все-таки притягиваю моего зайчонка к себе. Она сонно вздыхает, устраивается ближе, и последние остатки напряжения понемногу отпускают.

Кладу ладонь ей на живот, он все такой же плоский, даже впалый, но я все равно зачем-то осторожно вожу по нему пальцами. Пусть Зая и утверждает, что не беременна, я теперь никак не могу отделаться от мысли о ребенке. Честно, совсем не удивлюсь, если мы попадем в те пресловутые два процента, которых даже резинки не смогли остановить на пути друг к другу.

Мысль, что это может быть не мой ребенок даже не рассматривается. Я, конечно, бываю упоротым долбанатом с допотопными взглядами, но даже мне теперь понятно: Зая может быть раскованной, перебарщивать со свободой, но она не разгульная блядь и не тварь. Более того, под маской толстошкурой стервы сидит до невозможности верная, преданная своим людям, отзывчивая и очень, просто кошмарно, ранимая зайка, которую разок царапни, и кровью истечет. Поэтому засыпаю с мыслью, что ее беречь надо. Беречь от всего и от всех.

Словно в ответ на эти мысли меня будит уведомление о сообщении. Спросонья не сразу понимаю от кого это. За окном уже темно и в спальне тоже. Щурясь, открываю мессенджер, а там долгожданные новости:

«Братух, этот чушпан с мамкой и сумарями куда-то намылились. Чую, твоего деда щас вычислим. Жди адрес».