Глава 1

Глава 1

Я не хотела смотреть на него.

Я твердила себе это с самого утра, когда служанки подняли меня затемно, когда они поливали меня водой с лавандой (традиция Файервидов — невеста должна пахнуть чистой печалью), когда они вплетали в мои волосы алые ленты (традиция Бейвудов — красный цвет отпугивает демонов брачной ночи), когда моя мать вошла в комнату с таким лицом, будто шла на собственные похороны.

Я повторяла это как молитву. Как заклинание. Как проклятие.

Не смотри на него. Не смотри на него. Не дай ему увидеть твои глаза.

Потому что глаза — это самое опасное оружие женщины.

Отец учил меня этому, когда мне было двенадцать, и он впервые взял меня на охоту. «Запомни, Азалия, — сказал он, натягивая тетиву на своём огромном луке, таком большом, что я тогда не верила, что человек может его удержать. — Мужчина может врать ртом. Может врать лицом. Может врать даже сердцем. Но его глаза не врут никогда. И твои глаза тоже. Так что когда встретишь врага — опусти взгляд. Или выколи ему глаза, чтобы он не прочитал твои».

Я не собиралась выкалывать глаза Николасу Бейвуду.

По крайней мере, не сегодня.

Поэтому я опустила взгляд.

В зал для церемоний я вошла с низко опущенной головой, как того требовал обычай, когда невесту ведут к алтарю без её согласия. Обычай был древним, унизительным и совершенно идиотским, но мать настаивала: «Ты должна показать, что подчиняешься воле семьи, Азалия. Иначе весь двор решит, что ты радуешься этому браку».

Я не радовалась.

Я не подчинялась.

Я просто не хотела смотреть на человека, который, возможно, станет моим убийцей.

Я шла по синему ковру, между рядами гостей, чьи взгляды сверлили мою спину как буравчики. Я слышала шёпот — «какое красное платье», «она сошла с ума», «Бейвуд не допустит такого оскорбления», «говорят, он уже убил двух жен, ты не знала?», «не двух, одну, вторая умерла от чумы», «от чумы, которая появилась в его замке как раз после свадьбы, ты веришь в совпадения?».

Я не верила в совпадения.

Я верила в проклятия.

Двадцать шагов до алтаря. Девятнадцать. Восемнадцать. Я считала их, как заключённый отсчитывает секунды до казни. Мои туфли — синие, в цвет дома Бейвуд — скользили по ковру, и мне казалось, что я иду по замёрзшей реке.

Семнадцать. Шестнадцать.

— Невеста приближается, — провозгласил распорядитель, и орган грянул так громко, что у меня заложило уши.

Пятнадцать.

Я подняла глаза.

Я не хотела. Я клялась себе, что не сделаю этого. Но что-то — любопытство, глупость, то самое женское проклятие, которое заставляет нас искать опасность лицом к лицу — заставило меня поднять голову.

И я увидела его.

Николас Бейвуд стоял у алтаря, и даже на расстоянии двадцати шагов он казался огромным.

Я не преувеличивала. Я видела много высоких мужчин — мой отец был шести футов ростом, дядя Артус — шесть и два дюйма, капитан стражи Торн — почти семь. Но Николас был другим. Он был не просто высоким — он был массивным. Широкие плечи обтягивал синий камзол с серебряной вышивкой, и под этой тканью угадывались мышцы, которые не заработаешь в салоне фехтования. Это были мышцы воина. Тяжеловооружённого рыцаря, который не просто машет мечом на турнирах, а рубит головы на настоящей войне.

Его лицо было… трудно сказать красивым. Слишком жёстким. Слишком резким. Скулы выступали так сильно, что казались вырубленными из камня топором. Челюсть — квадратная, волевая, с лёгкой щетиной, которую не сбрили даже для свадьбы (или сбрили, но она отросла за время церемонии — настолько быстро росли его волосы). Нос с небольшой горбинкой — перелом, который плохо сросся, но его не стали исправлять магией. И шрамы. Три шрама на левой щеке, один над правой бровью, ещё один — на подбородке, белый, тонкий, почти незаметный издалека.

Но самое страшное были его глаза.

Ярко-синие.

Не голубые, как небо, и не серо-синие, как море в пасмурный день. Настоящие, глубокие, почти неестественные синие глаза, которые смотрели на меня в упор, не мигая, не отводя взгляда, как у хищника, который выбрал добычу.

И в этих глазах не было ничего.

