Часть 1 · Глава 4. На воспоминание дальше

Глава 4. На воспоминание дальше

В любых отношениях есть воспоминания, которые остаются в голове лишь у одного из участников.

Тарас Мискевич, Ш.О.К.К.

Миллион, миллион, миллион алых роз,

Из окна, из окна, из окна видишь ты,

Кто влюблен, кто влюблен, кто влюблен, и всерьез,

Свою жизнь для тебя превратит в цветы.

Андрей Вознесенский

Диана

Воскресенье

«Диана, привет. Если у тебя на утро 7-ого нет никаких планов, то, может, сходим на утренник Юли?»

Прикусив внутреннюю сторону щеки, я скрещиваю ноги и откидываюсь на спинку дивана, разглядывая письмо Лебедева в моем ноутбуке. Первая мысль, посетившая меня при виде его письма: я не должна была говорить его дочери, что я МОГУ пойти на утренник. Вторая: я, видимо, навсегда разлюблю «Перекресток» и переключусь исключительно на «Магнит», расположенный рядом с домом. Но если серьезно, то я не знаю, что делать. «Ну зачем ты так, Лебедев?» — тоскливо думаю я, и это моё «зачем» заключает в себе гораздо больше смысла, чем может показаться на первый взгляд. К сожалению, за этим вопросом — Вселенная, в которой просто нет света, зато есть тянущая фантомная боль внизу живота, которая иногда приходит ко мне по ночам. Целый мир, который уже невозможно вернуть, и который забыть нельзя.

«К Юле на утренник…»

У Лебедева есть дочь, похожая на него до безумия.

Ш-ших. На мониторе, как обычно, по воскресеньям появляется черная заставка «Фейстайм» с белой короткой строчкой: «Панков» и двумя кнопками: «Ответить», «отбить». Я отвечаю, и на экран выплывает периметр типичной скандинавской квартиры — светлые стены, акварельный нью-арт (что-то абстрактное красно-синими пятнами в раме темного дерева и с надписью: «Stockholm»). Камера выхватывает кусок проема окна, за которым виден балкон (латунное ограждение и диван). Напротив — безликий дом с розовым фасадом и окнами, выходящими на солнечную сторону. И на фоне всего этого — улыбающаяся голова и плечи Панкова. У Лешки все те же игривые голубые глаза, всё та же русая шевелюра. Из нового только модно выбритые виски и трехдневная щетина. Впрочем, ему идет. При этом на Лешке джинсовая куртка (то ли только пришел, то ли собирается уходить).

— Ну, что скажешь? — говорит Панков так, будто мы виделись с ним вчера.

— Да ничего, — пожимаю плечами. — Привет.

— Нда? Это плохо, когда сказать нечего, кроме «преведа». Ну, так что у тебя за неделю новенького произошло? — Лешка складывает на уровне подбородка длинные пальцы, на безымянном левой блестит кольцо. Панков по-прежнему носит золотой обруч, который я напялила на него в ЗАГСе.

— Ты это из принципа не снимаешь, я не пойму? — Я внимательно оглядываю себя, поправляю верх домашнего платья.

— Ты о кольце? — зачем-то уточняет Панков, хотя прекрасно знает, что я о нем. — Да, привык, наверное. И Мила не возражает.

Мила — это шведская девушка Леши, которая занимается морским правом, и с которой он живет последние полтора года. Она очень милая, эта Мила, если бы только не её вечный принцип: не заморачиваться. И видимо, эту фразу она повторяет Лешке, как мантру, вслух, каждый день, потому что Панков продолжает:

— И кстати сказать, в отличие от тебя, в Европе этим как-то не заморачиваются. Ну носишь и носишь, как красную нитку на счастье. Или как фенечки на руке. — Лешка насмешливо указывает глазами на свои кожаные браслеты. — А тебе не все равно, а?

Я молчу. Панков театрально растопыривает пятерню и, как в фокус, глядит на меня сквозь расставленные пальцы.

— Да в общем-то все равно. — Перевожу взгляд за окно.

«Сказать — не сказать, что я видела Лебедева, и что у Лебедева растет дочь?»

— Вот видишь, и тебе уже все равно, — благодушно замечает Панков и возвращает руку на стол. — Ну, так может, ты мне все-таки расскажешь, что у тебя нового?

«Не хочу. Потому что всё, чего я хочу, это спросить у тебя, что мне делать с этим письмом? А еще лучше, узнать у кого-нибудь, за что мне всё это? Или Тот, кто глядит на нас сверху, с небес никак не поймет, что я и без этого никогда не забуду о том, что ТОГДА с нами случилось?»

— Леш, да что рассказывать-то? — пожимаю плечами. — Да, ты в курсе, что на нашем внутреннем рынке акции алюминщиков подросли?

— Так. Ну и что из этого следует? — Лешка подпирает ладонями щеки.

— Выгодно продала. А вчера акции на золото опустились.

— И чего?

— Да ничего. Выгодно купила.

— Нда, — помолчав, глубокомысленно заключает Панков, — я смотрю, у тебя просто охренительные новости. Прямо что ни день, то событие. Еще что расскажешь? Что акции на помидоры снова в цене?

Пауза.

— Смешно, — киваю я. — Очень.

— Очень. Рыжакова, ты мне лучше скажи, ты когда к нам с Милой в гости приедешь?

— Зимой и в вашу Швецию? — хмыкаю я. — И что мы делать будем? Шубу по очереди носить? В снежки играть?

— Мать, вообще-то на календаре давно весна, послезавтра седьмого марта. Да, чуть не забыл! — оживляется Панков — Ты дома завтра вечером будешь?

— Я работаю, Леш, — голосом, каким говорят ребенку: «Я тебе тридцать раз объясняла, что не надо трогать горячую кастрюлю голыми руками», устало напоминаю я.

— А ты вечно работаешь, как ненормальная, — Лешка издевательски крутит у виска пальцем, отчего его кожаные браслеты шуршат. — Так ты будешь вечером дома? А то я через службу доставки заказал тебе одну вещь.

— Какую вещь? — я испуганно вздрагиваю.

Просто на Рождество Лешка уже преподнес мне путевку в Швецию. Чтобы не ехать туда, пришлось обманывать его и выкручиваться. А чтобы он деньги свои не терял, пришлось неделю обзванивать всех знакомых, чтобы пристроить эту путевку, а потом загонять Лешке обратно на банковский счет потраченную им штуку евро. После этого был жуткий скандал, и Панков не разговаривал со мной две недели.

— Что, что. Букет роз я тебе заказал, — усмехается Лешка.

— Фу, — я одновременно и вздыхаю, и выдыхаю.

— Еще фу… И не «фу», а ты вечером дома будешь? А то Интернет-магазин из меня всю душу вытрясет. — В глазах у Панкова появляется тот характерный блеск, который я про себя называю: «Вот вы мне не верите, а я, между прочим, очень хороший парень».

