Глава 7

Глава 7

Николас уехал на рассвете.

Я слышала, как он возится в гостиной — собирает какие-то бумаги, тихо переговаривается с камердинером, скрипит сапогами по каменному полу. Слышала, как он подошел к двери моей спальни и замер. Долго стоял. Я чувствовала его присутствие даже сквозь толстое дерево — тяжелое, тёплое, живое.

Он не постучал.

Не попрощался.

Просто стоял.

А потом его шаги стихли.

Дверь в коридор открылась и закрылась. И наступила тишина.

Такая тишина, какая бывает только в замках, где живут проклятия. Звенящая, плотная, почти осязаемая. В ней не было ничего уютного — только пустота и холод, которые заполняли каждую щель, каждую трещину в стенах, каждую складку тяжёлых портьер.

Я лежала на кровати, смотрела в потолок и ждала.

Чего?

Чувства облегчения.

Освобождения.

Радости от того, что наконец-то могу побыть одна, без его тяжёлых взглядов, без его молчания, без его дрожащих рук, которые перевязывали мою рану шёлковым платком.

Но облегчение не приходило.

Вместо него в груди поселилось странное, липкое чувство, похожее на тоску. Я не хотела называть его скукой. Я не хотела называть его вообще.

Я просто лежала и смотрела в потолок.

— Ты рада, — сказала я себе вслух. Мой голос прозвучал глухо в пустой комнате. — Ты должна быть рада. Он уехал. Три дня свободы. Никто не будет следить за тобой, не будет читать нотации, не будет смотреть на тебя своими печальными глазами, от которых хочется то ли плакать, то ли бить посуду.

Я села на кровати.

— Я рада, — повторила я громче.

Солнце за окном — тусклое, северное, почти не греющее — пробивалось сквозь тучи. Дождь кончился. Впервые за много дней. Может быть, это знак. Может быть, мир радовался вместе со мной.

Я встала, накинула халат и подошла к окну.

Лес чернел на горизонте. Волки не выли — молчали, будто тоже уехали вместе с Николасом. Только ветер гулял по замку, завывая в башнях, хлопая ставнями, играя с дымом из труб.

— Свобода, — прошептала я.

И почти поверила в это.

День тянулся медленно.

Я позавтракала одна — в большой столовой, под взглядами волчьих шкур и мёртвых гербов. Еда была вкусной, но безвкусной. Чай — горячим, но не грел. Я сидела во главе длинного стола, за которым можно было усадить пятьдесят человек, и чувствовала себя мышью в огромном, пустом соборе.

После завтрака я поднялась в библиотеку.

Не в ту, подземную, с мерцающими звёздами на потолке и каменным алтарём. В обычную — пыльную, заброшенную, с книгами, которые никто не читал десятилетиями. Я надеялась найти что-нибудь интересное. Роман, может быть. Сборник стихов. Даже скучную историю Бейвудов, если больше нечего будет делать.

Но книги были на древних языках, которых я не знала. Или на языке, который я знала, но текст был таким скучным, что глаза слипались после первой страницы.

Я закрыла книгу и отложила в сторону.

— Скука, — сказала я вслух. — Убийца времени.

Время, казалось, замерло. Часы в коридоре били каждый час, но между ударами проходили вечности. Я считала шаги от библиотеки до своих покоев — триста двадцать семь. От покоев до большого зала — четыреста двенадцать. От зала до кухни — двести восемь. Я знала, сколько ступенек на каждой лестнице. Сколько светильников висит в каждом коридоре. Сколько трещин на стене напротив моей спальни — семнадцать, если считать мелкие, и три большие, похожие на карту незнакомой страны.

К обеду я начала говорить со служанками.

Не потому, что они были интересными собеседницами. Просто голос — любой голос — был лучше тишины.

— Элли, — спросила я, когда девушка принесла мне обед, — что вы делаете, когда скучаете?

Она замерла с подносом в руках.

— Скучаю, ваша милость?

— Ну да. Когда делать нечего. Когда день тянется бесконечно, а голова пустая.

Элли подумала.

— Я… ну… я вышиваю, ваша милость. Или гуляю. Иногда хожу в часовню — там тихо, можно посидеть, подумать.

— Часовня? У вас есть часовня?

— Да, ваша милость. В южном крыле. Старая, почти заброшенная. Но там красиво. Витражи.