Ни радости. Ни надежды. Ни страха. Ни даже обычного человеческого любопытства.

Пустота.

Ледяная, бесконечная пустота, которая хуже любой ненависти. Потому что ненависть — это чувство. Ненависть можно использовать. Ненависть можно направить, разжечь, обратить против врага. Но пустота… пустота означала, что я для него не человек. Не жена. Не женщина. Вещь. Инструмент. Деталь в механизме, который он собирался привести в действие.

Я вспомнила страницу из гримуара. «Проклятие спадает только с женой, которая проклянет мужа искренне и умрёт от его руки».

Он смотрел на меня как на нож, который воткнёт в своё сердце, чтобы вырезать проклятие.

— Леди Азалия, — сказал он, когда я подошла к алтарю на расстояние одного шага, и его голос оказался таким же, как его глаза — низкий, ровный, безжизненный. — Вы пришли.

— Меня привели, милорд, — ответила я, тоже без улыбки. — Разница существенная.

Он моргнул.

Только раз.

И в этом моргании мелькнуло что-то — тень эмоции, которую я не успела прочитать. Боль? Удивление? Гнев?

А потом пустота вернулась.

— Встаньте рядом, — сказал он, и это прозвучало как приказ, а не как приглашение.

Я встала рядом.

И только тогда, когда мои плечи почти касались его локтя, я поняла, насколько он был огромен. Я не считала себя маленькой — пять футов и семь дюймов, рост для женщины выше среднего. Но Николас возвышался надо мной, как башня над полем боя. Мне пришлось запрокинуть голову, чтобы увидеть его лицо, и это было унизительно.

Или так задумано?

Священник начал читать молитвы.

Я не слушала его. Я изучала Николаса боковым зрением, тем неуловимым женским взглядом, который мужчины не замечают, даже когда он буквально прожигает в них дыры.

Седые волосы на висках.

Это было первое, что я заметила, когда приблизилась. Ему было тридцать два — я знала это из брачного договора, где возраст жениха указывался с маниакальной точностью. В тридцать два года у нормального мужчины не бывает седины на висках. У моего отца первая седина появилась в сорок пять. У дяди Артуса — в пятьдесят.

Но у Николаса виски были густо посеребрены, как у человека, пережившего не одну войну, не одну потерю, не одно горе. Проклятие, подумала я. Оно ест его. Живого. Старит его изнутри, и седина — только первая примета. Что дальше? Сморщенная кожа? Слепые глаза? Остановившееся сердце, которое всё ещё бьётся, потому что проклятие не даёт ему умереть?

Он должен был нравиться мне таким.

Больным. Уставшим. Полумёртвым.

Легче ненавидеть того, кто выглядит как живой мертвец.

Но почему-то седина на его висках заставила моё сердце сжаться.

Глупость. Жалость. Остатки тех чувств, которые я должна была выжечь в себе ещё вчера.

Я отвела взгляд.

— Будете ли вы, леди Азалия де Файервид, брать в мужья графа Николаса Бейвуда… — Священник бубнил слова, которые миллионы женщин произносили до меня, и миллионы пожалеют после.

— Буду, — сказала я.

Слишком быстро.

Я знала это. Я специально ответила раньше, чем он закончил вопрос, чтобы показать — мне всё равно. Это формальность. Сделка. Контракт между двумя домами, который скрепляется не любовью, а подписями и печатями.

Николас бросил на меня быстрый взгляд. В его глазах снова мелькнуло что-то — на этот раз, кажется, удивление.

— А вы, граф Николас Бейвуд, берёте ли в жёны…

— Беру, — перебил он священника так же, как и я.

Мы оба сделали это.

Оба показали, что церемония для нас — пустая формальность.

Оба солгали, потому что я знала — для него эта церемония была вопросом жизни и смерти. Моей смерти.

Священник растерянно замолчал, перелистывая молитвенник. Он явно не ожидал, что жених и невеста будут соревноваться в том, кто быстрее скажет «да».

— Тогда, — пробормотал он, — кольца.

Кольца.

Сердце пропустило удар.

В гримуаре ничего не говорилось о кольцах. Но Моргана Бейвуд упоминала какой-то «Вдовий перстень» в своих заметках на полях. «Он холоден, как моя любовь к мужу. Он будет гореть на пальце каждой женщины Бейвуда, пока проклятие не будет снято. Или пока она не умрёт».

Я протянула руку.

Ладонью вверх.

Как просили.