Но он и правда хороший. А если учесть, что он терпит мои выкрутасы с детского сада, то он, возможно, и самый лучший. Не помню, правда, с чего мы с ним там подружились (хотя у Лешки есть версия, что он залез в мой шкафчик, а я за это звезданула ему лопаткой по голове), но он почти всю мою сознательную жизнь был рядом со мной. Мы вместе пошли в одну школу, потом вместе учились в Плехановском. Лет так с двенадцати Лешка окончательно заменил мне подругу, с которой можно поговорить по душам, поплакать в жилетку, пожаловаться на несправедливость родителей, чуть позже — на общую мировую несправедливость. И даже на Воробья. Даже когда я пришла к Лешке после того, что случилось, он не сдал меня…

«Дверной звонок. Два коротких, два длинных, что означает: это я. Из-за двери слышится звук шагов, недовольное девичье «опять она?», невнятный ответ Лешки, после чего дверь распахивается, и на пороге возникает Панков. Посмотрел на меня, кивнул, застегнул верхнюю пуговицу джинсов и указал мне подбородком на лестницу.

— Ты куда, Леш? — выглядывает из-за двери полуголая девушка, зябко кутаясь в Лешкину куртку.

— Привет, Даша (а может, Маша), — здороваюсь я.

— Ага, привет, — Даша-Маша недобро глядит на меня и переводит взгляд на Панкова. — Леш, ты куда? Ты надолго вообще?

— Сейчас вернусь, подожди. — Панков захлопывает дверь и поворачивается ко мне: — У тебя такой вид, точно тебе завтра на смертную казнь. Что произошло?

Мой ответ заключался всего в двух словах. Лешка медленно опустился на ступеньку лестницы, сел, согнув ноги в коленях, свел в замок пальцы на уровне рта:

— Та-ак. Значит, все-таки доигрались. Воробей знает?

— Нет.

— Скажешь ему?

— Нет. Может быть… Леш, я не знаю!

«Если скажу, то он — он же правильный! — пойдет к моей матери, а та его растерзает. Разберет на части, раздерет на куски, и вся его карьера, аспирантура, да вся его жизнь покатится к черту. А я так не хочу».

— Я так понимаю, тетя Наташа тоже не в курсе? — Лешка вскидывает на меня глаза.

Тетя Наташа — это моя мама в терминах Леши. Жесткий характер, работала в министерстве, что подразумевало частые командировки, и была на короткой ноге с деканом Плехановского. В жизни мамы было и есть ровно три принципа: «Не стоит волновать папу по пустякам, у папы больное сердце», «моя дочь должна сама хорошо учиться» и «кто обидит мою дочь, тому лучше сразу наложить на себя руки».

— Леш, ты мою маму хорошо знаешь? — Я отворачиваюсь и принимаюсь отскребать от перил пятнышко краски.

— Мм. Ну, значит, будем врача искать.

— Даже не думай! — Тон у меня был такой, что Лешка вздрогнул. Поднял голову, внимательно посмотрел на меня:

— Почему?

«Потому что я его просто люблю. А он меня — нет. И хотя я не знаю, как я буду выкручиваться, но я любой ценой сохраню то единственное, что всегда будет меня с ним связывать».

Вместо ответа пожимаю плечами. Лешка еще с минуту глядит на меня, потом переводит взгляд на выбоину на бетонной ступеньке:

— Ди, мы можем пожениться и никто ни о чем не узнает. У нас с Воробьем типаж похож. Один цвет глаз. И волос.

— И что? — Облокотившись на перила, уставилась вниз, в темный проем, образованный сводами лестниц. — А потом-то что, Леша?

— Не знаю, — он покачал головой. — Может, я убью Воробья. А может, всё как-то само исправится.

— Исправится? — поразилась я. Обернулась: — Это как? Ты о чем говоришь?

— Не знаю, — Лешка посмотрел на свои руки. — Но если поход к врачу исключен, то тебя нужно прикрыть. И вариант у меня только один. Давай поженимся, Ди…»

— Ди?

— Что? — поднимаю глаза, разглядываю Лешкино лицо в мониторе. Блики прыгают и дрожат, Лешка слегка прищуривается:

— Я так и не понял, ты седьмого вечером дома будешь?

— Да, наверное. То есть да. Да, Леш, точно буду, — с трудом выбираясь из воспоминаний, несколько невпопад отвечаю я.

Леша упирается кулаком с кольцом в щеку и внимательно глядит на меня. Причем, смотрит так долго, что, кажется, даже фон за его спиной начинает рябить.

— Слушай, у тебя точно все хорошо? — наконец произносит он.

— Точно, — подтверждая своё «да», опускаю вниз ресницы.

— Понятно. Видимо, с некоторых пор твоя любимая история, это: «У меня, Леш, все хорошо», — Панков начинает раздраженно поправлять на запястье кожаные браслеты.

«Ничего тебе не понятно, — наблюдая за ним, грустно думаю я, — потому что моя любимая история, видимо, заключается в том, чтобы снова наткнуться на Лебедева, после чего три дня ходить, как под наркозом, чувствуя, как в моей голове опять начинают жужжать мысли, горькие, как трава, и назойливые, как насекомые. Сбрызнуть бы их фумитоксом радости, заставить залечь на дно, сделав так, чтобы они больше никогда не возвращались ко мне».

— Леш, я тут подумала, — помолчав, начинаю я, — скажи, а ты никогда не задумывался, что никто почему-то не знает по-настоящему глубоких песен и книг о счастливой любви?

Лешка, моргнув, глядит на меня, откидывается на спинку стула. Побарабанив пальцами по столу, склоняет голову набок:

— Свою мысль поясни.

— Ну, просто я, например, не знаю ни одной по-настоящему глубокой книги о том, как люди влюбились и счастливо жили вместе. Но вот ситуация, когда один любил, а другой страдал, рождает бурный интерес. Хотя вроде и там, и там о любви.

Лешка отводит в сторону глаза.

— А людям, когда безупречно, не интересно, — медленно произносит он. — Всем интересно, когда есть эмоции, сплошной накал и надрыв. А какие эмоции в счастливой любви? Спор на тему о том, какой фильм вы будете смотреть вечером? Или какого цвета купить тапочки для гостей, чтобы они сочетались с цветом пола на кухне? Это же не надрыв. Где надрыв в словах: «Мы были счастливы вместе»? А вот фраза «женщины мстят за то, что они нас любили» рождает массу эмоций у людей любого поколения.

— Твои слова? — Я смотрю на него.

— Нет, Сержа Гинзбурга. — Лешка отворачивается. — Хотя я бы подписался под каждым словом.

— Леш, а у тебя с Милой как? — помолчав, осторожно интересуюсь я. — У вас все нормально?

