Глава 6

Глава 6

После разговора в кабинете что-то изменилось.

Не между нами — нет, между нами всё ещё была пропасть из недоверия, старых обид и проклятия, которое висело над нами как дамоклов меч. Изменилось что-то во мне. Я перестала видеть в Николасе только врага. Или только жертву. Или только мужа по контракту.

Я начала видеть в нём человека.

И это было опасно.

Потому что человеку можно посочувствовать. Человека можно пожалеть. А жалость — это первый шаг к чему-то большему. Первый шаг к тому, от чего я клялась себя уберечь.

Я не хотела его жалеть.

Я хотела его ненавидеть.

Но ненависть ускользала от меня, как вода сквозь пальцы, каждый раз, когда я смотрела на его седые виски или слышала, как он тяжело вздыхает по ночам за стеной.

Мне нужно было что-то сделать.

Что-то, что вернёт меня в знакомое состояние борьбы.

Что-то, что докажет мне — и ему, — что я не сдалась. Не приняла свою участь. Не стала послушной женой, которая будет ждать, когда её полюбят или убьют.

Я решила нанести удар.

Не большой. Не смертельный. Такой, который покажет Николасу, что я не беззащитна. Что у меня есть своя магия, свои способы бороться.

Даже если они глупы. Даже если они бесполезны.

Идея пришла ко мне утром, когда я смотрела, как слуги собирают Николаса в дорогу.

Он уезжал на северную границу — проверить гарнизоны, встретиться с командирами, решить какие-то вопросы, связанные с поставками провизии. Дорога должна была занять три дня. Три дня без него. Три дня тишины, свободы и возможности подумать.

Но сначала — проводы.

Я стояла у ворот, кутаясь в тёплый плащ, и смотрела, как конюхи седлают его коня. Огромного, чёрного, с красными глазами, которого все боялись, даже самый опытный грум. Жеребец звался Теневой Гривой, и, как говорили, его никто не мог объездить, кроме Николаса.

Вот и ещё одна странность этого человека. Он умел говорить с животными, которых никто не понимал. Умел находить общий язык с теми, кто боялся всех остальных. Может быть, поэтому он надеялся, что сможет найти общий язык со мной.

— Я вернусь через три дня, — сказал Николас, подходя ко мне.

Он был в дорожном костюме — тёмно-синем, с серебряной вышивкой, и без плаща, хотя ветер дул ледяной.

— Я не скучаю, — ответила я.

— Я не просил скучать, — он посмотрел на меня с лёгкой усмешкой. — Я просил быть осторожной. Не ходи в башню. Не смотри в глаза теням. И не флиртуй с капитанами, которых я не успел перевести.

— У меня больше нет капитанов для флирта, — сказала я. — Ты всех разогнал.

— Значит, будешь флиртовать со мной, — сказал он. — Когда вернусь.

Это было так неожиданно, так не в его духе — эта лёгкая, почти игривая фраза — что я не нашлась, что ответить.

Николас заметил моё замешательство и, кажется, сам смутился.

— Будь осторожна, — повторил он, садясь на коня.

— Будь осторожен, — ответила я.

Он кивнул и тронул поводья.

Конь взвился на дыбы — он всегда так делал, когда чувствовал, что хозяин уезжает надолго — и понёсся вперёд, за ворота, в серую мглу северного утра.

Я смотрела ему вслед, пока он не скрылся из виду.

А потом пошла в свои покои.

И начала готовить месть.

Магия Файервидов была слабой, но я умела делать одну вещь, которой не умел никто в этом замке.

Я умела заставлять цветы слушаться меня.

Это звучало глупо. В мире, где маги метали молнии и останавливали время, умение шептаться с розами казалось детской забавой. Но наша семейная магия была древнее, чем молнии. Она была ближе к земле. К крови. К тому, что росло и умирало, цвело и вяло.

Я могла ускорить рост цветка. Могла изменить его цвет. Могла сделать так, чтобы он зацвёл зимой или засох летом. И ещё я могла — если очень постараться — заставить его шипы расти быстрее и острее, чем обычно.

Я не знала, поможет ли это против проклятия. Но я знала, что поможет против седельной сумки Николаса.

Она лежала на лавке в конюшне — слуги должны были упаковать её и отправить следом за графом с гонцом. В ней были важные документы, письма, карты. Всё то, что нужно для поездки на границу.