Николас взял мою руку в свою, и я впервые ощутила его кожу.

Горячая.

Нет, не горячая — обжигающая. Его ладонь была такой тёплой, такой живой, такой пульсирующей жизнью, что я инстинктивно дёрнулась назад. Но он держал крепко — не больно, но неумолимо, как будто моя рука принадлежала ему уже сейчас.

— Не бойтесь, — прошептал он так тихо, что только я могла слышать. — Это не больно. Просто холодно.

— Я ничего не боюсь, — ответила я. — Кроме скуки.

Он не улыбнулся.

Кольцо, которое он достал из бархатной подушечки, было уродливым.

Я ожидала чего-то изящного — золота с рубинами, серебра с сапфирами, может быть, старого фамильного перстня с гербом Бейвудов. Но это кольцо было… грубым. Сделанным из тёмного металла, который я не могла определить. Не железо, не сталь, не обсидиан. Что-то чёрное, матовое, почти живое на вид, с единственным камнем — бесцветным, прозрачным, как слеза, застывшая в металле.

— Это металл, выкованный в час смерти первой графини Бейвуд, — сказал Николас, надевая кольцо мне на безымянный палец. — Его ковали из её обручального кольца и её крови. Он помнит.

Кольцо коснулось моей кожи.

И мир взорвался холодом.

Я не преувеличиваю. Я не использую метафоры. Я говорю буквально: в тот момент, когда кольцо скользнуло на мою фалангу, я перестала чувствовать тепло. Вообще. Всё тепло мира исчезло, будто кто-то выключил солнце. Моя кровь стала ледяной рекой. Мои кости — сосульками. Даже дыхание, выходящее из моих лёгких, казалось, превращалось в иней на моих губах.

Я замерла.

Не могла пошевелить ни рукой, ни ногой.

Николас сжал мою ладонь сильнее, и через это пожатие — горячее, живое, человеческое — тепло начало возвращаться. Медленно. По капле. Как вода в пересохший колодец.

— Дышите, — приказал он. — Дышите, Азалия.

Я вдохнула.

Воздух обжёг лёгкие, но это была хорошая боль — боль жизни, а не смерти.

Я выдохнула.

Тепло вернулось в мои пальцы.

— Что… — начала я, но он перебил.

— Потом. Не здесь.

Священник смотрел на нас с ужасом. Гости в зале замерли, не понимая, что происходит. Кто-то перешёптывался, кто-то крестился (хотя в этих землях никто не крестился уже двести лет), кто-то просто таращился на моё лицо, которое, должно быть, было белым как полотно.

— Обмен кольцами завершён, — сказал Николас громко, обращаясь ко всем. — Продолжайте церемонию.

Священник забормотал дальше, но я уже не слушала.

Я смотрела на кольцо.

Оно сидело на моём пальце как приговор. Чёрное, холодное, живое. Бесцветный камень в центре пульсировал слабым внутренним светом — то ли отражал свечи, то ли действительно горел изнутри.

— Почему оно такое холодное? — прошептала я, не поворачивая головы к Николасу.

— Потому что оно помнит, — ответил он. — И потому что вы ещё не согрели его.

— Я должна его согреть?

— Вы должны многое, графиня. Но об этом — после.

Графиня.

Он назвал меня графиней.

До этого момента я была леди Азалией. Дочерью. Товаром. Невестой. А теперь я стала графиней Бейвуд, и это слово повисло в воздухе между нами как топор, занесённый над моей шеей.

Церемония тянулась вечность.

Священник читал молитвы на трёх мёртвых языках, окроплял нас святой водой, которая шипела на моём платье как кислота (потому что красный краситель, которым я его покрасила, был магическим и реагировал на святость). Он обводил нас вокруг алтаря семь раз — традиция, которая означала семь смертных грехов, которые муж и жена должны простить друг другу (или не простить — тут мнения расходились).

Я уже не слушала.

Я смотрела на профиль Николаса и пыталась понять, что скрывается за его пустыми глазами.

Иногда мне казалось, что я вижу там боль. Иногда — усталость. Один раз, когда священник произнёс слово «любовь» — на древнем языке это звучало как «альва», музыкально и нежно — в глазах Николаса вспыхнуло что-то яркое, живое, почти отчаянное.

А потом погасло.

Он подавил это чувство.

Так же, как я подавляла свой страх.

— Можете поцеловать невесту, — сказал священник наконец, закрывая молитвенник с таким облегчением, будто только что избежал казни.

Поцелуй.

