Глава 16
Это была самая страшная ложь, которую она когда-либо произносила.
Азалия готовилась к ней три дня. Три дня она репетировала перед зеркалом — слёзы, голос, жесты. Три дня она убеждала себя, что это необходимо. Что это часть игры. Что это — единственный способ заставить Николаса отпустить её. Что если он поверит, что она беременна, что он зачал «ещё одну жертву», что проклятие теперь коснётся и невинного ребёнка — его совесть не выдержит. Он сам захочет разорвать этот брак. Сам отпустит её. Сам скажет: «Уходи. Спасайся. Я не могу смотреть, как ты умираешь. Как умирает наш ребёнок».
Ребёнка не было.
Азалия знала это. Она была не беременна. Её тело — стройное, плоское, как доска — не носило под сердцем никакой жизни. Только ложь. Только холодный расчёт. Только месть, которая становилась всё острее с каждым днём.
Она смотрела на себя в зеркало.
— Ты чудовище, — сказала она своему отражению.
Отражение не спорило.
Она выбрала вечер.
Каждый вечер они проводили вместе — в гостиной, у камина. Он пил чай (с мятой, его любимый), она читала книгу (или делала вид, что читает). Они говорили о пустяках — о погоде, о слугах, о старом псе, которого Николас подобрал на границе и который теперь спал у его ног, постанывая во сне.
Это было почти семейное счастье.
Почти.
Азалия ждала.
Когда слуги ушли, когда догорели свечи, когда в окнах погас последний свет, она закрыла книгу и посмотрела на Николаса.
— Нам нужно поговорить, — сказала она.
Он поднял глаза.
В его взгляде не было тревоги — только любопытство. Он не ожидал удара. Он расслабился за эти дни — слишком расслабился. Поверил, что она смягчается. Поверил, что между ними что-то зарождается. Поверил в её улыбки, в её прикосновения, в её поцелуй в щёку.
Он не знал, что она готовит ему нож.
— О чём? — спросил он.
Азалия опустила глаза.
— О ребёнке.
Она сказала это тихо, почти шёпотом, как говорят о чём-то сокровенном, о чём боятся говорить вслух. Её голос дрожал — она тренировала это перед зеркалом.
Николас замер.
— О каком ребёнке? — спросил он. Голос его сел.
Азалия подняла глаза.
Они были полны слёз — ненастоящих, на самом деле, но он не мог знать. Он видел только то, что хотела показать она: страх, надежду, отчаяние.
— Я беременна, — сказала она.
Тишина.
Такой тишины Азалия не слышала никогда. Даже тени на стенах замерли. Даже пёс перестал постанывать во сне. Даже огонь в камине притих, будто боялся потревожить этот момент.
Николас смотрел на неё.
Его лицо — обычно бледное, усталое, почти мёртвое — вдруг ожило. Краска прилила к щекам. Глаза расширились. Губы приоткрылись.
— Ты… ты беременна? — переспросил он.
— Да, — сказала она.
— Откуда ты знаешь?
— Элли сказала. Она разбирается в женских делах. И я… я чувствую. Что-то изменилось внутри меня.
Он встал.
Подошёл к ней.
Опустился на колени — прямо на каменный пол, перед её креслом.
— Азалия, — сказал он. — Это… это самое прекрасное, что я слышал в своей жизни. Ребёнок. Наш ребёнок.
Он взял её руки в свои.
Поцеловал.
— Спасибо, — прошептал он. — Спасибо тебе.
Азалия смотрела на него.
На его склонённую голову. На его пальцы, сжимающие её ладони. На его плечи, которые дрожали — от счастья? от страха? от надежды?
Она чувствовала себя грязной.
Но она не остановилась.
— Не благодари меня, — сказала она. — Это не подарок. Это проклятие.
Он поднял голову.
— Что? — не понял он.
— Ты слышал, — сказала она, и голос её стал твёрже, холоднее. — Ребёнок — это проклятие. Ещё одна жертва. Ещё одна жизнь, которую ты погубишь своим проклятием.
Он замер.
— Азалия…
— Зачем ты это сделал? — спросила она, вырывая руки. — Зачем ты зачал этого ребёнка? Чтобы он умер? Чтобы я умерла в родах? Чтобы проклятие получило новую пищу?