Я оживилась.

— Покажешь?

Элли покраснела.

— Конечно, ваша милость. После обеда, если хотите.

Я хотела. Очень хотела. Любой предлог выбраться из этих четырёх стен.

Часовня оказалась красивой.

Запущенной, пыльной, с паутиной в углах и осыпавшейся штукатуркой на потолке. Но витражи — огромные, от пола до потолка — были великолепны. Они изображали сцены из жизни древних святых, которых я не знала, но цвета были такими яркими, такими живыми, что я забыла о серости замка.

Красный, синий, зелёный, золотой.

Свет проходил сквозь цветное стекло и ложился на каменный пол радужными пятнами, похожими на драгоценные камни.

— Красиво, — прошептала я.

— Граф приказал сохранить часовню, — сказала Элли. — Его мать любила здесь молиться. После её смерти он не пускал сюда никого, но и разрушать не дал.

— Мать? — я обернулась к ней. — Она была религиозной?

— Говорят, очень, — кивнула Элли. — Она молилась за снятие проклятия каждый день. До самой смерти.

Я посмотрела на витражи.

На святого с мечом. На святую с лилией. На бога, который смотрел сверху вниз равнодушными глазами.

— Не помогло, — сказала я.

— Что, ваша милость?

— Молитвы. Проклятие не снялось.

Элли опустила глаза.

— Говорят, проклятие снимается только любовью, ваша милость. А молитвы — это просто разговоры с богом. Бог не вмешивается в дела людей. Особенно в проклятия.

— Откуда ты знаешь? — спросила я.

— Слуги говорят, — пожала она плечами. — Слуги знают всё, ваша милость. Иногда даже больше, чем господа.

Я смотрела на неё.

Маленькая, пугливая, с вечно опущенными глазами. Но говорит уверенно. Умно.

— Ты не простая служанка, Элли, — сказала я.

Она вздрогнула.

— Я… я дочь фермера, ваша милость.

— У дочери фермера не может быть такого взгляда. И таких мыслей о молитвах.

Элли помолчала.

— Мой отец был фермером, — сказала она тихо. — А мать — колдуньей. Она научила меня читать и думать. Перед смертью она отдала меня в услужение графу Бейвуду. Сказала, что здесь я буду в безопасности.

— В безопасности? В замке с проклятием?

— Проклятие не трогает тех, кто не носит имя Бейвуд, — сказала Элли. — И тех, кто не смотрит в глаза теням. Мать научила меня, как не смотреть.

Я смотрела на неё.

Молодая, тихая, незаметная. И целый мир скрыт под слоем серой служанкиной юбки.

— Расскажешь мне? — спросила я. — О тенях. О том, как не смотреть в их глаза.

Элли колебалась.

— Граф не велел…

— Граф уехал, — перебила я. — А я хочу жить. И если ты знаешь что-то, что поможет мне не умереть, ты должна мне рассказать.

Она смотрела на меня долгим, странным взглядом.

Потом кивнула.

— Хорошо, ваша милость. Сегодня ночью. В ваших покоях. Я приду, когда все уснут.

И вышла из часовни, оставив меня одну среди цветных пятен и мёртвых святых.

Второй день без Николаса был хуже первого.

Скука стала не просто чувством — она стала физическим состоянием. Тягучим, липким, как патока. Она залезала под кожу, заполняла лёгкие, мешала дышать.

Я перечитала все книги, которые нашла в своей комнате. Дважды.

Перемерила все платья, которые взяла с собой.

Попробовала зажечь камин без спичек — получилось, но огонь был тусклым, слабым, каким-то обиженным. Моя магия ослабла после того, как проклятие ударило в ответ на мой шиповник. Николас предупреждал, что это случится. Он не сказал, насколько мерзко это ощущается — быть наполовину магом, наполовину человеком, не способным даже на то маленькое колдовство, которое раньше давалось с лёгкостью.

Я сидела у окна, смотрела на лес и думала.

О чём? О нём.

О Николасе.

О том, что он сейчас делает на границе. Проверяет гарнизоны, говорит с солдатами, смотрит на карты своим холодным, всё замечающим взглядом. Думает ли он обо мне? Скучает ли? Или проклятие отвлекает его, шепчет что-то на ухо, напоминает, что дома его ждёт очередная жена, которая, возможно, умрёт, как и предыдущие.

