Глава 11

Глава 11

Мы вернулись из Винтерхолла утром третьего дня. Дорога была долгой, молчаливой и странно-тяжёлой — как будто между нами что-то изменилось, но никто не решался произнести это вслух. Николас смотрел в окно. Я смотрела на него. Дождь барабанил по крыше кареты, и этот звук напоминал мне счётчик Гейгера — тиканье времени, которое утекало сквозь пальцы.

Он сказал мне на балу — нет, не сказал, проговорился, — что не представляет моей смерти. Что если я умру, он умрёт сам. Что я — его жизнь.

Я не знала, верить ли этому.

Дневник говорил, что он искренен. Глаза — когда он смотрел на меня — говорили, что он не врёт. Но проклятие — проклятие было старше любых слов. Оно требовало жертвы. Оно ждало. И я не могла забыть об этом ни на минуту, даже когда держала его за руку в темноте, даже когда чувствовала тепло его пальцев на своей ладони.

— Ты молчишь, — сказал он, когда замок Бейвуд показался на горизонте — серый, колючий, как всегда.

— Думаю, — ответила я.

— О чём?

— О том, как долго ещё мы будем притворяться.

Он повернулся ко мне.

— Я не притворяюсь.

— Я знаю, — сказала я. — В этом проблема.

Он хотел что-то ответить, но не успел. Карета остановилась. Слуги распахнули дверцы. Нас встретил холодный ветер, запах мокрого камня и тишина — та самая, бейвудская, которая давила на плечи тоннами серого неба.

Мы вошли в замок.

И я начала готовить свою месть.

Не ту, глупую, с шипами и коврами. Настоящую.

Если Николас не скажет мне правду — я заставлю его говорить. Если он прячет от меня тайны — я вытащу их наружу. Если он боится, что я возненавижу его — что ж, возможно, так и будет. Но я не могу жить в неведении. Не могу каждое утро просыпаться с мыслью: сегодня он умрёт? Или завтра? Или через год?

Я должна была знать.

И план созрел у меня в голове, когда я переступила порог своих покоев.

Фамильный медальон Бейвудов.

Я слышала о нём от Агнес. Старая ключница была болтлива, когда я приносила ей вино и слушала её истории. Медальон хранил в себе частицу проклятия — не всю, но достаточно, чтобы наложить разорительное заклинание. Если мне удастся завладеть им, я смогу нанести удар. Не смертельный — но болезненный. Такой, который заставит Николаса говорить. Такой, который покажет ему, что я не беззащитна.

Медальон хранился в опочивальне Николаса — в шкатулке у изголовья кровати. Агнес видела, как граф кладёт его туда каждый вечер. Старая привычка — проверять, на месте ли реликвия, прежде чем уснуть.

Я ждала три дня.

Три дня я улыбалась Николасу за ужином. Три дня я пила с ним чай, слушала его рассказы о границе, о солдатах, о погоде. Три дня я играла роль хорошей жены — той, которая смирилась, которая принимает, которая надеется.

Он верил.

Я видела это по его глазам — они стали мягче, теплее, почти счастливыми.

Мне было стыдно.

Но я не могла остановиться.

Ночь, которую я выбрала, была тёмной, безлунной, с воющим ветром, который заглушал любые звуки. Я дождалась, пока в замке стихнет — слуги разошлись, стража замерла на постах, даже волки, казалось, уснули.

Я выскользнула из своей комнаты босиком — чтобы не скрипели туфли — и пошла по коридору к покоям Николаса.

Дверь в его спальню была не заперта.

Я толкнула её — медленно, беззвучно — и скользнула внутрь.

Комната была почти пустой. Камин догорал — красные угли отбрасывали слабый, пульсирующий свет, который делал тени на стенах длинными и живыми. Кровать была пуста — Николас ещё не ложился. Он работал в кабинете, я слышала его шаги — тяжёлые, мерные, как маятник.

У меня было время. Но не много.

Я подошла к кровати.

Шкатулка стояла на тумбочке — старая, чёрная, с серебряными узорами. Я открыла её.