— Я не… — его голос сорвался. — Я не планировал… Мы не…
— Ах, не планировал? — она встала, отошла к окну. — Ты думал, что если будешь нежным, если будешь дарить цветы и строить зимние сады, то я забуду, кто ты? Забуду, зачем ты на мне женился? Забуду, что ты — носитель проклятия, которое убивает всех, кто тебя любит?
— Я не хотел ребёнка, — сказал он. — Не сейчас. Не так. Я…
— А я хотела? — она развернулась к нему. — Я хотела этого брака? Этого замка? Этой жизни? Я хотела стать очередной твоей жертвой, граф Бейвуд?
— Ты не жертва, — сказал он. — Ты моя жена.
— Жена, которую ты, возможно, убьёшь, — сказала она. — А теперь — и ребёнка. Потому что проклятие не щадит никого. Ни женщин, ни детей.
Николас стоял на коленях.
Он не вставал.
Его лицо — Азалия видела это — теряло цвет. Не бледнело — именно теряло. Серое, пепельное, мёртвое.
— Ты думаешь, я хочу этого? — спросил он. — Думаешь, я хочу, чтобы ты умерла? Чтобы наш ребёнок умер?
— Я не знаю, чего ты хочешь, — сказала она. — Ты никогда не говорил правды до конца.
— Я говорил! — крикнул он. — Я говорил тебе всё! О проклятии! О любви! О страхе! Я говорил тебе, что люблю тебя с первой встречи! Что храню твою перчатку! Что готов умереть ради тебя! Чего ещё ты хочешь?
— Правды, — сказала она. — Всей. Без утайки.
— Я сказал всю правду! — он встал — резко, почти агрессивно — но не подошёл к ней. Остался на месте, сжимая кулаки, дрожа всем телом.
— Нет, — покачала она головой. — Ты не сказал главного. Ты не сказал, что проклятие можно снять не только любовью и ненавистью. Ты не сказал, что есть третий способ.
— Третий? — он замер. — Какой третий?
— Ты знаешь, — сказала она. — Ты всегда знал. Если ты отпустишь меня — свободной, живой, без проклятия, без принуждения — проклятие закончится. Потому что оно держится на твоей привязанности ко мне. Если ты откажешься от меня добровольно — оно умрёт.
Откуда она это узнала? Из гримуара. Из старых записей Морганы, которые нашла в подземной библиотеке. Она читала их по ночам, когда он спал. Искала лазейки. И нашла.
Николас смотрел на неё.
В его глазах не было пустоты.
Была боль.
Такая боль, которую нельзя описать словами. Которую можно только чувствовать — всем телом, каждой клеткой, каждой каплей крови.
— Откуда ты… — начал он.
— Не важно, — перебила она. — Важно, что это правда. Ты можешь спасти меня. И ребёнка. Если отпустишь.
— Если я отпущу тебя, я умру, — сказал он.
— Проклятие убьёт тебя?
— Нет, — он покачал головой. — Не проклятие. Я сам. Потому что не смогу жить без тебя.
— Ты справишься, — сказала она. — Люди справляются с большими потерями.
— Я не справлюсь, — сказал он. — Я умру. Не от проклятия. От себя.
— Тогда умри, — сказала она. — Но отпусти меня.
Эти слова были жестокими.
Она знала.
Она готовила их три дня, репетировала перед зеркалом, училась произносить без слёз, без дрожи, без сожаления.
Но когда они прозвучали — громко, чётко, беспощадно — ей стало страшно.
Не за себя.
За него.
Николас опустился на колени.
Снова.
Медленно, как старик, которому трудно двигаться.
— Азалия, — сказал он. — Пожалуйста. Не заставляй меня выбирать между тобой и своей жизнью.
— Ты уже выбрал, — сказала она. — Когда женился на мне. Ты выбрал себя. Свою надежду. Своё проклятие.
— Я выбрал тебя, — сказал он. — Я всегда выбирал тебя.
— Нет, — покачала она головой. — Ты выбрал иллюзию. Веру в то, что я смогу тебя полюбить. Но я не смогла. Прости.
Она сказала «прости» и почувствовала, как что-то внутри неё сломалось.
Не в нём.
В ней.
Николас плакал.
Она видела это впервые — его слёзы. Не мужские, сдержанные, которые прячут за каменным лицом. Настоящие. Горячие. Беспомощные. Они текли по его щекам, падали на каменный пол, на его руки, на его колени.