Вот оно.

В гримуаре не было ничего о поцелуе. Но традиция требовала, чтобы муж целовал жену на виду у всех, демонстрируя, что она отныне принадлежит ему. «Поцелуй собственника», — называли его в народе. Грубый, быстрый, часто — прямо поверх вуали, чтобы не видеть лица женщины.

Николас наклонился ко мне.

Он был таким высоким, что мне пришлось встать на цыпочки. Я чувствовала его дыхание — горячее, с запахом мяты, меди и ещё чего-то древесного, глубокого, как лес в середине осени.

Его губы коснулись моей щеки.

Не губ.

Щеки.

Левой щеки.

Там, где у меня была родинка, которую я ненавидела.

Поцелуй был лёгким, почти невесомым — перышко, упавшее на кожу. Но он длился дольше, чем положено. Одно мгновение. Два. Три. Николас не убирал губ, и я чувствовала, как они вибрируют, будто он пытался что-то сказать, но не решался.

А потом он отстранился.

И в его глазах я увидела не пустоту.

Я увидела боль.

Настоящую, живую, незащищённую боль, которую он не мог скрыть, даже если бы захотел. Боль от того, что он должен был сделать. Боль от того, что не мог ничего изменить. Боль от того, что целует меня в щеку, потому что поцеловать в губы было бы слишком личным, слишком настоящим, слишком опасным.

— Да будет благословенен этот союз, — провозгласил священник, и грянул орган, и гости захлопали, и кто-то бросил в воздух цветы, и я стояла как дура с поцелуем на щеке, который горел огнём.

Пир был роскошным.

Столы ломились от яств — запечённые кабаны, лебеди в собственном соку, пироги с налимом, фрукты, которых не было в наших краях (привезённые по магии из южных королевств), вино всех цветов и возрастов, от молодого белого до столетнего красного, которое стоило больше, чем мой первый выезд.

Я не притронулась ни к чему.

Я сидела во главе стола, рядом с Николаем, и смотрела, как едят гости. Это было странное занятие — наблюдать за людьми, которые жуют, жуют, жуют, пытаясь заглушить голод, который не имел ничего общего с едой. Они были голодны по сплетням, по скандалам, по поводу поговорить о том, как бедная Азалия де Файервид вышла замуж за чудовище Бейвуда и теперь, наверное, плачет в подушку каждую ночь.

Я не плакала.

Я не собиралась давать им этого удовольствия.

— Вы не едите, — заметил Николас, отрывая кусок от хлеба. Он тоже почти не прикасался к еде — только хлеб и вода. Даже вино не пил, хотя ему подносили бокал за бокалом.

— Не голодна, — ответила я.

— Вы должны есть, — сказал он. — У вас впереди долгая дорога в Бейвуд. Три дня в карете.

— Я ем, когда хочу, милорд. А не когда приказывают.

Он посмотрел на меня. Долго. Пристально. Я выдержала его взгляд, хотя внутри всё сжималось от желания опустить глаза.

— Хорошо, — сказал он наконец. — Я запомню.

— Что именно?

— Что вы не терпите приказов. Буду говорить просьбы.

Я моргнула.

Этого я не ожидала.

Мужья — особенно такие, как Николас Бейвуд — обычно не утруждают себя просьбами. Они приказывают. И ждут, что жёны будут повиноваться, как собаки на охоте. «Принеси то, подай это, раздвинь ноги, роди наследника, закрой рот, не позорь меня».

Но Николас сказал «просьбы».

Это была тактика?

Или правда?

Я решила не доверять ни тому, ни другому.

— Оставим этот разговор, — сказала я, отворачиваясь.

Гости пили за наше здоровье.

За моё здоровье пили особенно усердно — будто знали, как мало времени ему осталось.

После пира были танцы.

Традиция требовала, чтобы жених и невеста открыли бал. Первый танец — медленный, торжественный, под музыку, которую играют только на свадьбах высшей знати. Танец, в котором муж должен был показать, как он нежен с женой, а жена — как она послушна мужу.

Николас подошёл ко мне и протянул руку.

— Леди Азалия?

— Графиня Бейвуд, — поправила я. — Разве мы не обменялись титулами?

— Графиня Азалия, — повторил он, и в его голосе прозвучало что-то почти нежное. — Вы позволите пригласить вас на танец?

— Вы мой муж, милорд. У вас не спрашивают разрешения.

Я вложила свою руку в его, и снова ощутила этот жар — живой, пульсирующий, почти болезненный в своей интенсивности.