Внутри лежало несколько вещей: старая монета, высохший цветок, детская прядь волос — светлых, тонких, почти белых — и медальон.

Он был тяжёлым. Из тёмного металла — того же, что и кольцо на моём пальце. Без камней, без узоров, только гладкая, холодная поверхность, на которой был выгравирован волк — спящий, свернувшийся клубком, с закрытыми глазами.

Я взяла медальон в руки.

Он пульсировал.

Так же, как кольцо. Как гримуар. Как тени на стенах.

Как проклятие.

— Что ты делаешь? — раздался голос за спиной.

Я замерла.

Медальон выпал из моих рук, но я поймала его на лету — не знаю, как. Рефлекс. Или магия. Или просто страх, который обострил все чувства.

Я медленно повернулась.

Николас стоял в дверях.

В одной рубашке, расстёгнутой на груди, с растрёпанными волосами и тёмными кругами под глазами. Он выглядел уставшим. Больным. Очень человеческим.

Но его глаза — они не были пустыми.

Они смотрели на меня с чем-то, что я не могла прочитать. Боль? Усталость? Разочарование?

— Я спросил: что ты делаешь? — повторил он.

Я сжала медальон в кулаке.

— Краду твой медальон, — сказала я. — Чтобы наложить на него разорительное заклинание. Чтобы заставить тебя говорить правду.

Он молчал.

Я смотрела на него, и моё сердце колотилось где-то в горле, и руки дрожали, и в голове пульсировала одна мысль: сейчас он закричит. Или ударит. Или превратится в то чудовище, которое я так долго в нём искала.

Я готовилась к этому. Я была готова к боли, к унижению, к тому, что маска спадёт и я увижу наконец его истинное лицо.

Николас вздохнул.

Глубоко. Тяжело. Так, как вздыхают перед тем, как принять неизбежное.

— Если тебе так нужен этот холодный металл — бери, — сказал он.

Я замерла.

— Что?

— Бери медальон, — повторил он. — Он всё равно проклят. Он всё равно не принесёт тебе ничего, кроме боли. Но если ты хочешь — бери.

— Ты… ты не злишься?

— Злюсь, — сказал он. — Но не на тебя. На себя.

— За что?

— За то, что не смог дать тебе то, что ты ищешь. Правду. Или уверенность. Или хотя бы покой.

Он подошёл ближе.

Я сделала шаг назад.

Он остановился.

— Не бойся, — сказал он. — Я не сделаю тебе больно.

— Я не боюсь, — соврала я.

— Врёшь, — он покачал головой. — Ты дрожишь.

Я сжала кулаки.

— Что ты хочешь взамен? — спросила я. — За медальон?

Николас посмотрел на меня долгим, странным взглядом.

— Ленту из твоей косы, — сказал он. — Только верни мне ленту из твоей косы. Она пахнет утрами.

Я не поверила своим ушам.

— Ленту?

— Ленту, — кивнул он. — Ту, что ты вплетаешь в волосы каждое утро. Красную. Я видел её в твоей комнате. Она пахнет тобой. Утрами. Фиалками. Чем-то сладким, от чего хочется жить.

Я смотрела на него.

На его седые виски. На его дрожащие губы. На его глаза, в которых не было ни гнева, ни ненависти, ни даже обиды.

Только тоска.

Бесконечная, безнадёжная тоска человека, который потерял всё и цепляется за последнее — за запах моих волос.

— Ты странный, — сказала я.

— Знаю, — ответил он. — Ты уже говорила.

— Я не отдам тебе ленту.

— Тогда оставь медальон, — сказал он. — Я не держу тебя силой.

Я смотрела на медальон в своей руке. Тяжёлый, холодный, пульсирующий — как сердце проклятия. И думала о ленте. Красной. Шёлковой. С которой спадали мои волосы каждую ночь, и которую Элли каждое утро завязывала новым узлом.

Она пахла мной.

Он хотел её.

Не медальон. Не титул. Не моё тело. Не мою любовь.