— Я не хочу умирать, — сказал он. — Я хочу жить. С тобой. С нашим ребёнком. Я хочу видеть, как он растёт. Как он улыбается. Как он говорит первые слова. Я хочу состариться рядом с тобой. Я хочу…
— Чего ты хочешь, Николас? — спросила она.
— Тебя, — ответил он. — Всегда. Только тебя.
Он протянул к ней руки.
Она не подошла.
Стояла у окна, скрестив руки на груди, и смотрела на него сверху вниз.
— Отпусти меня, — сказала она. — Если любишь — отпусти.
Он смотрел на неё.
Сквозь слёзы.
Сквозь боль.
Сквозь отчаяние.
— Я не могу, — прошептал он. — Я пробовал. Каждый день. Каждую ночь. Я просыпаюсь и говорю себе: «Отпусти её. Она не твоя. Она не хочет тебя. Ты убьёшь её, если не отпустишь». Но я не могу. Моё тело не слушается. Моё сердце не слушается. Моя душа не слушается. Я привязан к тебе. Навсегда.
— Тогда умри, — сказала она снова. — И дай мне жить.
Он закрыл лицо руками.
Его плечи тряслись.
Он плакал — беззвучно, страшно, безнадёжно.
Азалия стояла у окна и смотрела на него.
Внутри неё ликовала месть.
Она добилась своего. Он сломлен. Он готов на всё. Он отпустит её. Он умрёт. Она будет свободна.
Но ликование было горьким.
Потому что она смотрела на человека, который любил её так сильно, что готов был умереть.
И она убивала его.
Своими руками.
Своей ложью.
Своей жестокостью.
Месть стала слишком острой.
Она резала не только его.
Она резала её.
Николас плакал долго.
Может быть, час. Может быть, два. Азалия потеряла счёт времени. Она стояла у окна, смотрела на чёрный лес и чувствовала, как внутри неё умирает что-то важное.
Наконец он поднял голову.
Его лицо было мокрым, красным, опухшим. Не красивым. Не графским. Просто человеческим.
— Я отпущу тебя, — сказал он.
Голос его был тихим, сломанным, как у человека, который потерял всё.
— Что? — переспросила она.
— Я отпущу тебя, — повторил он. — Завтра утром. Соберёшь вещи. Я дам тебе денег, охрану, лошадей. Ты уедешь в Файервид.
— А проклятие? — спросила она.
— Проклятие умрёт со мной, — сказал он. — Или не умрёт. Мне всё равно.
— А ребёнок?
Он посмотрел на её живот.
— Проклятие не трогает детей, — сказал он. — Только носителей. И их жён. Ребёнок будет жить. Я позабочусь об этом.
— Как?
— Неважно, — он покачал головой. — Не задавай вопросов. Просто… уезжай. Пока я не передумал.
Он встал — тяжело, опираясь на край кресла, как старик.
— Я пойду к себе, — сказал он. — Не провожай.
Он вышел из гостиной, не оглядываясь.
Азалия осталась одна.
Она стояла у окна и смотрела в темноту.
Её план сработал.
Он отпустил её.
Она свободна.
Но почему же тогда она чувствовала себя не победительницей, а убийцей?
Почему в груди была не радость, а пустота — та самая, которую она чувствовала на балу, когда он ушёл, оставив её одну среди чужих людей?
Почему ей хотелось бежать за ним, упасть на колени, сказать: «Я солгала. Нет никакого ребёнка. Нет никакой беременности. Я просто хотела сделать тебе больно. Прости. Прости. Прости».
Но она не сделала этого.
Она стояла у окна и молчала.
А фиалки на подоконнике — те, из куста, который он подарил — смотрели на неё своими тёмными глазами и молчали.
Ночь была бесконечной.
Азалия не спала.
Она сидела на кровати, обхватив колени руками, и смотрела в стену.
В голове её было пусто — не потому, что не о чем думать, а потому, что мыслей было слишком много, и они сплелись в один тугой, болезненный комок.
Она думала о том, как Николас плакал.
Как его плечи тряслись.
Как его голос ломался, когда он говорил: «Я не могу».
Как он сказал: «Я отпущу тебя».
Как он вышел из комнаты — сгорбленный, сломленный, уничтоженный.
Она сделала это.
Она добилась своего.
Она победила.
Она была свободна.