Мы вышли в центр зала.

Музыканты заиграли, и я узнала мелодию. «Осенний вальс» — старинная песня о любви, которая умерла до того, как началась. Иронично.

Николас положил одну руку мне на талию, второй взял мою ладонь.

— Я не умею танцевать, — сказал он вдруг.

— Что?

— Я не умею танцевать, — повторил он. — На войне не учат вальсу. Так что извините, если наступлю на ногу.

Я хотела съязвить — что-то вроде «ваши жёны, наверное, наступали вам на сердце, а вы переживаете о ногах», — но не успела. Он сделал шаг, и я поняла, что он не врал.

Николас Бейвуд, один из лучших военачальников севера, человек, который выиграл двенадцать сражений, не проиграв ни одного, не умел танцевать.

Он двигался неуклюже, тяжело, как медведь, которого заставили плясать на цепи. Его ноги путались в ритме, он то ускорялся, то замедлялся, и я в какой-то момент перестала следить за музыкой и начала просто вести его за собой.

— Направо, — шепнула я. — Нет, лево. Слушайте музыку, милорд, а не мои команды.

— Я не слышу музыки, — признался он. — Когда вы рядом, я слышу только ваше дыхание.

Я замерла.

Не потому, что эти слова были красивыми. Они были страшными. Потому что они звучали искренне.

Я подняла на него глаза и в который раз за сегодня увидела не пустоту, а что-то огромное, тёмное, болезненное, что он пытался спрятать за маской безразличия.

— Зачем вы женились на мне, милорд? — спросила я прямо.

Вопрос повис в воздухе как лезвие.

Музыка играла, гости кружились вокруг нас, не обращая внимания (или делая вид, что не обращают), а мы стояли в центре зала, и моя рука всё ещё лежала в его руке, и его ладонь на моей талии обжигала даже через плотную ткань платья.

— Затем, — сказал он медленно, — что вы — единственная, кто мог бы меня спасти.

— Или убить?

Он не ответил.

Но его рука на моей талии дрогнула.

— Танец окончен, — сказал он и отпустил меня.

Я осталась стоять в центре пустого круга, который расступился перед нами, и смотрела, как Николас Бейвуд уходит прочь — огромный, чёрный, хмурый, с сединой на висках, которую я теперь знала как след проклятия, которое он надеялся снять через мою смерть.

Или через мою любовь.

Я не знала, что выбрать.

Но я знала, что не позволю ему выбирать за меня.

Ночь наступила слишком быстро.

Гости разъехались, слуги убрали столы, музыканты ушли последними, унося свои инструменты и жалобы на то, что «эта свадьба была хуже похорон». Я сидела в выделенных мне покоях — не супружеской спальне, а отдельной комнате в восточном крыле, с видом на замёрзший сад — и смотрела на кольцо.

Оно больше не было холодным.

Пальцы согрели его за несколько часов носки, и теперь металл казался тёплым, почти живым. Но бесцветный камень пульсировал всё так же — мерно, спокойно, как второе сердцебиение, которое я не просила, но получила в придачу к титулу, мужу и проклятию.

Я думала о том, что сказал Николас перед танцем.

«Вы — единственная, кто мог бы меня спасти».

Что это значило?

Почему именно я?

Я была не самой красивой, не самой богатой, не самой магически одарённой (наш дар — чувствовать правду — был слабым и почти бесполезным в мире, где ложь правила балом). Я была просто девушкой, которую отец продал за северные земли и военный союз.

Или нет?

Я вспомнила лицо Николаса, когда он смотрел на меня во время церемонии. То, как его глаза оживали — на секунду, на две, на выдох — когда я говорила что-то резкое или неожиданное. То, как дрожала его рука на моей талии во время танца. То, как его голос сорвался на слове «спасти».

Он не хотел этого брака.

Он был вынужден на нём жениться.

Так же, как и я.

Разница была в том, что меня принудил отец, который хотел укрепить положение рода. А его — проклятие, которое требовало жертвы. Он был таким же пленником, как и я. Только его тюрьма была старше, темнее и голоднее.

Я ненавидела себя за эту мысль.

За то, что начинала видеть в нём не чудовище, а человека.

— Нет, — сказала я вслух. — Не поддавайся. Он убьёт тебя. Может быть, не сегодня. Может быть, не завтра. Но он убьёт тебя, или проклятие убьёт его. Третьего не дано.