Ленту. Потому что она пахла утрами.

Потому что утро — это единственное время, когда проклятие отступает, и он может мечтать о нормальной жизни.

— Хорошо, — сказала я. — Я принесу ленту. Но сначала ты ответишь на мои вопросы.

— Какие? — спросил он.

— Все, — сказала я. — Сегодня. Сейчас. Без утайки.

Он смотрел на меня.

— Азалия, — сказал он тихо. — Некоторые ответы могут тебя убить. Не буквально. Но… изменить. Навсегда.

— Я хочу знать правду, — сказала я. — Даже если она меня убьёт. Ложь убьёт быстрее.

Он молчал.

Потом кивнул.

— Хорошо, — сказал он. — Иди за лентой. Я буду ждать.

Я принесла ленту через десять минут.

Красную, шёлковую, с выцветшими концами — ту самую, которую я вплетала в косы каждое утро, с того дня как переступила порог Бейвуда. Она пахла мной — я знала этот запах. Фиалки, корица, что-то ещё, что я не могла определить.

Николас взял ленту дрожащими руками.

Прижал к лицу.

Закрыл глаза.

— Спасибо, — прошептал он.

Он был похож на человека, который получил не ленту, а прощение. Или надежду. Или жизнь.

Мне стало неловко.

— Теперь говори, — сказала я, отворачиваясь к камину, чтобы не видеть его лица.

Он сунул ленту в карман рубашки — туда, где билось сердце — и сел на край кровати.

Я села в кресло напротив.

Между нами было три шага. И пропасть, которую я надеялась заполнить правдой.

— Начинай, — сказала я.

Николас говорил долго.

Медленно, как будто каждое слово давалось ему с болью. Как будто он вынимал из себя куски собственной души и клал их на алтарь моего любопытства.

— Проклятие убьёт меня через год, — сказал он.

Я замерла.

— Что?

— Через год, — повторил он. — Максимум. Врачи сказали: моё сердце слабеет. Проклятие съедает его. Без любви… без снятия… я умру.

— Почему ты не сказал раньше?

— Потому что боялся, что ты обрадуешься.

Я хотела возразить. Не могла. Потому что часть меня — та, которая хотела мести, свободы, жизни без него — действительно обрадовалась бы. Только не сейчас. Сейчас я чувствовала не радость. Странную, тягучую боль в груди.

— Дальше, — сказала я.

— «Вдовий венец» — ложная страница, — сказал он. — Та, что ты прочитала в гримуаре. Её написал не я. И не Моргана.

— Кто?

— Её муж, — сказал Николас. — Он был магом. Сильным. Он хотел, чтобы проклятие перешло на его сына, на внука, на весь род. Он хотел мести. И он переписал гримуар, добавил ту страницу. Чтобы никто не искал настоящий способ — любовь. Чтобы все верили в смерть и ненависть.

— А настоящий способ? — спросила я.

— Настоящий способ — искренняя ненависть жены до её смерти от чужой руки, — сказал он. — Не от моей. От любой другой. Если жена ненавидит мужа по-настоящему — всей душой, всем сердцем, всей кровью — и умирает не от его руки, проклятие переходит на убийцу. А муж становится свободен.

Я смотрела на него.

— Ты хочешь, чтобы я ненавидела тебя?

— Я хочу, чтобы ты жила, — сказал он. — Если ты не можешь полюбить меня — возненавидь. Искренне. По-настоящему. И тогда, может быть, когда ты умрёшь — не завтра, не через год, а когда придёт твоё время — проклятие уйдёт. И я буду свободен.

— Пока ты будешь свободен, я буду мертва, — сказала я. — Это не выход.

— Для меня — выход, — сказал он. — Я не хочу, чтобы ты умирала. Но если ты умрёшь — от старости, от болезни, от несчастного случая — я хочу, чтобы твоя смерть принесла мне свободу. А не проклятие.

— Ты говоришь загадками, — сказала я. — Я ничего не понимаю.