— С Милой? Да всё нормально. — Лешка хмыкает. — Мила моя стопроцентная шведка. Это мы с тобой, из России, периодически любим обсудить богатую на надрыв русскую душу. А у них самим воспитанием не заложено выворачивать себя наизнанку. Тут все эмоции исключительно про всепрощение, поиск себя и борьбу с жизненными обстоятельствами. Вон, почитай любой переводной роман, — Лешка выискивает взглядом на мониторе какую-то точку, не то пыль, не то грязь, и, наклонившись, начинает старательно отскребать ее пальцем. — Там уж если несчастье, значит, мать тебя в детстве била, или отчим из дома тебя выгонял, или твой сводный брат наркоман. Или ты замужем за сводным братом. А еще лучше, если ты замужем за сводным братом, который успел и в тюрьме отсидеть, и в дурке отлежаться. А ты будешь и отца, и мать, и брата на себе поднимать, да еще и искать себя в этом. А чтобы у книги окончательно сложился финал, то ты в конце обязательно должна будешь умереть, но только так, чтобы обязательно на рассвете и непременно, чтобы с первыми лучами зари. Видимо, чтобы окончательно не загнать читателя в стойкую депрессию. А заодно, и показать ему, что ты все равно всех победила, и что завтра есть, и счастье тоже обязательно будет. Хотя не с тобой. И не в этот раз.

— Ты стал женские романы читать? — Я смеюсь.

— Что? Нет. Это их Мила читает. А я так, от нечего делать пару раз пролистал, — Лешка тоже смеется. — А потом, чтобы окончательно не свалиться в депрессию, отправился в среднестатистический шведский магазин и купил себе для счастья среднестатистические джинсы. И теперь все счастливы: и владелец магазина, и джинсы, которые кто-то купил, и я.

— То есть получается, что чем безвыходнее положение, тем больше эмоций? — Я прикусываю губу.

— Типа того, — Лешка хмыкает. Потом улыбка сползает с его губ, и в глазах снова появляется тот же вопрос: — Ладно, я-то, положим, для счастья выговорился. А вот ты к чему завела этот разговор о несчастной любви? Что, повод появился?

— Да нет никакого повода, — лгу я, пожимая плечами, и, кажется, это скоро станет моей дурной привычкой. — А еще что-нибудь мне расскажи.

— Сейчас расскажу, — в глазах у Панкова появляется откровенный сарказм. — Я месяц назад встал на лыжи. Накатался так, что все мышцы болят. А вчера пересел на велосипед, потому что так до конторы добираться быстрей.

«Рассказать ему о Лебедеве или не говорить?» — снова проносится в моей голове, но представив себе реакцию Леши (напряженный взгляд или, что хуже, срывающийся на фальцет Лешкин голос: «Ди, скажи, тебе ТОГДА с Воробьем не хватило?»), решаю все-таки промолчать.

Тем временем Панков уже довольно мирным тоном принимается рассказывать мне о своих новых шведских знакомых, о выходных с Милой в Уппсале, о поездке с Милой к ее родителям в пригород Стокгольма, и в его монологе все чаще звучат названия неизвестных мне шведских городов, пригородов и улиц (Вэстманланд, Арборга, Гётеборг).

«Он никогда не вернется в Россию», — отчего-то думаю я, и мне становится грустно.

Минут пять спустя Лешка начинает сворачиваться.

— Ладно, — дружелюбно, как раньше, заключает он. — Давай заканчивать наш традиционный еженедельный видео-слет, потому что Мила скоро придет, а мне еще надо в магазин заскочить, она молоко просила купить. А ты… — Панков все-таки медлит и секунды три молча глядит на меня, — а ты все-таки выбери время, возьми отпуск и приезжай к нам. Ко мне, — зачем-то уточняет он и машинально потирает пальцем ободок кольца, что меня и останавливает. Останавливает и от разговора на тему Лебедева, и от признания, что у Лебедева есть дочь, похожая на него до отчаяния, и от привычно-лживого обещания: «Да, Леш, да. Да, я обязательно к вам приеду».

Но я не приеду.

И не приеду я потому, что у нас с Лешкой как раз была «счастливая любовь». Если так, конечно, можно назвать наши когда-то до конца доверительные отношения, первые робкие и неловкие поцелуи, торжественное обещание, данное еще в детском саду, всегда защищать друг друга, шутливую клятву, данную друг другу в двенадцать лет, когда-нибудь обязательно пожениться — и наш последующий брак, больше похожий на проживание на тридцати квадратных двухкомнатных метрах двух двадцатилетних людей, которые в детском саду видели друг друга в колготках.

Если так, конечно, можно назвать дружбу двоих, когда-то по-настоящему близких друг другу людей, которые в девятнадцать очень любили смеяться — да так, что однажды заключили одно пари. И когда все закрутилось и запуталось так, что и распутать нельзя, и неизбежное произошло, ты не придумала ничего лучше, чем прийти к своему лучшему другу, а он предложил тебе, казалось бы, самое простое решение: «Ди, давай поженимся, и никто ничего не узнает».

Но ты медлила: ты и вправду любила другого. А когда этот другой попросил тебя никогда его больше не трогать, твоя Вселенная взорвалась дикой болью и самой страшной твоей потерей. Твой лучший друг, как и обещал, прикрыл тебя перед матерью, и все еще бледный после разборок с ней приехал к тебе в больницу, чтобы, вытирая тебе горькие слезы, терпеливо и долго тебе объяснять, твердить тебе раз за разом, что ты ни в чем не виновата, что твой случай далеко не единственный, и даже приводить тебе в утешение какую-то медицинскую статистику.

И через месяц по настоянию мамы была ваша «счастливая» свадьба, когда ты вся в белом, а твой лучший друг в чем-то темном, хотя это тебе надо бы в черном. Но в вашу первую «счастливую» брачную ночь твой лучший друг будет в футболке и джинсах молча сидеть на кровати и, переплетя длинные пальцы, смотреть, как ты, съежившись и пряча глаза, уходишь спать от него в другую комнату, потому что даже из благодарности не можешь лечь с ним в одну постель — ведь ты все еще любишь другого. Но и после вашей первой «брачной» ночи твой лучший друг не бросит тебя и утром принесет тебе розы. Он будет дарить их так часто, и к праздникам, и без повода, что ваша квартира постепенно превратится в миллион алых роз. Вот только ты возненавидишь эти цветы как знак своей настоящей беды.

Но чтобы не обижать своего лучшего друга, ты никогда не скажешь ему об этом.

Через три месяца тебе исполнится двадцать лет, и двадцать исполнится твоему другу. Ты все еще любишь другого. Но этот другой, запретив тебе писать и звонить ему, давно оборвал с тобой все контакты и исчез, закончив аспирантуру в Плехановском. А к вам с лучшим другом продолжают наведываться твоя мама, и после ее очередного визита твой лучший друг предпримет пару попыток наладить вашу интимную жизнь, но ты скажешь: «Нет», и он уже сам переберется в другую комнату, где будет ночами и за закрытой дверью глухо стонать в подушку, потому что он по-прежнему тебе лучший друг, но так и не стал тебе мужем. Потом будут еще две подобных попытки, но ты снова откажешься, и твой лучший друг начнет постепенно пропадать вечерами или оставаться ночевать у своих друзей, а может быть, и у Даши, но ты ничего не скажешь ему, не упрекнешь ни словом. И не из гордости, а потому что тебе все равно: ты по-прежнему любишь другого. Любишь так, что, когда тоска становится невыносимой, ты вечерами, украдкой, одна приходишь к его подъезду, лишь бы просто увидеть горящие окна его квартиры.

