Глава 15
Она проснулась с чувством, что сегодня всё решится.
Это было странное чувство — не страх, не надежда, не предвкушение. Что-то среднее. Тягучее, как патока, и острое, как лезвие. Оно сидело в груди, под рёбрами, и пульсировало в такт сердцу — медленно, тяжело, неумолимо.
Азалия лежала на кровати, смотрела в потолок и перебирала в голове детали своего плана.
Библиотека. Камин. Случайность.
Она знала, что Николас проводит там каждое утро — разбирает старые фолианты, которые привёз из столицы месяц назад. Он любил этот запах — пыли, пергамента, вековой мудрости. Он говорил, что книги не врут. Она не была с ним согласна — книги врали так же искусно, как люди. Но спорить не стала.
Сегодня она придёт к нему.
Не в парадном платье, не в домашнем халате. В том самом, зелёном, с открытыми плечами, которое он любил. Она наденет его под предлогом того, что «примеряла обновку». Она распустит волосы — не заплетёт их в косу, не уберёт в пучок. Просто оставит падать на плечи, как водопад, как огонь, как предупреждение.
Она подойдёт к нему. Сядет рядом. Немного — совсем чуть-чуть — отодвинет ткань с плеча, будто поправляя платье. Потом, когда он посмотрит, она поцелует его в щёку. Легко, почти невесомо — как в тот раз, у алтаря, только наоборот: тогда он целовал её, теперь она.
И посмотрит, что будет.
Николас будет смущён. Растерян. Он покраснеет — она никогда не видела, чтобы он краснел. Он заговорит — слишком быстро, слишком громко, слишком нервно. Он признается в чём-то, что давно носил в себе.
А она будет слушать.
И улыбаться.
Потому что это часть игры.
Потому что это — её месть.
Азалия села на кровати.
— Ты справишься, — сказала она вслух. — Ты — дочь Файервида. Ты сожгла ковёр. Ты украла медальон. Ты почти отравила его. Что такое один маленький поцелуй в щёку?
Она встала и подошла к зеркалу.
В отражении смотрела женщина с решительным лицом и дрожащими губами.
— Ты справишься, — повторила она.
Фиалки на подоконнике — те самые, из куста, который он подарил — кивнули в такт её словам.
Или ей просто показалось.
Библиотека встретила её тишиной.
Старой, приятной тишиной, в которой каждый шорох казался громким, каждое движение — значительным. Пыльные лучи солнца — бледного, северного, почти не греющего — падали на пол, создавая причудливые узоры из света и тени. Книги на полках стояли ровными рядами, как солдаты на параде.
Николас сидел за столом — большим, дубовым, заваленным бумагами и фолиантами. Он что-то писал — быстро, сосредоточенно, не поднимая головы. Его перо скрипело по бумаге, и этот звук напоминал Азалии стрекот сверчка — уютный, почти домашний.
Она остановилась на пороге.
Смотрела на него.
На его седые виски. На его сутулую спину. На его руки — сильные, но такие нежные, когда он касался её.
— Доброе утро, — сказала она.
Он поднял голову.
Его глаза — синие, усталые, всегда ищущие — на мгновение замерли на её лице, потом скользнули ниже — на платье, на волосы, на плечи, открытые вырезом.
— Доброе утро, — ответил он. Голос его был ровным, но она заметила, как дрогнула рука, держащая перо.
— Не помешаю? — спросила она, входя.
— Нет, — сказал он. — Ты никогда не помешаешь.
Она подошла к столу. Села на край — как тогда, в кабинете — и посмотрела на его работу.
— Что ты пишешь?
— Письмо королю, — ответил он. — О налогах. О границе. О прорванной плотине на западе.
— Скука, — сказала она.
— Невыносимая, — согласился он. — Но кто-то должен это делать.
— Почему именно ты?
— Потому что я граф, — сказал он. — Это моя обязанность.
Она посмотрела на него.
— Ты устал, — сказала она.
— Всегда, — ответил он. — Но это не важно.
— Важно, — она положила руку на его плечо. — Ты должен отдыхать. Проклятие…
— Проклятие не отдыхает, — перебил он. — Если я перестану работать, оно начнёт шептать громче. А я не хочу слышать, что оно говорит.
— Что оно говорит?
Он помолчал.
— Твоё имя, — сказал он. — Всё время. Твоё имя.
Азалия убрала руку.
— Проклятие говорит моё имя? — спросила она.
— Оно говорит: «Азалия, Азалия, Азалия», — сказал он. — Тысячу раз на дню. Я схожу с ума.
— Почему ты не сказал раньше?