— Это всё, что я могу сказать, — ответил он. — Остальное — если скажу — ты возненавидишь меня специально. А специальная ненависть не работает. Нужна настоящая. Искренняя. Та, что рождается из боли и правды.

— Так дай мне правду! — крикнула я, вскакивая с кресла. — Всю! Сразу! Не кусками, не намёками, не загадками!

— Не могу, — сказал он.

— Не хочешь!

— Не могу, — повторил он. — Потому что если я скажу, ты возненавидишь меня. Специально. Ради спасения. А такая ненависть не сработает. Она будет ложной. А проклятие чувствует ложь.

Я сжала кулаки.

— Ты издеваешься надо мной.

— Нет, — он покачал головой. — Я пытаюсь спасти тебя. И себя. И этот проклятый род, который триста лет ждёт освобождения.

— А если я не хочу тебя спасать? — спросила я. — Если я хочу просто жить? Без любви, без ненависти, без проклятия?

— Тогда умрут оба, — сказал он. — Ты — от старости. Я — от проклятия через год. И род Бейвуд прервётся. А проклятие перейдёт на твою семью — на Файервидов. На твою мать, сестёр, братьев.

Я замерла.

— Что?

— Проклятие ищет новый дом, — сказал он. — Если я умру без наследника, без жены, которая его приняла — оно уйдёт в ближайший род по крови. В Файервид.

— Это ложь.

— Это правда, — сказал он. — Самая страшная правда, которую я знаю.

Я смотрела на него.

На его седые виски. На его дрожащие губы. На его глаза — синие, усталые, почти мёртвые.

— Ты поэтому женился на мне? — спросила я. — Чтобы спасти свой род? Или чтобы проклятие не перешло на мой?

— Чтобы спасти тебя, — сказал он. — И твою семью. И свой род. И себя. Всё вместе. В одном браке, который ты ненавидишь.

— Я не ненавижу тебя, — сказала я. — Пока.

— Знаю, — кивнул он. — Поэтому и боюсь.

Я выбежала из его комнаты.

Не пошла — выбежала. Босиком, в ночной сорочке, по холодному камню, в темноту коридоров, где тени шептали моё имя, а волки выли за окнами.

Я не плакала. Я кричала.

Внутри.

Так громко, что, казалось, стены должны были рухнуть.

Он обманул меня.

Снова.

Не сказал главного. Не объяснил. Оставил с намёками и загадками, как ребёнка, которому не доверяют правду.

— Ненавижу! — прошептала я, но голос мой сорвался.

Я не знала, ненавижу ли его. Или себя. Или проклятие, которое заставляло нас плясать под свою дудку.

Я вбежала в свои покои, захлопнула дверь, заперлась на все засовы и сползла по стене на пол.

Медальон я всё ещё сжимала в руке.

Он был тёплым.

Живым.

Как его сердце.

Как моё, которое колотилось где-то в горле.

Я смотрела на медальон и думала.

Он сказал: если я умру от чужой руки, ненавидя его — проклятие уйдёт. И он будет свободен.

Он сказал: если я полюблю его — проклятие тоже может уйти. Но это не точно — никто не пробовал.

Он сказал: если я не сделаю ни того, ни другого — он умрёт через год, а проклятие перейдёт на мою семью.

У меня не было выбора.

Я должна была либо полюбить его, либо возненавидеть.

Либо стать его спасением — либо его смертью.

Но я не умела ни любить, ни ненавидеть по заказу.

Я могла только чувствовать — то, что чувствовала.

А чувствовала я… пустоту.

Ту самую, что появилась на балу, когда он ушёл, оставив меня одну среди чужих людей, под чужими свечами.

Пустоту, которая заполнялась им.

Его голосом. Его взглядом. Его руками.

Я не хотела этой пустоты.

Я хотела свободы.

Но свобода теперь означала его смерть. Или мою.

Какой жестокий выбор.

Утром я не вышла к завтраку.

Элли принесла еду в комнату — я не притронулась. Она спросила, что случилось — я не ответила. Она сказала, что граф спрашивает о моём здоровье — я велела передать, что жива и здорова, но видеть его не желаю.