Через месяц ты случайно узнаешь, что он встречается с твоей однокурсницей. А еще через месяц услышишь, что позавчера он женился. И вот тогда к тебе придет такая боль, которая по силе сравнима только с той, твоей настоящей бедой и самой страшной потерей. Но ты и это переживешь. Вопрос только, какой ценой? А тем временем твой лучший друг будет постепенно скатываться в глухую пропасть молчаливого мужского отчаяния, потому что ему всего двадцать лет, и он по-прежнему тебе друг, а не муж. У вас нет семьи. Вам всего двадцать — вам никто не рассказывал, что именно так всё и будет. Вы играли во взрослую жизнь, даже не зная правил, но ты, дойдя до крайней точки, говоришь первой своему лучшему другу: «Всё, Леш, хватит».

Но разведетесь вы только через полгода, потому что еще будут попытки твоей мамы образумить тебя, а со стороны твоего лучшего друга — удержать тебя и объяснить тебе, что у вас все еще может наладиться, и что он тебя любит. Но это лишь нежность, его упрямство и мальчишеское самолюбие, потому что ваша детская влюбленность друг в друга давно разбилась о твою первую, но настоящую и пронзительную любовь к другому.

И вот теперь для полной ясности остаётся добавить, что когда вы все-таки разведетесь, твой лучший друг молча соберет свои вещи, после чего будет неделю скрываться от тебя у своих знакомых, пить еще неделю, потом очухается и молниеносно переведется из Плехановского в другой институт. Чуть позже (и уже без тебя: он с тобой не разговаривает) он накатает резюме и отправит его в одну известнейшую российскую финансовую компанию. У фирмы есть филиалы в США и Европе. Как стажера, компания оторвет твоего лучшего друга с руками. Поработав в Москве и закончив институт (вы все еще не общаетесь), твой лучший друг станет одним из самых молодых и перспективных финансовых аналитиков, занимающихся разведкой рынка, получит назначение в Швецию, куда уедет и где осядет, периодически делая набеги в Москву и по-прежнему тебя избегая. И только когда ты уберешь все его фотографии со своей страницы в «Фейсбуке» (ты не хотела его раздражать напоминаниями о вашем прошлом), он позвонит тебе и предложит встретиться: он в Москве. И вы встретитесь. И будут упреки и окончательное выяснение отношений.

«— Почему ты тогда не дала мне ни единого шанса? — Лешка, сунув руки в карманы джинсовой куртки, нервно расхаживал, а вернее, бегал туда-сюда по зеленому скверу.

— Леш, ты о чем? — Сгорбившись, я сидела на лавочке, наблюдая за его перемещениями.

— Я о нашем браке с тобой говорю.

Как объяснить ему, что наш скоропалительный брак был заведомо обречен на провал?

— Леш, мы с тобой только дружили. И ты прекрасно знаешь, кого я тогда любила.

Лешка разворачивается и встает напротив меня. Бледное лицо и искривленный судорогой рот:

— И как, до сих пор любишь?

— Нет.

«Только забыть не могу».

— Волшебно. А мы с тобой, значит, только дружили? В таком случае, если мы ТОЛЬКО дружили, когда ты в первый раз предала нашу дружбу? Это ведь произошло раньше, чем ты с ним переспала? Так когда ты меня предала, а?

«Когда в первый раз с ним целовалась».

Да, поцелуи — это смешно. Но именно там, пожалуй, и началась точка моего предательства Леши.

— Когда и почему это случилось, Рыжакова, ты скажешь мне или нет?

— Зачем?

— Что зачем? — Лешка прищурился.

— Сейчас-то зачем поднимать это всё?

— А я очень хочу понять, когда это было, чтобы каждый год отмечать день своей глупости маркером в календаре, — у Лешки затряслись кисти рук, которые он все еще прятал в карманы.

«Третьего ноября. Это случилось третьего ноября, Леш. В тот самый день, когда Лебедев вытащил меня из аудитории, а ты остался сидеть за партой, потому что я так хотела».

— Не помню. Не важно. К тому же у тебя тоже была Даша. То есть Маша.

«Зря сказала». Я поняла это, когда Панков прикусил губу, помолчал и кивнул:

— Прекрасно. — Он отвернулся. — А может, все-таки будем честны, Ди? Тебе было откровенно плевать на Маш, Даш и Глаш, как наплевать и на то, что я по идее мог окучить половину нашего курса. Если бы ты только знала, как я жалею о том, что согласился на то пари. Да, это был дурацкий спор, всего лишь детская шутка, но та шутка зашла чересчур далеко. А потом произошло то, о чем мы с тобой договорились никогда не вспоминать, и я уже просто пытался хоть как-нибудь выправить ситуацию. Вытянуть нас. Вырулить. Но у меня ничего не получилось… Ни-че-го. Я запутался.

— Леш, нам было всего двадцать лет, — напоминаю я.

— Причем тут возраст, если я оказался слабаком? А я слабак… Скажи, ты поэтому никогда не воспринимала меня, как мужчину?

Он угадал. Но причина крылась не в том, что Панков, как он выразился, был слабаком, а потому что это — так. Просто это — вот так. Страсть и дружба — понятия разделимые.

— Леш, почему ты сейчас-то об этом заговорил?

— Почему? — Он стоял и смотрел в небо. — Вот почему. — Не оглядываясь, он протянул мне левую руку. Безымянный палец и золотое кольцо. То самое, чертово, обручальное.

— Леш, ты что, до сих пор?.. — растерявшись, я даже не смогла до конца выговорить фразу.

— Нет, Ди. Всегда. Потому что если то, что ты чувствуешь к женщине, продолжается больше двадцати лет, то это уже «всегда». Мне двадцать шесть. Два года из них я пробую жить без тебя. Это ты, выдрав мои фотки из своего Фейсбука, окончательно со мной развелась. А я все никак не могу тебя отпустить… Сказать тебе, почему?

— Леш, Леша, — поднялась, шагнула к нему.

— Всё! — Он отвернулся и поднял вверх руки: — Всё. Я давно уже понял, что тебе от меня этого просто не надо. Но, видимо, это все еще нужно мне».

И была моя новая попытка перед ним извиниться, и его новый отказ это слушать. Потом — все-таки примирение, и даже дружеские объятия, и мы снова стали, как раньше, дружить. Вернее, почти, как раньше, потому что мой лучший друг до сих пор носит обручальное кольцо, которое я одела ему на палец, решив, что у нас ТОЛЬКО дружба, и у него всё ко мне несерьёзно…

— Хорошо, Леш, пока, — наконец, говорю я в монитор. — Да, и, пожалуйста, передай от меня привет Миле.

— Передам, как увижу, — Лешка внимательно глядит на меня.

— Ну, пока?