Я пробралась в конюшню, когда конюхи ушли обедать.

Сумка была кожаной, тёмно-коричневой, с серебряной пряжкой. Дорогая. Прочная. Сделанная на заказ у лучшего мастера столицы.

Я достала из кармана маленький цветок.

Шиповник.

Я вырастила его сама, в своей комнате, подкармливая магией и своей кровью (каплю — только одну, для связи). Его шипы были острыми, как иглы. Его цветы — бледно-розовыми, почти белыми.

— Расти, — прошептала я, касаясь пальцами лепестков. — Расти быстрее. Стань острее. Проникни туда, куда я не могу проникнуть.

Шиповник задрожал.

Его стебель удлинился, потянулся к сумке, обвил пряжку. Шипы — маленькие, незаметные — вонзились в кожу, прокалывая её, оставляя крошечные дырочки.

Я улыбнулась.

— Хороший мальчик, — прошептала я цветку. — Теперь жди. Когда сумку откроют, шипы выстрелят. Не смертельно. Но больно. И очень неприятно.

Я спрятала цветок в складках кожи, там, где его никто не заметит, и выскользнула из конюшни.

Никто меня не видел.

Никто не знал.

Кроме меня и цветка, который теперь ждал своего часа.

Проклятие проснулось через три часа.

Я сидела в гостиной, читала книгу — ту самую, о магии крови, которую нашла в подземной библиотеке — и чувствовала, как кольцо на моём пальце начинает теплеть.

Сначала медленно.

Потом быстрее.

Потом — обжигающе.

Я вскрикнула и выронила книгу.

Кольцо горело. Не метафорически — буквально. Чёрный металл раскалился добела, и бесцветный камень пульсировал багровым светом, как больное сердце.

— Что… — прошептала я.

А потом боль ударила по руке.

Не по пальцу — по всей руке, от кончиков пальцев до плеча. Боль острая, режущая, как будто тысячи игл вонзились в мою кожу одновременно.

Я закричала.

Упала на колени.

Книга выпала из рук.

На ковёр, на моё платье, на мои пальцы — хлынула кровь.

Она была тёмной, почти чёрной, и текла не из раны — из пор, из каждой клеточки моей руки, будто моя собственная кровь восстала против меня.

— Помогите! — закричала я, но голос сорвался.

В комнату вбежала Элли.

— Ваша милость! — закричала она и бросилась ко мне. — Что случилось?

— Не знаю, — прошептала я, глядя на свою руку. — Кольцо… цветок… проклятие…

Я не успела договорить.

Потому что в дверях появился Николас.

Он должен был быть на полпути к границе. Он не мог быть здесь. Он уехал три часа назад.

Но он стоял на пороге, бледный, запыхавшийся, с безумными глазами.

— Азалия, — сказал он и бросился ко мне.

Что было дальше, я помню урывками.

Как Николас подхватил меня на руки — легко, будто я ничего не вешу — и понёс к кровати.

Как он кричал на слуг — «воду, тряпки, лекарства, быстро!».

Как его голос срывался, дрожал, ломался — голос человека, который теряет контроль над собой.

Как его руки — огромные, грубые, покрытые шрамами — дрожали, когда он разрывал рукав моего платья, чтобы увидеть рану.

Крови было много.

Слишком много.

Она залила всю мою руку от запястья до локтя, и я не понимала, откуда она течёт — кожа была целой, но кровь шла, как из открытой раны.

— Проклятие, — прошептал Николас. — Ты использовала магию против меня. Против проклятия.

— Шиповник… — прошептала я. — Я хотела… просто… шипы… не смертельно…

Он закрыл глаза.

— Глупая, — сказал он. — Глупая, глупая, глупая девочка. Проклятие не отличает твою магию от моей. Оно атакует любого, кто использует силу против носителя. Даже если носитель — я. Даже если магия — цветок. Даже если ты не хотела никому вреда.

Он сжал мою руку выше локтя, пытаясь остановить кровь, но она всё текла и текла.

— Я умру? — спросила я.

— Нет, — сказал он. — Не сегодня. Не от этого. Но если ты ещё раз…

Он не договорил.

Потому что его голос сорвался.

Я видела, как дрожит его подбородок. Как его глаза наполняются чем-то, что я не решалась назвать слезами. Как его лицо — всегда такое непроницаемое, каменное, чужое — становится человеческим.

