7

7

Бегу я всё дальше в лес, не разбирая пути-дороги, не оглядываюсь, только корень заветный под сердцем держу, крепко сжимаю. Ветки злые по ножкам меня белым хлещут, щёчки мои алые бьют и царапают, бегу я ног не чуя, и всё мне мертвяк мерзкий мерещится. Будто бежит он за мной, костьми гремит, своим хреном землю задевает, зубами клацает, глазами зыркает. Вот выбегаю я на поляну большую зелёную. Чащоба глухая за моей спиной осталась, притаилась. И вижу я, что стоит посреди полянки терем большой да светлый. Значит, живут здесь люди добрые! Люди добрые и люди божии. Подхожу я к теремку, открываю калитку, захожу во двор просторный. Ни собачки брехливой на цепи не слышно, ни кошки пугливой не видно. Зову я голосом тихим: – Здравы будьте, люди добрые! Есть ли дома кто? Никто мне не отвечает, никто не откликается. Прохожу я к крыльцу высокому и широкому. Дверь такая огромная, что телега в неё груженая въедет. Что же здесь за богатыри живут? Берусь за кольцо серебряное, да стучу им в двери дубовые. Жду, кто ж ответит мне? Прислушиваюсь. Тихо да глухо вокруг. Ни птицы не поют, ни курочки не кудахчут, ни собаки не лают. Никто мне не отзывается. Стучусь я ещё раз, во второй, и в ответ – тишина могильная. Стучу и в третий. Да только как я в последний раз за кольцо взялась, глядь, а дверь сама собою открывается, поскрипывает! Меня внутрь в гости приглашает. Прохожу я в сени светлые, потолки высокие, словно сосны в лесу. Смотрю, везде косточки звериные под ногами лежат, под сапожками хрустят. Видать, живут здесь охотники, что зверьём да птицей промышляют. Меха добывают да купцам заморским продают. Прохожу я дальше в избу, вижу стол стоит накрытый, а на нём – яства разные, невиданные! Вкруг стола стоят четыре кресла из деревьев вырубленные. Сажусь я в первое кресло: большое оно, высокое, ноги мои до пола не достают. Ёрзаю я на стуле, ёрзаю, ни до чего дотянуться не могу. Спрыгиваю я тогда и на второй трон взбираюсь: чуть ниже он, ладненький, да только не уютно мне в нём, нехорошо. Беру я в руки ложку, да тяжёлая она, еле поднимаю. Черпаю я похлёбку из миски, что стоит тут, да невкусно мне. Словно желчь во рту разливается. Тогда слезаю я с трона, да сажусь на последний стульчик: вот он как будто прямо по мне срублен! Беру я в руки ложку серебряную, черпаю из чаши тонкого фарфора белого похлёбку. Сладкую да сытную. Черпаю вторую ложку, пробую. Глядь: а нет похлёбки, всю я её съела, не заметила. Хорошо мне, тепло по всем моим чреслам разливается. Только пить хочется, жажда лютая мучает. Встаю я и снова иду за первый стул высокий. Взбираюсь на него и наливаю в чарку золотую драгоценную из графина хрустального. Только горькая совсем настойка, что твоя полынь. Язык вяжет и скулы сводит. Иду я на второй стульчик, взбираюсь, здесь стоит чарка серебряная и ковш рядом. Наливаю я из него и пробую: только горло мне дерёт, жжёт ядом питьё. Иду я тогда и сажусь на третий стульчик, будто по мне срубленный. Беру чарку хрустальную, наливаю вино из графина серебряного. Сладкое оно, как мёд дикий. Терпкое, как тёрн спелый. Пью, пью, не могу напиться. Оглянуться не успеваю, как глядь, и нет кувшинчика! Всё я выпила. Хорошо мне становится. Хмельно и пьяно. Тепло и истома чудная по всему моему телу растекаются сладкой патокой. Слезаю я со стульчика, и иду в спаленку. И вижу, что и здесь три кровати стоят. Первая – огромная, как гора, с перинами высокими, как вершины снежные. Взбираюсь я на ту постельку, да только неудобно на ней лежать-отдыхать, всё комьями-колтунами скатывается подо мной. Ворочаюсь-ворочаюсь, да иду я дальше, на вторую кроватку, да только и на ней не лучше. Будто лежу я не на перинах пуховых, а на буграх жёстких. Всё тело мое белое истыкали, искололи. Иду я тогда на третью кроватку: вот эта колыбелька будто по мне сделана. Проваливаюсь я в неё, будто в стог душистый, парю на ней как на облачке небесном мягком. Тут мои веки сами собой начинают слипаться, в сон меня клонит, и сама я того не замечаю, как засыпаю сном крепким беспробудным. Только снится мне мой Ванюша. Лицо красивое, белое, манит меня к себе, подзывает. Хочу я подойти к нему, да не могу, словно ноги мои свинцом налились. И вдруг глядь – бежит к нему козочка белая с волшебным колокольчиком. Оборачивается девой красной, в алые уста моего Ванюшу целует. И хочется мне крикнуть: «Не смей её в её губы поганые целовать, это дева Лешего, заговорённая!», да не слышит меня мой соколик ясный, крепко к себе Маланью с зубастым чревом прижимает, уд свой молодецкий достаёт…» И слышу я только, будто шепчет мне кто во сне на ушко: «Корень мандрагоры волшебный надо в давалку ведьме всунуть, чтобы сгинули чары бесовские, чары колдовские». И с эти словами просыпаюсь я, но будит меня не голос волшебный, а слышу, как открывается дверь дубовая, слышу, что пришли хозяева терема. Слышу голос тяжёлый, молодецкий, рычит на всю горницу: – Кто сидел на моём стуле? Кто хлебал из моей миски?! И мороз бежит по моей коже от рыка его страшного, дикого, звериного… – Кто сидел на моём стуле, кто пробовал из моей миски?! – раздаётся раскатом второй голос молодецкий. Что же это за хозяева такие? Что же за гости лесные? К кому я в избушку забрела?! – Кто сидел на моём стуле, кто ел из моей миски и всё съел? Кто пил из моей чарки и всё выпил? – слышу я третий голос, мягкий и низкий, и крадусь к оконцу в спаленке, чтобы выпрыгнуть на волю и бежать, бежать подальше ног не чуя от лихих молодцев, что в избушке живут… Чуя я, зря в терем пробралась, чую я, несдобровать мне…