— Да, пока… Всё. — Панков, помедлив, все-таки отрубает связь, и на мониторе снова возникает черная глухая заставка. Закрываю приложение, долго смотрю на иконку «Фейсбук», за которой письмо: «Диана, привет. Если у тебя на утро 7-ого нет никаких планов, может, сходим на утренник Юли?»

И аватар — фотомонтажом прилепленная к туловищу белого лебедя голова воробья.

«Что мы наделали, Лебедев, если б ты только знал…»

Снимаю с колен ноутбук, откладываю его на диван и отхожу к окну.

Я влюбилась в него как-то незаметно…

***

Это было пари, обычный спор — из тех, что заключаются тысячами. Если разобраться, то тот август тоже был довольно обычным и в принципе не отличался от всех других, кроме того, что мы с Лешкой, получив в последнюю неделю каникул сообщение от администратора нашего курса, вместе отправились в институт забрать расписание и методички.+

По дороге в Плехановский Панков, успев за лето обзавестись белыми кедами и графичной татуировкой (что-то из кельтских узоров на предплечье левой руки), рассказывал мне, как он ездил с матерью к отцу в Швецию. В вагоне метро нас толкают друг к другу, и я прижимаюсь к Лешке. Он обхватывает меня за талию и, неторопливо продолжая рассказ, машинально обводит пальцем изгибы моей спины, облаченной в бледно-серую майку:

— Отец новое назначение получил, ну, мать и подсуетилась. Уехали мы с ней туда на два месяца, хотя я бы лучше в Москве отсиделся. — Панков, на секунду отстранив меня, поправляет на голове черную трикотажную шапку. — Отец работал, мать, как обычно, сутками не вылезала из магазинов, а я пол Стокгольма облазил.

— Один? — интересуюсь я, одновременно прислушиваясь к голосу «из-под земли», объявляющему станции московской подземки.

— Сначала один, потом… так, наша, выходим. — Лешка, прервавшись, разворачивает меня к выходу из вагона. Смешавшись с толпой, направляемся к эскалатору. Панков вскакивает на ступеньку, встает лицом ко мне и рассматривает мою коленку, выглядывающую из-под отворота шортов. — Потом зацепил на пароме пару шведов нашего возраста. Помотался с ними по злачным местам, слегка подучил шведский, ну и так… развлекся.

— Подружку завел? — я смеюсь, хотя немного его ревную. Лешка неопределенно пожимает плечами. Тем временем лента эскалатора втягивает нас в вестибюль, ведущий к выходу из метро.

— А с родителями у тебя как? — указываю в сторону сквера, за которым наш институт.

— Что? — Панков с трудом улавливает смысл вопроса, отвлекшись на двух симпатичных девушек, которые проходят мимо. Девушки, обернувшись, быстро перешептываются. Лешка моментально делает пирует на пятке кеда, смотрит им вслед, после чего отправляет руки в карманы и в два шага догоняет меня. — Так, прости, ты о чем меня спрашивала?

— О родителях. — Я закатываю глаза, изображая пародию на его недавнюю мимику.

— Да иди ты, — чуть смущенно хмыкает Лешка. — А с родителями, — он берет меня за руку, — я встречался исключительно за завтраком и за ужином. Минут на двадцать. Как раз хватало на то, чтобы отец в очередной раз успел мне напомнить, что я не так одет, что я странно себя веду и что татуировки и феньки в моем возрасте — это вообще дикость. И что живу я так, словно завтрашнего дня для меня в принципе не существует, и что он в мои годы был посерьезней и содержал всю семью, хотя… — тут Лешка отпускает мою ладонь, — непонятно, какую семью он содержал, если с матерью они поженились, когда им под тридцатник было. После чего отец переключался уже на мать, чтобы сцепиться с ней и объяснить ей, что все, что происходит со мной — это результат ее воспитания.

Сквер заканчивается, и из-за зеленой листвы тополей выглядывает серый фасад ВУЗа.

— Кончалось это дерьмо обычно тем, — заходя под козырек родной «Альма-матер», продолжает Лешка, — что я говорил: «Пап, спасибо, я обязательно все учту», «мам, спасибо за ужин» и уходил к себе, а они продолжали ругаться уже при закрытых дверях.

— Думаешь, они разведутся? — помолчав, говорю я.

— Кто, эти? — Панков, обогнав меня, дергает на себя ручку тяжелой двери, пропуская меня в необъятный холл, из которого тянет осенней прохладой. — Я тебя умоляю! Отцу все до лампочки, он с утра до вечера на работе занят. А маман все устраивает до тех пор, пока отец будет давать ей деньги и по заграницам ее регулярно возить. Вот и все. Элементарный рецепт семейного счастья! — несколько презрительно заключает Лешка.

— Понятно, — говорю я, чтобы хоть что-то сказать. Спохватившись, оглядываюсь: — Леш, а ты в Швеции домик Карлсона видел?

— Какой, какой домик? — Лешка насмешливо изгибает бровь и, стрельнув глазами куда-то в область моего плеча, меняется в лице: — Осторожней.

Поздно.

— Ой! — машинально делая шаг вперед, я налетаю грудью на Пирогову, администратора нашего курса.

— Ой, — передразнивает меня Пирогова, одновременно отстраняя меня и раздраженно поправляя очки, убегающие на кончик носа. Вид у Пироговой зачумленный, можно даже сказать, замурзанный, с учетом перекошенного подола ее юбки, взъерошенных на макушке волос и зверского выражения на ее полном лице, очень шедшем к ее сдобной фамилии. (Что, видимо, и повлияло на то, что я могу ее вспомнить даже через столько лет. А вот имя Пироговой память мне не сохранила.) Остается добавить, что наша не в меру активная Пирогова в то лето, видимо, так и не отдохнула, поскольку, оглядев нас, зловеще добавила:

— Что, демоны, прибыли? Рыжакова, почему в шортах в храм науки? Панков, что за новые украшения на конечностях? Только не уверяй меня, что так модно, не надо, я тебе все равно не поверю.

Лешка по привычке изображает театрально-отсутствующий взгляд и отворачивается.

— Здравствуйте, — вежливо здороваюсь я за себя и за Лешку, называя Пирогову по имени-отчеству (она, кажется, была лет на пять, на шесть старше нас).

— Ага, привет, — едко кланяется Пирогова. — Так, Рыжакова, свободна. Панков, а ты со мной в деканат.

— Зачем? — Лешка, забыв о кривлянии, выкатывает на нее глаза.

— За методичками, — Пирогова протирает очки и опять водружает их на нос. — Возьмешь на всю группу и раздашь под расписку. А я потом проверю.

— Господи, да лучше бы я сегодня не приходил! — Лешка, как всегда в таких случаях, делает попытку соскочить: — Слушайте, а может, я потом в деканат загляну? А то мы с Ди хотели еще…

Не дослушав, что именно «мы хотели», Пирогова, успевшая за два года неплохо изучить Лешку, вцепляется в него мертвой хваткой:

— Так, быс-с-стро со мной! Знаю я, как ты «потом зайдешь». Скажешь, что ты забыл, а мне придется весь этот груз неподъемный одной на себе тащить. А я вам не грузчик. И не ломовая лошадь! — и еще больше себя накрутив, Пирогова подталкивает Лешку к лифтам. Тот в ответ изображает вялое трепыхание и, обернувшись, трагическим шепотом взывает ко мне:

— Ди, помоги!