— Боялся, что ты испугаешься.
— Я не боюсь, — ответила она. — Твоих проклятий. Твоих теней. Твоей любви.
Он посмотрел на неё.
— Ты не боишься моей любви?
— Боюсь, — призналась она. — Но это не значит, что я должна бежать.
Она встала.
Подошла к камину.
Он горел — тихо, ровно, уютно. Пламя лизало поленья, и в этом танце огня было что-то гипнотическое, почти магическое.
— Холодно в твоей библиотеке, — сказала она.
— Я не чувствую холода, — ответил он. — Проклятие согревает.
— А я чувствую, — она поёжилась — не потому, что было холодно, а потому что так нужно было по сценарию. — Можно я посижу у огня?
— Конечно, — сказал он. — Это твой дом.
Она села в кресло у камина — мягкое, обитое тёмно-зелёным бархатом. Подвинулась ближе к огню. Поправила платье — небрежно, как будто случайно, открывая плечо чуть больше, чем следовало.
Николас смотрел на неё.
Она чувствовала его взгляд — тяжёлый, горячий, почти осязаемый.
— Ты сегодня особенно красива, — сказал он.
— Я всегда красива, — ответила она. — Просто сегодня у тебя есть время заметить.
— Сегодня у меня есть время на многое, — сказал он. — Например, смотреть на тебя.
— Смотри, — разрешила она. — Я не против.
Он встал.
Подошёл к камину.
Сесть рядом — на пол, у её ног, как верный пёс. Она не ожидала этого. Не планировала. Но он сделал это — просто потому, что хотел быть ближе.
— Ты странный, — сказала она.
— Знаю, — ответил он. — Ты уже говорила.
Он смотрел на огонь.
Она смотрела на него.
На его профиль — острый, почти хищный. На его руки, лежащие на коленях. На его губы — сухие, потрескавшиеся, которые она хотела поцеловать.
Нет.
Не хотела.
Должна была.
По сценарию.
— Николас, — позвала она.
— Да?
— Я хочу кое-что сделать.
— Что?
Она наклонилась к нему.
Коснулась губами его щеки.
Так легко, так невесомо, как тогда — у алтаря, только наоборот.
Он замер.
Всё его тело — огромное, сильное, всегда напряжённое — вдруг расслабилось. Плечи опустились. Голова чуть склонилась. Он закрыл глаза.
— Зачем? — прошептал он.
— Потому что хочу, — ответила она.
— Ты не хотела раньше.
— Раньше я боялась.
— Чего?
— Себя, — ответила она. — Своих чувств. Твоих чувств. Этой… связи, которая между нами.
Глаза его были закрыты.
Он казался таким уязвимым — этот сильный, суровый человек, который выстоял против проклятия, против теней, против смерти. А против её поцелуя — не выстоял.
— Азалия, — сказал он. Голос его сорвался.
— Что?
— Я люблю тебя.
Она знала это. Он говорил раньше. В дневнике. В разговорах. В поступках. Но сейчас — сейчас это прозвучало иначе. Тихо. Почти испуганно. Как признание, которое не ждёт ответа.
— Я знаю, — сказала она.
— Я люблю тебя с первой встречи, — сказал он. — С того момента, как ты обронила перчатку на пороге библиотеки.
— Какую перчатку? — спросила она.
— Ты не помнишь? — он открыл глаза. — Я приехал к твоему отцу подписывать контракт. Ты выходила из библиотеки — с книгой в руках, с сердитым лицом. У тебя была красная перчатка — левая, с вышивкой в виде дракона. Ты обронила её, когда проходила мимо. Я поднял. Хотел отдать. Но ты ушла, не заметив.
— И ты…
— Я спрятал её, — сказал он. — Храню до сих пор. В шкатулке. Рядом с медальоном.
Азалия смотрела на него.
Она не помнила перчатку. Не помнила тот день. Не помнила, как выходила из библиотеки, как сердилась, как проходила мимо незнакомого мужчины, который смотрел на неё так, будто она была солнцем.
— Ты любишь меня с того дня? — переспросила она.
— С того самого, — кивнул он. — С той самой секунды. Я увидел тебя — и понял: вот она. Та, ради кого я готов умереть. Та, ради кого я готов жить.
— Это безумие, — сказала она.
— Я знаю, — ответил он. — Но я не могу ничего с собой поделать.
Он взял её руку.
Поцеловал.
В каждый палец — медленно, почти благоговейно.
Азалия сидела, смотрела на него — на его голову, склонённую над её ладонью, на его пальцы, сжимающие её, на его губы, касающиеся её кожи.