Я подошла к окну.

Луна висела низко, огромная, жёлтая, как глаз кошки. Она смотрела на меня равнодушно, как смотрят на муравья, который ползёт по краю пропасти.

— Но что, если третье есть? — прошептала я. — Что, если можно жить, не любя и не ненавидя? Что, если можно просто… существовать? Рядом. Дышать одним воздухом. Не убивать друг друга по ночам?

Я покачала головой.

Глупости.

Мечты.

Я читала слишком много романов в детстве, когда няня засыпала, а я тайком забиралась в библиотеку и читала до рассвета истории о любви, которая спасает мир. В этих историях всегда было так просто: встретились, полюбили, победили зло, жили долго и счастливо.

В реальности не было ни долго, ни счастливо.

Были сделки, контракты, брачные договоры и кладбища, полные женщин, которые верили в любовь.

Я не хотела оказаться на том кладбище.

Я повернулась к кровати.

Гримуар Морганы Бейвуд лежал на подушке, открытый на странице «Вдовьего венца». Я не читала его сегодня — мне хватило вчерашнего. Но какая-то сила тянула меня к этой книге, заставляла перечитывать одни и те же строки, искать лазейки, которые не существовало.

Я подошла и села на край кровати.

Провела пальцем по строчкам.

«Проклятие Вдовьего венца спадёт только тогда, когда жена проклянёт мужа искренне и умрёт от его руки».

Искренне.

Ключевое слово.

Она должна проклясть его искренне. А если она не сможет? Если она не будет его ненавидеть?

Я вспомнила заметку Морганы о шестой жене, которая не прокляла мужа и прожила три года, пока не умерла от чумы. Три года. Не вечность, но достаточно, чтобы собрать силы, найти способ разорвать проклятие, сбежать, выжить.

Три года.

Я сжала край книги так сильно, что старый пергамент затрещал.

Три года — это много. Это тысяча дней. Это десять тысяч часов, чтобы придумать план. Даже если Николас Бейвуд самый терпеливый человек на свете, он не сможет ждать вечно. Проклятие сжирает его. С каждым днём он становится слабее, больнее, серее. В какой-то момент он сломается. И тогда он придёт ко мне с ножом.

Или с мольбой.

Я закрыла гримуар.

Положила его под подушку.

Легла на кровать, не раздеваясь, и уставилась в потолок, где трещины складывались в карту незнакомых земель.

— Николас Бейвуд, — прошептала я в темноту. — Ты хотел жену, которая проклянёт тебя. Ты её получишь. Но не сегодня. И не так, как ты думаешь.

Я закрыла глаза.

И впервые за эту долгую, страшную, полную потерь неделю, я улыбнулась.

Не широко. Не радостно.

Но улыбнулась.

Потому что поняла: у меня есть время.

И у меня есть оружие, которое Николас Бейвуд не учёл.

Моё умение ждать.

В коридоре, привалившись спиной к стене, стоял Николас.

Он не подслушивал.

Ну, может быть, чуть-чуть.

Он просто стоял и смотрел на дверь, за которой его жена — его прекрасная, гордая, яростная жена — лежала на кровати в красном платье, сжимая в руках его родовой гримуар, которого у неё быть не должно было.

Он знал, что она нашла книгу.

Знал с той самой ночи, когда гримуар исчез из его покоев в замке Бейвуд и появился в библиотеке Файервид. Магия крови не лжёт — он чувствовал, где находится его наследие, как чувствует раненый зверь своё логово.

Он мог забрать книгу.

Мог сжечь её.

Мог спрятать так, чтобы никто не нашёл.

Но он не сделал этого.

Потому что хотел, чтобы Азалия знала правду. Хотел, чтобы она понимала, на что идёт. Хотел, чтобы у неё был выбор — даже если этот выбор иллюзорен, даже если оба пути ведут к одной и той же двери.

— Ты проклянёшь меня, Азалия, — прошептал он в пустоту коридора. — Я знаю. И я приму это. Но прежде чем ты это сделаешь… я попробую сделать так, чтобы ты меня простила.

Он оттолкнулся от стены и пошёл в свои покои.

Огромный. Хмурый. С серебряными нитями на висках.

И впервые за много лет, когда он шёл по тёмному коридору, его тень не отставала от него, не цеплялась за пятки, не шептала проклятий. Его тень молчала.

Потому что на этот раз у неё не было причин для угроз.

Её хозяин уже нашёл свою погибель.

И её звали Азалия.