Николас не пришёл.

Не постучал. Не позвал. Не прислал записки.

Только лента — моя красная лента, которую я отдала ему в обмен на медальон — лежала на столике у двери.

Я взяла её.

Понюхала.

Она пахла не мной.

Она пахла им — дымом, деревом, чем-то горьким.

Он носил её у сердца всю ночь. И вернул. Потому что понял, что не имеет права на неё. Потому что я — не его. Не сейчас. Может быть, никогда.

Я сжала ленту в кулаке.

— Проклятый граф, — прошептала я.

И заплакала.

В первый раз за долгое время — не от злости, не от страха, не от жалости.

От бессилия.

От того, что не могла выбрать.

Любить или ненавидеть.

Жить или умереть.

Спасти его или погубить.

Я не знала.

Я знала только, что медальон всё ещё лежал на моём столе — тяжёлый, холодный, пульсирующий.

И что я не наложила на него разорительное заклинание.

Потому что разорять было нечего.

Всё уже было разрушено.

До основания.

Вечером я вышла в гостиную.

Николас сидел у камина — в кресле, которое он ненавидел (слишком мягкое, слишком женское), и смотрел на огонь.

Он не обернулся, когда я вошла.

— Ты пришла, — сказал он.

— Я пришла, — ответила я.

— Чтобы ненавидеть?

— Не знаю. Может быть. Чтобы понять.

Я села напротив.

Между нами был столик — пустой, без чая, без печенья, без ничего.

— Ты сказал, что проклятие убьёт тебя через год, — начала я. — Это точно?

— Врачи говорят — да.

— А маги?

— Маги говорят — может быть, раньше. Если я перестану бороться.

— Ты борешься?

— Каждый день, — сказал он. — Ради тебя.

— Не надо бороться ради меня, — сказала я. — Борись ради себя.

— Я забыл, как это, — ответил он. — Бороться ради себя. Слишком долго я жил для других. Для отца. Для рода. Для проклятия.

— Тогда начни снова, — сказала я. — Прямо сейчас.

Он повернулся ко мне.

В его глазах не было пустоты. Была боль. И надежда.

Странная, неправильная надежда на то, что я — та, кто сломает проклятие. Не ненавистью. Не любовью.

А просто тем, что я есть.

— Ты странная, Азалия, — сказал он.

— Я знаю, — ответила я. — Ты уже говорил.

Мы сидели так до полуночи.

Говорили о пустяках — о погоде, о лошадях, о том, что Элли боится грозы, а старый камердинер Николаса ворует печенье из буфета.

Не о проклятии. Не о любви. Не о смерти.

Просто разговаривали.

Как обычные муж и жена.

Как люди, у которых есть время.

Даже если его почти не осталось.

Медальон я вернула на место.

Сама.

Положила в шкатулку, закрыла крышку и убрала её на тумбочку — туда, где она стояла раньше.

Николас смотрел на меня.

— Зачем? — спросил он.

— Не нужен он мне, — ответила я. — Холодный металл. Проклятое железо. Только руки пачкает.

— А заклинание?

— Передумала.

— Почему?

— Потому что разорять — это разрушать, — сказала я. — А мне надоело разрушать. Я хочу строить.

— Что?

— Не знаю, — честно ответила я. — Что-то новое. Из руин.

Он встал.

Подошёл ко мне.

— Можно? — спросил он.

— Что?

— Обнять тебя.

Я смотрела на него.

На его седые виски. На его дрожащие руки. На его глаза, которые боялись отказа.

— Обними, — сказала я.

Он обнял меня — осторожно, нежно, как хрупкую вещь, которую боится разбить.

Его руки были тёплыми. Живыми. Настоящими.

Я прижалась щекой к его груди и слушала, как бьётся его сердце.

Слабое. Больное. Обречённое.

Но живое.

— Не умирай, — прошептала я.

— Постараюсь, — ответил он.

Это была не ложь.

Это была надежда.

Самая опасная вещь в этом проклятом мире.