— Панков, да иди уже, а? — выходит из себя Пирогова.

— Иди, иди, — усмехаюсь я. Проводив их глазами, закидываю на плечо сумку и отправлюсь на этаж, где предположительно собирается наша группа.

Лестница, пролет, холл. На этаже царят забытые за лето ор, шум и бедлам. Первокурсники (их можно узнать по серьезным и неуверенным лицам) жмутся к стене, безуспешно делая вид, что они здесь, как дома. Студенты постарше (кто с пуговицами наушников в ушах, кто с планшетниками в руках, кто парами, кто пятерками) громко обмениваются впечатлениями на тему: «Кто и как провел лето?», не особо вникая в смысл ответных реплик. Между этой разношерстной толпой снуют администраторы, замороченные, как Пирогова, и со всех сторон раздается:

— Море, пальмы — и шведский стол…

— На Ибице телки красивые?

— Кто видел тематику квалификационных работ?

— Четвертый курс, если кто-то забыл зачетные книжки, то немедленно зайдите в сто пятую аудиторию…

— Есть что-то по теме местных бюджетов в условиях реформы местного самоуправления?

А я поймала себя на том, что я улыбаюсь. Мне нравилось, что после лета возвращается эта жизнь, веселая и чуть пряная. Предчувствие, что ты никогда не узнаешь беды. Ощущение, надежное, как твои девятнадцать лет, что все лучшее еще впереди, но обязательно скоро с тобой случится. И все вокруг молоды, сексуальны, раскованы и привычно расслаблены, как и ты. Даже скорое наступление осени тебя, в общем, не напрягает. Наоборот, есть даже что-то приятное в том, чтобы знать, что первого сентября ты снова сюда вернешься, чтобы недели две втягивать себя за уши в учебный процесс, после чего начнется бесконечная череда сессий, экзаменов и вечеринок, которые в теплое время дня будут проходить на верандах московских кафе (преимущественно «Шоколадницы» и «Якитории»), а в холодные вечера превратятся в квартирники или переедут к Лешке на дачу.

— Привет, Рыжакова, — из толпы выклюнулся Аксенов. Через минуту подошли Петраков, Рибякина, Ремизовы, Вексельберг, и — понеслось:

— Ди, а где Лешка?

— Кто был этим летом в Израиле?

— Ха! Поглядите на тех первокурсниц… ну и грудь!

— Вы расписание видели? В сентябре одно сплошное финправо. Пирогова что, окончательно спятила?

Что-то кольнуло в груди, когда я подняла голову, и мимо меня прошел Он.

Нет, Он не появился в моей жизни — Он просто прошел мимо и, обогнув группу студентов, остановился у доски с расписанием.

— Ди?

Я кивнула, не сводя с Него глаз. Он небрежно провел рукой по волосам и бросил взгляд на часы.

— Ди, ты слышишь, что я говорю?..

Я снова кивнула, не понимая из вопроса ни слова.

Из-за спины незнакомого мне старшекурсника вынырнула Пирогова и мягко тронула Его за руку:

— Ром, возьми, ты просил.

Он обернулся. Пирогова протянула Ему лист бумаги, и Он вдруг улыбнулся. У него были проникновенная улыбка и острый взгляд, а я подумала, что Он — удивительно светлый. Да он, в общем, и был очень светлым: светло-русые волосы, белый свитер, вывязанный косами, с рукавами, поддернутыми до локтей, лишенное привычного летом загара лицо и бежевые летние брюки. Высокий рост, прямая осанка, очень ровные плечи, уверенные, даже выверенные движения — и холодное аристократичное лицо с бледно-голубыми глазами.

Чем Он привлек меня? Почему именно Он? Этого никто не расскажет.

Это не была любовь с первого взгляда, и не было у меня к Нему никакого желания, о котором пишут в банальнейших книгах. Он не был красив в общепринятом смысле, и от него не исходили флюиды брутальности и бешеного обаяния. И в общем, Он был таким же, как все, собравшиеся в том холле, но это было, как вспышка. Сложно объяснить, что вообще происходит с тобой, когда сознание убирает от тебя окружающий фон, все звуки и голоса, замазывает лица и фигуры других людей, и ты видишь только Его.

— Ди, ты заснула? Я к кому обращаюсь? — насмешливый голос Лешки прорвался из темноты моего сознания. С трудом поворачиваю к нему голову и… натыкаюсь на пристальный взгляд Лизы Ремизовой. Она тоже смотрела на этого парня, и Он определенно ей нравился. Но это почему-то не понравилось мне.

— Ди, я нам взял. Народ, налетай, — Панков с размаху бухнул в руки оторопевшего Вексельберга здоровенную стопку тетрадей и указал мне глазами в сторону. — Отойдем? Кое-что расскажу… А-а, так ты уже в курсе? Что, Пирогова уже подходила?

— Что? — В очередной раз пытаясь сконцентрироваться на Лешке, я краем глаз продолжала следить за Ремизовой. Разглядывая этого парня, Лиза краснела, хмурилась и кусала губы. Поймав мой взгляд, она дернулась, изобразила недоумение, скривила рот в пренебрежительной улыбке и отвернулась, но ровно через секунду ее взгляд снова прилип к Нему, и я ощутила уже откровенное раздражение.

— О! Ремизова как раз на него таращится, — Панков осклабился, наблюдая, как Он, кивнув Пироговой, неторопливо направился к лестнице и через секунду смешался с толпой.

— Леш, ты о ком? — придя в себя, я окончательно разворачиваюсь к Лешке.

— Да тут… — Лешка почему-то напряженно сощуривается, — короче, такая история. Был я в деканате, ждал, когда Пирогова соизволит пересчитать и выдать мне методички. А этот чувак… ну, в светлом свитере, вышел из кабинета декана, выцепил Пирогову и поинтересовался у нее, на какие числа в первом семестре нам финправо поставили? И Пирогова, чуть ли не запрыгав от радости, понеслась ему за расписанием и… за списком нашей группы, — выдержав драматичную паузу, многозначительно заключает Лешка.

— Нашей? А зачем ему мы? — не понимаю я.

— Ты дальше дослушай. Как только этот в свитере смылся, я спросил у Пироговой, кто это был? А она так ехидно — ну ты ее знаешь — сообщила мне, что он будет вести у нас финправо вместо ПэПэ.

ПэПэ мы называли профессора П.П. Пелевина.

— Не верю, — как Станиславский, трясу головой я, поскольку ПэПэ незыблем, как стены этого ВУЗа, как и то, что я у него одна из лучших на курсе. Единственный предмет, который я знала если не как Господь Бог, то уж точно лучше Панкова. — Так, а куда ПэПэ делся?

«Зря я тогда отказалась взять его телефон», — догоняет меня безусловно умная, но, увы, запоздалая мысль.