— Не умирай, — прошептал он. — Пожалуйста. Только не умирай.

И я поняла.

Он боялся не за жертву.

Он боялся за меня.

Слуги принесли воду, бинты, мази, лекарства.

Николас оттолкнул их всех.

— Я сам, — сказал он.

— Милорд, вы не умеете, — попыталась возразить Элли.

— Я научусь.

Он взял тряпку, смочил её в тёплой воде и начал осторожно, почти нежно — так нежно, как я не ожидала от его грубых солдатских рук — стирать кровь с моей руки.

Каждое движение было точным, продуманным, бережным.

Не так перевязывают рану врагу.

Так перевязывают рану тому, кого боишься потерять.

— Почему ты вернулся? — спросила я, глядя, как он работает.

— Почувствовал, — сказал он. — Проклятие… оно внутри меня. Оно всегда чувствует, когда кто-то использует магию против меня. Мне стало больно. Я понял, что ты… что ты сделала что-то опасное. Я развернул коня и поскакал обратно.

— Три часа пути за полчаса?

— Я гнал, как бешеный, — признался он. — Тенерая Грива выдохлась. Я бросил её у ворот. Прибежал пешком.

Я представила эту картину: огромный граф Бейвуд, в дорожном костюме, без коня, мокрый от дождя, с безумными глазами, бегущий через двор замка, потому что его жена поранилась.

Он выглядел бы смешным.

Но я не смеялась.

Потому что в его глазах не было ничего смешного.

Только страх.

Голый, неприкрытый, человеческий страх.

Кровь остановилась.

Николас перевязал мою руку шёлковым платком.

Я не знала, откуда у него шёлковый платок — он был не из тех мужчин, которые носят такие вещи. Может быть, он принадлежал его матери. Может быть, его подарила Элеонора. Может быть, он купил его на рынке, потому что шёлк лучше всего впитывает кровь и не оставляет ворсинок в ране.

Я не спросила.

Я смотрела, как он завязывает узел — аккуратный, тугой, почти хирургический.

— Не двигай рукой три дня, — сказал он. — Проклятие забирает много сил. Твоя магия ослабнет. Ты будешь чувствовать слабость. Но это пройдёт.

— Ты уверен?

— Нет, — сказал он честно. — Но я надеюсь.

Он поднял на меня глаза.

В них не было пустоты. Не было тьмы. Не было той ледяной маски, которую он носил все эти дни.

Была усталость. Была боль. Было что-то ещё — тёплое, живое, что он пытался спрятать, но не мог.

— Зачем ты это сделала? — спросил он.

— Хотела тебе навредить, — ответила я. — Немного. Чтобы ты знал, что я не сдалась.

— Я знал, — сказал он. — Ты не сдашься никогда. Это я в тебе и люблю. И боюсь.

Он сказал «люблю».

Не любовь в прошедшем времени. Не любовь как надежду на будущее.

Люблю.

В настоящем.

Я смотрела на него, и моё сердце билось где-то в горле.

— Ты не можешь меня любить, — сказала я. — Ты меня не знаешь.

— Я знаю достаточно, — ответил он. — Я знаю, что ты умная. Я знаю, что ты смелая. Я знаю, что ты добрая — даже когда пытаешься быть злой. Я знаю, что ты плачешь по ночам, когда думаешь, что никто не слышит. Я знаю, что ты любишь сладкое и ненавидишь ложь. Я знаю, что ты боишься волков, но не признаёшься в этом. Я знаю, что ты сильнее, чем думаешь. И красивее, чем тебе кажется.

Я не знала, что сказать.

Никто никогда не говорил мне таких слов. Ни отец, ни мать, ни сёстры, ни друзья — которых у меня, по правде говоря, почти не было.

Я выросла в мире, где слова были оружием. Где комплименты были тактикой. Где «я тебя люблю» означало «ты мне нужна для чего-то».

Но Николас говорил это так, будто не ждал ничего в ответ.

Будто просто хотел, чтобы я знала.

— Ложись, — сказал он, помогая мне лечь на подушку. — Тебе нужно отдохнуть.

— А ты?

— Я посижу рядом.

— Ты должен ехать на границу.

— Граница подождёт, — сказал он. — А ты — нет.

Он сел в кресло у кровати — то самое, в котором я читала книгу час назад — и закрыл глаза.