Внутри она ликовала.
Он ведётся, — думала она. — Он клюнул. Он признался. Он мой.
План работал. Идеально. Лучше, чем она могла представить.
Но снаружи — на лице, которое он не видел — была не радость.
Была боль.
Острая, режущая, как кинжал, который она когда-то прятала в платье.
Потому что она смотрела на человека, который любил её так сильно, что готов был умереть. Который хранил её перчатку — глупая, ненужная вещь — как святыню. Который целовал её пальцы и называл цветком.
И она делала ему больно.
Нарочно.
С холодным расчётом.
— Ты в порядке? — спросил он, поднимая голову.
— Да, — улыбнулась она. — Всё отлично.
Улыбка вышла фальшивой — она знала. Но он не заметил. Он видел только то, что хотел видеть: надежду.
— Я рада, что ты мне сказал, — добавила она.
— Правда? — его глаза засветились.
— Правда, — кивнула она. — Я хотела это услышать.
Он прижался губами к её ладони.
— Ты идёшь на обед? — спросил он.
— Иду, — ответила она. — Но сначала ты должен закончить письмо королю.
— Письмо подождёт, — сказал он.
— Нет, — она покачала головой. — Обязанности — прежде всего. Я подожду здесь.
Он нехотя встал. Вернулся за стол. Начал писать — быстрее, чем раньше, будто хотел поскорее закончить и вернуться к ней.
Азалия сидела в кресле, смотрела на огонь и чувствовала, как внутри неё что-то сжимается.
Ты делаешь это ради свободы, — напомнила она себе. — Ради жизни. Ради того, чтобы не умереть от его руки или от проклятия.
Но свобода не пахла фиалками.
Свобода не пахла им.
Они пообедали вместе.
В малой столовой — не в большом зале, где их всегда подслушивали слуги. Николас приказал накрыть стол у камина, и они сидели вдвоём, как настоящие муж и жена, как люди, которые любят друг друга.
Он был счастлив.
Азалия видела это по его глазам — они сияли, как те звёзды под ковром. По его улыбке — редкой, почти забытой, но сегодня она появлялась снова и снова. По его рукам — они не дрожали. Впервые за долгое время.
— Ты сегодня другой, — заметила она.
— Я чувствую себя другим, — ответил он. — С тобой.
— Что ты чувствуешь?
— Надежду, — сказал он. — Впервые за много лет — надежду. На то, что проклятие можно снять. На то, что мы сможем быть вместе. На то, что ты… что ты…
Он замолчал.
— Что я? — спросила она.
— Что ты когда-нибудь полюбишь меня, — закончил он.— Не за страх, не за долг, не за проклятие. Просто — полюбишь.
Азалия опустила глаза.
Взяла вилку, наколола кусочек сыра, положила в рот. Сыр был безвкусным — как всё, что она ела в последнее время.
— Я уже почти не ненавижу тебя, — сказала она. — Это шаг вперёд.
— Для тебя — да, — кивнул он. — Для меня — целая вечность.
Они доели обед в тишине.
Не враждебной, не напряжённой — просто тишине.
Азалия думала о том, как Джон — нет, не Джон, Николас — как Николас сказал: «Я люблю тебя с первой встречи». Как она обронила перчатку, а он поднял и хранил годами. Как он смотрел на неё тогда — должно быть, так же, как сейчас: с обожанием, с надеждой, с отчаянием.
Она не помнила того дня.
Не помнила перчатки.
Не помнила его.
А он помнил всё.
Каждую деталь. Каждый вздох. Каждый миг, который она потеряла.
Внутри неё боролись два чувства.
Ликование — план работал. Он в её руках. Она управляет им, как марионеткой.
Боль — потому что он был настоящим. Его чувства — настоящими. Его боль — настоящей.
А она играла.
И это было неправильно.
Но она не могла остановиться.
Вечером они гуляли по замку — впервые после того дня, когда она попыталась сбежать.
Николас показывал ей комнаты, которые она никогда не видела. Старую детскую — маленькую, светлую, с игрушками, которые принадлежали ему и его сёстрам (одна умерла во младенчестве, вторая вышла замуж и уехала на юг). Спальню его матери — нетронутую, забальзамированную во времени, с кроватью, на которой она умерла, рожая его.
— Она была красивой, — сказал Николас, глядя на портрет. — У неё были светлые волосы и грустные глаза. Она много молилась.
— О чём?
— О снятии проклятия, — ответил он. — Не для себя — для детей.
— Не помогло, — сказала Азалия.
— Не помогло, — согласился он. — Но она верила. Может быть, её вера передалась мне.