— Ну, я так понял, он в отпуск скоропостижно отправился, — острит Лешка.

— В начале занятий? — не верю я. — Да ну, ну нет.

— Тогда матери своей позвони или сама сходи в деканат. Это ты у нас привыкла вечно держать руку на пульсе событий, — отмахивается Панков.

— Ладно, уговорил, — вздыхаю я, хотя к маме с этим вопросом я не пойду точно, потому что она поставит на уши весь институт. — Так, а что с этим парнем не так?

Отчего-то не могу назвать Его Рома, это кажется слишком интимным. Но произнести имя Роман, которое ему очень идет, я тоже не могу почему-то.

— С каким «этим» парнем? — наблюдая за потоком сознания на моем лице, Лешка поправляет свои браслеты.

— С тем, что финправо будет у нас вести.

— Ах, да-а… — с издевательским придыханием тянет Лешка, — самое главное-то я тебе не сказал. Он не препод, Ди, а… — тут Панков делает торжественную паузу и обвинительным тоном выдает заключение: — А аспирант. Ас-пи-рант, ты поняла? Он тоже у нас в Плешке учится.

«Тогда почему же я не видела Его здесь раньше? Или — видела, но не замечала Его? Хотя… почему я вообще должна была Его замечать, ведь Он такой же, как все», — проносится в моей голове, но теперь я, кажется, начинаю лгать и себе.

— Слушай, а Ремизова на него точно запала, — неожиданно хмыкает Лешка.

— В смысле? — Я невольно расправила плечи.

— А что? Что тебя в этом так удивляет?

— Ну то, что она… и он, — пряча от Лешки глаза, пожимаю плечами. Панков вздрагивает, долго всматривается мне в лицо и наконец произносит:

— Ну, давай объективно. Этот в свитере — явно из избирательных. А она симпатичней, чем ты. Так почему бы и нет, Ди?

И я не знаю, что это было — то ли обида на Лешку, то ли ревность к Панкову, когда он там, в сквере, смотрел вслед двум девушкам, а чуть раньше, в метро намекал мне на свои похождения в Швеции, то ли настойчивый взгляд Ремизовой, то ли то, что я долго глядела на этого парня, а Он так и не обратил на меня внимания, то ли безумие, то ли азарт, то ли мое самолюбие — но это «всё» вдруг сплелось в тугой и скользкий комок, и я выстреливаю:

— А хочешь, я его сделаю?

Лешка моргает, и его губы разъезжаются в слабой улыбке:

— Не понял… Ты это о чем?

— Ну, хочешь, поспорим, что он через месяц будет бегать за мной? Не за Ремизовой, а за мной? — поясняю я диспозицию.

— Ди, прости, у тебя с головой все хорошо? — Панков неуверенно фыркает, но это подстегивает меня еще больше.

— Ты считаешь, у меня не получится? — склоняю голову набок я.

— Ди, отвяжись. — Лицо Лешки внезапно идет красными пятнами.

— Нет, постой, ты сказал, что у меня ничего не получится, — упираюсь я.

— Успокойся, угомонись… Да отвяжись ты от меня со своими приколами! — пытаясь утихомирить меня, Панков повышает голос, но это дает обратный эффект, и я, закусив удила, бью коронным:

— Слабак.

— Кто, я?

— Мм, ты.

Пауза.

— Ах так? Ладно, уговорила. — Лешка оставляет в покое свои браслеты. — Согласен. Месяц. Хотя нет, не месяц, а три. Я дам тебе на раскрутку этого типа четко три месяца, но если я выиграю, то мы с тобой начинаем официально встречаться. Я снимаю квартиру, и мы с тобой… ну, ты меня поняла.

«Ага. Только… так я тебе и поверила!»

— Ладно, — легко соглашаюсь я, но все-таки непроизвольно заплетаю ногу за ногу. — Но если выиграю я, то тогда…

— Нет, погоди, — Лешка трясет головой и прикрывает глаза, — я играю с тобой только при одном условии. Ты с ним не спишь, не целуешься, и ничего себе не позволяешь. Ни-че-го. Ты поняла?

— Ну разумеется! — злюсь я, отчего и забываю придумать, что я бы хотела получить от Панкова в случае своего выигрыша. — Если договорились, то бери методички и пошли в «Якиторию». Ребят зовем? Да, кстати… — смастерив наивный тон, не оборачиваясь, говорю я Лешке, — а как его зовут?

— Кого?

— Ну этого аспиранта.

— Роман. Кажется, Лебедев, — помолчав, тихо произносит Панков».

Остается добавить, что я выиграла то пари. И я же проиграла по всем фронтам. А потом я Его разлюбила. Это тоже вышло как-то само собой, как и моя влюбленность. Сначала ты удаляешь его контакт и перестаешь всюду носить с собой телефон, ожидая его звонка. Ты больше не плачешь, и не потому, что нет слез, а потому, что ты просто больше не можешь. Ты понемногу погружаешься в себя. Чуть позже приходит апатия. Ты перестаешь пересматривать фильмы, которые вы с ним вместе смотрели, избегаешь слушать те песни, в которых каждая строчка кричала о вас (по крайней мере, так тебе казалось). Ты прекращаешь каждый день выходить в Интернет и больше не ищешь Его страницы. Ты больше не хочешь случайно наткнуться на слух или сплетню, связанную с Его новой жизнью. Ты учишься забывать его жесты, привычки, голос и все те мелочи, которые были тебе в нем дороги. Последнее, что ты помнишь — его холодные голубые глаза. Но и это уходит. А может, к этому моменту у тебя уже действительно ничего не осталось — ни любви, ни тоски, ни надежды на то, что однажды вы все-таки встретитесь?

Но вот что странно: как поет MALFA, с тех пор как ты его потеряла, тебе никто не был так нужен, как Он. Кажется, в психологии это называется вытеснением других из сознания. А может, за те несколько месяцев, что я была с ним, и те несколько лет, когда я отчаянно его любила, я выгорела. Испепелилась. Исчерпала эмоции, которые заливала в себя. Простые радости (отдых, быт, квартира и карьерная лестница) в какой-то момент вообще заменили желание любить. При мыслях о любви ты стала натыкаться на пустоту и вопрос: «Зачем?» Со временем, правда, в моей жизни появились мужчины, но — новая странность: я перестала прощать любому из них даже сотую долю того, что спускала с рук Лебедеву.

Иногда я вновь и вновь принималась прокручивать в голове сюжет нашей любви. Несчастливой любви. Моей первой любви и, как позже выяснилось, единственной. Терзало ли его чувство вины, когда он меня бросил? А может, я в девятнадцать лет была неспособна к тем чувствам и компромиссам, которые требовал от меня взрослый, самодостаточный парень? А может быть, мы просто были тогда оба непоправимо молоды?