Он не спал. Я видела по его дыханию — оно было слишком ровным для сна. Он просто сидел рядом, на страже, как верный пёс.

Или как человек, который боится, что если он уйдёт, то больше никогда не увидит меня живой.

Я смотрела на него из-под полуприкрытых век и думала.

Он боялся потерять меня.

Не жертву. Не инструмент для снятия проклятия. Не пешку в своей игре.

Меня.

Азалию.

Девушку с болотными глазами и родинкой у носа, которая пыталась навредить ему и поранилась сама.

Я чувствовала биение его сердца — через комнату, через тишину, через проклятие, которое висело между нами. Оно было быстрым. Неровным. Испуганным.

Он боялся.

Не проклятия. Не смерти. Не того, что любовь не спасёт его.

Он боялся, что я умру.

И это изменило что-то во мне.

Не любовь. Пока нет. Но трещина в ледяной стене, которую я выстроила вокруг своего сердца, стала чуть шире.

Я закрыла глаза и позволила себе уснуть под звук его дыхания.

Проснулась я ночью.

Комната была тёмной — свечи догорели, камин почти погас. Кольцо на моём пальце больше не горело — оно было тёплым, живым, но спокойным.

Николас сидел в кресле, но не спал.

Он смотрел на меня.

— Ты всё ещё здесь, — сказала я.

— Я всё ещё здесь, — подтвердил он.

— Ты должен поесть.

— Я не голоден.

— Ты никогда не голоден. Это проклятие.

— Это привычка.

— Плохая привычка.

Он усмехнулся.

— Ты учишь меня жить, графиня?

— Кто-то должен, — ответила я. — Ты сам не справляешься.

Он смотрел на меня долгим, странным взглядом.

— Знаешь, — сказал он, — когда я увидел твой портрет, я подумал: «Эта женщина меня убьёт». Не проклятие. Не тень. Она. Сама. Своими руками, своим умом, своей волей.

— И ты испугался?

— Я обрадовался, — сказал он. — Потому что умирать от твоих рук — это была бы хорошая смерть.

Я не знала, что ответить.

Поэтому я не ответила ничего.

Повернулась на бок, спиной к нему, и закрыла глаза.

Но я не спала.

Я слышала, как он дышит. Как кресло скрипит под его весом. Как ветер воет за окном.

И думала о том, что он сказал.

«Эта женщина меня убьёт».

Он не боялся этого.

Он хотел этого.

Потому что смерть от моих рук была бы для него избавлением. Освобождением. Последним актом любви, которую он не смел назвать своими именами.

А что, если я не хочу быть его палачом?

Что, если я хочу быть чем-то другим?

Я не знала ответа.

Но я знала, что завтра утром я проснусь и попрошу его рассказать мне ещё.

О себе.

О своей жизни.

О своей любви.

Потому что я должна была понять.

Не ради него. Ради себя.

Я должна была понять, смогу ли я когда-нибудь полюбить этого человека.

Или он останется для меня чужим до самого конца.

Утром я проснулась одна.

Кольцо на моей руке было тёплым, но спокойным — как спящий зверь, который насытился и теперь отдыхает. Перевязка была чистой — Николас сменил её ночью, пока я спала, и я ничего не почувствовала.

На столике у кровати стоял завтрак. Горячий чай, свежий хлеб, мёд, масло. И маленький букет полевых цветов — васильков и ромашек, которых не должно было быть в этом сером, промозглом краю.

Я взяла букет.

Понюхала.

Они пахли летом. Свободой. Чем-то, что я потеряла, когда переступила порог этого замка.

— Спасибо, — прошептала я.

Не знаю, услышал ли он.

Но кольцо на моём пальце пульсировало чуть теплее, чем раньше.

Я спустилась в большой зал.

Николас сидел за столом — снова с бумагами, снова с кофе, снова с каменным лицом.

Но когда он увидел меня, его лицо изменилось.

Стало мягче. Теплее. Почти человеческим.

— Как рука? — спросил он.

— Не болит, — ответила я. — Спасибо, что перевязал.

— Не за что, — сказал он. — Это я виноват. Проклятие… оно не различает. Ты могла умереть.

— Но не умерла.

— Но могла.

Я села напротив него.

— Я хочу, чтобы ты научил меня, — сказала я.

— Чему?

— Как не умереть. Как жить в этом замке. Как справляться с проклятием. Как не ранить себя, когда пытаюсь ранить тебя.