— Ты веришь?
— В тебя — да, — ответил он. — В проклятие — нет.
Они вышли из детской.
Прошли по длинному коридору, в конце которого висело старое зеркало — в тяжёлой дубовой раме, с потускневшей амальгамой.
— Я смотрелся в это зеркало перед первой свадьбой, — сказал Николас. — И перед второй. И перед нашей.
— Зачем? — спросила Азалия.
— Чтобы убедиться, что я ещё жив, — ответил он. — Что я не призрак. Не тень. Не проклятие.
— И как?
— Сегодня — да, — он посмотрел на неё. — Сегодня я чувствую себя живым. Как никогда.
Она взяла его за руку.
Сама.
Без сценария, без плана, без стратегии.
Просто потому, что захотела.
— Пойдём, — сказала она. — Холодно в коридорах.
— Пойдём, — ответил он.
Ночью она не стала холодной.
Не смогла.
Они сидели в гостиной — у камина, на диване, близко-близко. Она положила голову ему на плечо. Он обнимал её — осторожно, нежно, как хрупкую вещь.
— Я боюсь завтрашнего дня, — призналась она.
— Чего в нём бояться?
— Сегодня был хороший день, — сказала она. — А хорошие дни обычно заканчиваются плохо.
— Не заканчиваются, — сказал он. — Они просто сменяются другими днями.
— Другие дни не такие.
— Они такие, какими мы их делаем, — ответил он. — Если ты хочешь, завтра будет хорошим.
— А если я не захочу?
— Тогда он будет плохим, — сказал он. — Но я останусь. И буду ждать, пока ты снова захочешь хорошего.
Она закрыла глаза.
— Ты слишком хороший для меня, — прошептала она.
— Я не хороший, — ответил он. — Я просто люблю тебя.
Эти слова — простые, без пафоса, без надрыва — прозвучали как приговор.
Она не заслужила такой любви.
Никто не заслуживает любви просто так, без причины, без условий.
Но он дарил.
И она принимала.
И это было больно.
Так больно, что хотелось кричать.
Вместо этого она прижалась к нему крепче.
— Не отпускай меня сегодня, — попросила она.
— Не отпущу, — пообещал он.
И не отпустил.
Всю ночь.
До рассвета.
Когда солнце — бледное, северное, почти не греющее — заглянуло в окна гостиной, он всё ещё держал её в своих объятиях.
А она всё ещё не знала, играет или нет.
Утром она проснулась первой.
Он спал — тихо, без бреда, без теней. Проклятие, казалось, отступило — или притворялось, что отступило.
Азалия смотрела на его лицо — спокойное, почти молодое, без обычной маски усталости и боли.
— Цветок мой, — прошептал он во сне.
Она улыбнулась — не той, сценарийной улыбкой, а настоящей.
— Ты идиот, — сказала она.
Она осторожно, чтобы не разбудить, высвободилась из его объятий. Встала. Подошла к окну.
Лес чернел за стеклом.
Волки не выли.
Тени на стенах замерли.
Мир замер — будто ждал её решения.
Она смотрела на чёрные деревья и думала.
Я должна радоваться, — думала она. — План работает. Он влюблён. Он признался. Он мой.
Но радости не было.
Была только боль.
Тупая, ноющая, невыносимая.
Она хотела разбить ему сердце.
А разбила своё.
— Что ты делаешь с нами, Азалия? — спросила она себя.
Ответа не было.
Только фиалки на подоконнике — те, из куста, который он подарил — кивали ей в такт её мыслям.
Или просто качались на сквозняке.
Николас проснулся через час.
Она сидела у окна — в кресле, лицом к нему, с камнем со звездой в руке.
— Доброе утро, — сказала она.
— Доброе утро, — ответил он. — Ты рано встала.
— Не спалось.
— Проклятие?
— Ты, — ответила она. — Ты шептал во сне.
— Что я шептал?
— «Цветок мой».
Он покраснел.
— Извини.
— Не извиняйся, — сказала она. — Мне нравится.
Она встала, подошла к нему, поцеловала в лоб.
— Я спущусь к завтраку через час, — сказала она. — Отдохни ещё.
Она вышла из гостиной, поднялась в свои покои, села на кровать и закрыла лицо руками.
И заплакала.
Тихо, чтобы он не услышал.
Чтобы никто не услышал.
— Ты слабая, — прошептала она себе. — Ты не можешь даже причинить боль тому, кто сделал больно тебе.
Но он не делал больно ей.
Он любил.
Это она делала больно ему.
И себе.
И это было невыносимо.