Впрочем, это уже неважно. Когда-то давно он был для меня всем и казался мне идеальным. Иллюзии кончились ровно в тот день, когда я вышла замуж за Лешку. Вот и теперь, снова наткнувшись на Лебедева, я бы могла так же идеально забыть о нем, если бы не одно «но»: его дочь. Мой ребенок, которого я никогда не увижу, не возьму за руку, мог бы походить на нее. Ей (или ему?) было бы уже восемь. И он (или она) уже ходил бы в школу и, может, даже носил бы имя, которое мы вместе с Лебедевым выбрали бы ему вместе. До следующей мысли — «А что, если попытаться понять, как это могло быть тогда у нас с Ним, а потом навсегда зашить эту рану?» — всего лишь крохотный шаг.

Плохая идея, скажете вы. Возможно. Но вы — не я. И это могла быть моя жизнь, которой у меня просто не было. Говорят, чтобы забыть, нужно простить. Чтобы простить — понять. И все же решение принять приглашение Лебедева приходит ко мне не сразу. Все очень сложно. Хочу ли я видеть его? Нужно ли мне его видеть? И самое главное: стоит ли втягивать его дочь в эту непростую, в общем, историю? Есть миллионы «нет» и только капля «да». Покружив по комнате, так ничего и не решив, переключаюсь на простейшие домашние дела, в три часа дня, как всегда по воскресеньям, звоню и еду к маме. Мама (папа умер три года назад) до сих работает в министерстве, и, пытаясь заполнить брешь после смерти отца, ушла с головой в заботы по перестройке дачи.7d423c

Долго сидим с мамой на кухне, пьем чай. Мама рассматривает разложенные на столе строительные каталоги. Виды срубов, двухэтажных домов, подделывающихся под европейский стиль дач с пристройкой на одно-два машиноместа.

— Я бы веранду вот здесь пристроила, — советую я, вспоминая Лешину дачу.

— Веранду? Может быть, может быть, — мама вглядывается в иллюстрацию. — Слушай, я все спросить хотела… — короткий взгляд на меня, — а ты с кем-то из однокурсников своих сейчас общаешься?

— Да в общем-то нет, только с Лешей. А кто тебя интересует? — не понимаю я.

— Ну, Алексей наш — это понятно, — мама немного морщится, упорно, точно в наказание, избегая называть Лешку Лешей с момента нашего с ним развода. Теперь он для нее — Алексей. Причем, с приставкой «наш».

На ум моментально приходит фраза, которую мама бросила мне незадолго до нашего с ним расставания: «Вот вроде и мальчик он умный, хороший, но… Бог его знает, почему я до сих понять не могу, чего у него к тебе было больше, любви или чувства вины?»

Я знаю ответ на этот вопрос. Но был ли уже смысл каяться?

— Мам. — Я укоризненно вскидываю бровь, прижимаю к губам обод горячей чашки, показывая, что разговор о Лешке в таком тоне мне неприятен.

— Хорошо, извини. Слушай, скажи мне… — мама, вглядываясь в каталог, аккуратно загибает уголок у одной из страниц, — а ведь был у вас на курсе такой Роман Лебедев?

Пауза. Очень короткая. Но мне вполне хватает ее на то, чтобы окаменеть. Это что, судьба, мистика, рок? Или элементарное совпадение?

— Мам… — в поисках «куда бы спрятать глаза», перевожу взгляд на стеклянный электрический чайник. Встав с полупустой чашкой в руках, чтобы долить кипяток, хотя, откровенно говоря, меньше всего мне сейчас хочется чая, разглядываю мамину спину. — Мам, ты что-то путаешь. Лебедев не учился с нами, он вел у нас один из предметов. А что? Почему ты вдруг его вспомнила? Вы же вроде с ним незнакомы. — Утыкаюсь глазами в мамин задумчивый профиль и… откровенно боюсь, что сейчас она обернется.

— Да нет, я не знаю его. Просто его тут по телевизору как-то показывали. Он, кажется, коммерческий директор где-то на этом «Останкино». Шло какое-то очередное бездарное и бездумное ток-шоу, и он перед ним короткое интервью давал на тему образовательных программ для молодежи. Хорошо так говорил, уверенно. Вполне правильные вещи. Что, кстати сказать, выгодно отличало его от других, присутствующих на передаче, болванов, — усмехается мама.

«Да. Он всегда был правильным, — мысленно соглашаюсь с ней я. — Только бросил меня однажды».

Внезапно в области грудной клетки раскатывается глухая тоска. Не сводя с чайника глаз, прикусываю костяшки пальцев, непроизвольно сжавшиеся в кулак.

— … и, — между тем безмятежно продолжает мама, перелистывая страницу каталога, — я поэтому и обратила на него внимание. А потом эта странного вида расхлябанная ведущая спросила, где он учился, и он назвал ваш ВУЗ, и мне показалось, что я как-то слышала его фамилию от вашего бывшего декана. Он хорошо о нем отзывался, вот только не помню, по какому случаю был этот разговор. Но фамилию «Лебедев» я запомнила. Вот я и подумала, может, ты его знаешь? — рассеянно заключает мама.

Удивительная вещь (или только у одной меня это так?): когда я долго думаю о каком-нибудь событии, предмете или о человеке, моя мама в какой-то момент тоже заводит разговор на эту тему.

— … а вообще интересно вас жизнь разбросала, — мама вглядывается в картинку, на которой изображена громоздкая трехэтажная дача. — Алексей… наш, — не удержавшись от того, чтобы в очередной раз не съязвить по поводу Лешки, комментирует мама, — в Швеции, этот мальчик в «Останкино»… — («Этот «мальчик?» — тут уже я тихо фыркаю, вспомнив, как я оптом закупала в Измайлово свистульки у ошалевшей старушки), — ты — на бирже этой своей. И никто ни с кем не общается, только ты с Алексеем нашим. — И без перехода: — А что у тебя с Мишей?

Миша — это очередной, вернее, мой новый бывший, с которым мы вместе встретили Новый год, а потом разбежались по причине моей, как он выразился, эпической занятости.

— Никак, — кратко поясняю ситуацию с Мишей я.

— Да? Ну что ж, это вполне в твоем стиле, — мама прижимает пальцы к губам. — Так что ты с верандой советовала?

На секунду зажмуриваюсь, встряхиваю головой, прихватываю с собой чайник и возвращаюсь к столу.

— Вот тут слева можно продлить вход и достроить крыльцо, — указываю чайником на картинку в каталоге, и мама, бросив на меня быстрый взгляд, кивает и возвращается к теме дачи.

В полвосьмого вечера я возвращаюсь домой. Выгрузив из багажника два тяжелых пакета с продуктами, открываю входную дверь, сбрасываю грязную обувь. Взгляд падает на проем межкомнатной двери, за которым видны диван и светящийся экран ноутбука, который я, уезжая к маме, забыла отключить от сети.

«Монитор светится… Опять Лешка звонил?» Пристроив пакеты на кухонный стол, возвращаюсь в комнату. На мониторе висит рекламное объявление о распродажах в одном из столичных ТЦ, напоминание, что до двенадцатого нужно оплатить штраф за неправильную парковку и подмигивающая синим иконка Фейсбука.

И — всё.

Подумав, открываю ее и набиваю короткий ответ:

«Спасибо, Рома. Я буду».