Он посмотрел на меня.

— Ты серьёзно?

— Абсолютно.

Он помолчал.

— Это будет трудно, — сказал он. — Проклятие не любит, когда его изучают. Оно предпочитает, чтобы ему подчинялись.

— Плевать я хотела на то, что любит проклятие, — сказала я. — Я хочу жить.

— Я тоже, — сказал он. — Поэтому я помогу.

Он протянул руку через стол.

Я взяла её.

Его рука была тёплой — как в день свадьбы, но теперь это тепло не пугало меня. Оно грело.

— С чего начнём? — спросила я.

— С основ, — сказал он. — С того, как проклятие реагирует на магию. С того, как отличить своё колдовство от чужого. С того, как защитить себя от отката.

— Ты знаешь всё это?

— Я учился на своих ошибках, — сказал он. — И на ошибках своих жён. Слишком многих жён.

В его голосе была боль.

Не та, которую он показывал мне раньше — сдержанная, мужская, почти невидимая. Настоящая. Глубокая. Та, которую он носил в себе годами и никогда никому не показывал.

— Расскажи мне о них, — попросила я. — Об Элеоноре и Изабель. Не факты. О них. О том, какими они были.

— Зачем? — спросил он.

— Потому что я хочу знать, — сказала я. — Кого ты потерял. И почему ты боишься потерять меня.

Он молчал так долго, что я уже решила — не ответит.

Потом начал говорить.

Тихо. Медленно. С болью, которая не утихала даже спустя годы.

Элеонора была весёлой. Она смеялась громко, заразительно, и когда она смеялась, даже проклятие замолкало на несколько мгновений. Она любила танцевать и ненавидела, когда кто-то повышал голос. Она умерла в день свадьбы, перерезав себе горло, потому что тень вошла в неё, а она не смогла с этим жить.

Изабель была тихой. Она почти не разговаривала — только смотрела. У неё были грустные глаза и руки, которые всегда дрожали. Она ненавидела Николаса — не за то, что он сделал, а за то, кем он был. Она прокляла его искренне, всей душой, и он убил её, когда она бросилась на него с ножом. Ей было девятнадцать.

— Я похоронил их рядом, — сказал Николас. — Под старым дубом на восточном холме. Иногда я хожу туда и разговариваю с ними. Прошу прощения. За то, что не смог спасти. За то, что вообще встретил их на своём пути.

— Это не твоя вина, — сказала я.

— Моя, — ответил он. — Я знал о проклятии. Знал, чем это кончится. Но я женился снова. И снова. Потому что надеялся. Потому что не мог смириться с тем, что обречён.

— Ты не обречён, — сказала я.

— Я обречён, — покачал он головой. — Как и ты. Пока проклятие не будет снято, мы оба обречены. Но я не хочу, чтобы ты умерла. Даже если для этого мне придётся умереть самому.

Я смотрела на него.

На его седые виски. На его уставшие глаза. На его руки, которые дрожали, когда он говорил о мёртвых жёнах.

И я поняла.

Он не просто боялся потерять меня.

Он боялся, что я стану ещё одним именем на могильной плите. Ещё одной женщиной, которую он не смог спасти. Ещё одной причиной ненавидеть себя.

— Я не умру, — сказала я. — Я не позволю себе умереть. И тебе не позволю.

— Ты не можешь это контролировать, — сказал он.

— Могу, — ответила я. — Я — Азалия де Файервид. Моя прабабка сожгла армию. Моя мать пережила отца, хотя никто не давал ей больше года. Я сильнее, чем ты думаешь.

— Я знаю, — сказал он. — Поэтому и люблю.

Он снова сказал это.

Люблю.

Как что-то само собой разумеющееся. Как факт, который не требует доказательств.

— Ты говоришь это так легко, — сказала я.

— Это не легко, — ответил он. — Это больно. Потому что каждый раз, когда я говорю это, я вспоминаю, что могу потерять тебя. Но я всё равно говорю. Потому что если я умру, не сказав этого ни разу, моя смерть будет бессмысленной.

Мы сидели напротив друг друга.

Между нами был стол, заставленный едой, которую никто не ел.

Между нами была пропасть из страха, недоверия и чужой боли.

Но в этой пропасти начинал прорастать маленький росток.

Не любви. Пока нет.

Но надежды.

А надежда — это уже много.