Но почему же тогда она не чувствовала ничего, кроме тошноты?
— Что ты наделала? — прошептала она.
Ответа не было.
Только тишина.
И волки за окном — они выли в эту ночь громче, чем обычно, будто оплакивали кого-то.
Может быть, её.
Может быть, его.
Может быть, их обоих.
Утром она не пошла к нему.
Она сидела в своей комнате, смотрела, как Элли собирает вещи. Служанка была бледной, молчаливой, с красными глазами — она плакала ночью. Знала? Догадывалась? Или просто чувствовала, что в замке что-то сломалось?
— Ваша милость, — сказала Элли, складывая платья в сундук. — Граф просил передать, что карета будет у ворот в полдень.
— Хорошо, — ответила Азалия.
Она смотрела на фиалки.
Они завяли за ночь.
Все до одного.
Цветы, которые он подарил, которые росли в её комнате, которые пахли надеждой — все погибли. Как будто проклятие забрало их вместе с его душой.
— Ваша милость, — снова позвала Элли. — Вы уверены, что хотите уехать?
— Уверена, — сказала Азалия.
— Но граф… он… — Элли запнулась. — Он не переживёт этого.
— Переживёт, — сказала Азалия. — Люди переживают и не такое.
— Не он, — покачала головой девушка. — Я знаю его десять лет. Он никогда не был таким, как с вами. Вы — его жизнь. Если вы уедете, он умрёт.
— Это его выбор, — сказала Азалия.
Элли посмотрела на неё долгим, странным взглядом.
— Вы жестоки, ваша милость, — сказала она.
И вышла из комнаты.
Азалия осталась одна.
С завявшими фиалками.
С собранными сундуками.
С победой, которая была горькой, как полынь.
Она спустилась в большой зал в одиннадцать.
Николас ждал её.
Он стоял у камина — прямой, неподвижный, как статуя. Его лицо было серым — не бледным, а именно серым, как камень стен. Глаза красными, опухшими — он плакал всю ночь или не спал вовсе.
В руках он держал медальон — тот самый, который она хотела украсть.
— Я хочу, чтобы ты взяла это, — сказал он, протягивая ей медальон.
— Зачем? — спросила она.
— Это защитит тебя, — ответил он. — От проклятия. От теней. От всего.
— А тебе?
— Мне не нужна защита, — сказал он. — Я уже мёртв.
Он подошёл к ней.
Взял её руку.
Надел медальон на запястье — застегнул цепочку, туго, но не больно.
— Я люблю тебя, Азалия, — сказал он. — Я любил тебя с первой встречи. Я буду любить тебя до последнего вздоха. И после — если это возможно.
Она смотрела на него.
На его седые виски — их стало больше за одну ночь. На его дрожащие губы. На его глаза — красные, опухшие, полные слёз, которые он больше не прятал.
— Николас… — начала она.
— Не надо, — перебил он. — Не говори ничего. Просто… помни, что я любил тебя. По-настоящему. Не за проклятие. Не за надежду. Просто — любил.
Он повернулся и ушёл.
Быстро, почти бегом, чтобы она не увидела его слёз.
Азалия осталась стоять в большом зале — с медальоном на руке, с фиалками в сердце, с победой, которая была страшнее любого поражения.
Карета ждала у ворот.
Азалия села внутрь, Элли — напротив. Сундуки погрузили на заднее сиденье. Кучер щёлкнул кнутом.
Лошади тронулись.
Замок Бейвуд медленно отдалялся — серый, колючий, полный волчьих шкур и старых проклятий.
Азалия смотрела в окно.
На башню — на ту самую, где он стоял в ту ночь, когда она пыталась сбежать в первый раз.
Он стоял там и сейчас.
Огромный, чёрный, одинокий.
Он не махал. Не кричал. Просто стоял и смотрел — как тогда.
Как человек, который потерял всё.
Карета отъехала далеко.
Замок стал маленькой точкой на горизонте.
Азалия всё смотрела.
Элли плакала.
Азалия — нет.
Она не могла плакать. Потому что если бы она заплакала, то поняла бы, что сделала.
А она не хотела понимать.
Она хотела только одного — забыть.
Но медальон на запястье пульсировал в такт её сердцу. И напоминал.
О том, кого она оставила позади.
О том, кого она убила.
О том, что победа не всегда приносит радость.
Иногда она приносит только боль.