— Зачем ты женился на мне, Николас? — прошептала я в стекло. — Зачем ты привёз меня сюда, если знал, чем это кончится?

Стекло не ответило.

Только моё отражение — уставшее, бледное, с кругами под глазами — смотрело на меня с немым вопросом.

— Ты не должна о нём думать, — сказала я себе. — Ты должна радоваться. Свобода. Три дня. Используй их.

Использовать было нечего.

Я спустилась в большой зал, прошлась по нему — тридцать шагов в длину, двадцать в ширину. Посмотрела на волчьи шкуры — они стали привычными, почти родными. Обвела пальцем герб Бейвудов — синий щит, серебряный волк, под ним — девиз на древнем языке: «Lupus non timet» — «Волк не боится».

Врёшь, девиз. Волк боялся. Волк боялся всего — проклятия, смерти, одиночества. Просто умел это скрывать.

Как и его хозяин.

На втором этаже, в коридоре, ведущем в западное крыло, я наткнулась на дверь, которую раньше не замечала. Маленькую, низкую, обитую тёмным железом. Не заперто.

Я толкнула её.

За дверью оказалась комната. Маленькая, круглая, без окон. В центре комнаты — каменный пол, на котором кто-то нарисовал мелом круг. А в круге — что-то тёмное, похожее на высохшую лужу. Кровь.

Я отшатнулась.

— Это комната Изабель, — раздался голос за спиной.

Я обернулась.

Агнес. Та самая старуха из башни, хранительница тайн. Она стояла в дверях, сгорбленная, в чёрном платье, с лицом, изрезанным морщинами.

— Что она здесь делала? — спросила я.

— Готовилась к смерти, — сказала Агнес. — Она знала, что умрёт. Только не знала, когда. И каждый день она приходила сюда, рисовала круг и смотрела в пол.

— Зачем?

— Чтобы привыкнуть, — сказала Агнес. — Чтобы не бояться последнего взгляда.

Я вышла из комнаты.

Захлопнула дверь.

— Зачем ты привела меня сюда? — спросила я.

— Ты сама пришла, дитя, — ответила Агнес. — Я только наблюдала.

— Ты всегда наблюдаешь?

— Всегда, — кивнула она. — Это моя работа. Смотреть. Запоминать. Помнить.

— И что ты запомнила обо мне?

Агнес посмотрела на меня долгим, внимательным взглядом.

— Что ты боишься, — сказала она. — Но не признаёшься в этом даже себе. Что ты злишься на Николаса за то, что он не такой, каким ты хотела бы его видеть. Что ты скучаешь по нему, хотя не хочешь в этом признаваться.

— Я не скучаю, — отрезала я.

— Конечно, — усмехнулась Агнес. — Конечно, не скучаешь. Поэтому ты ходишь по замку, как привязанная, и ищешь его следы в каждой комнате, в каждом коридоре, в каждом предмете.

Я хотела возразить.

Не могла.

Потому что она была права.

Я искала его следы. В библиотеке — книги, которые он читал в детстве. В часовне — свечи, которые он зажигал в память о матери. В этой комнате — кровь Изабель, которую он не мог смыть, как ни старался.

Я искала его.

Потому что без него замок был не просто серым. Он был пустым.

— Уходи, Агнес, — сказала я устало.

Она кивнула.

— Помни, дитя: скука — это не отсутствие занятий. Это отсутствие того, кто делает жизнь значимой.

Она ушла.

Я осталась одна в коридоре с закрытой дверью, за которой когда-то готовилась к смерти женщина, носившая то же кольцо, что и я.

На третий день скука стала невыносимой.

Я проснулась с мыслью: «Если я не сделаю что-то прямо сейчас, я сойду с ума».

Я переоделась, спустилась в большой зал, села на своё обычное место. Позавтракала — машинально, не чувствуя вкуса. Попила чай — горький, как всегда.

На столике у моей тарелки лежала записка.

Маленький клочок пергамента, сложенный вчетверо, с сургучной печатью. Герб Бейвудов. Синий воск, серебряный волк.

Я развернула.

Почерк был твёрдым, размашистым, мужским. Буквы — острые, как лезвия.

«Азалия.

Если будет скучно — сожгите западный ковёр в малой гостиной. Там скрыт фантом, который вас позабавит.

Н.»

Я перечитала записку три раза.

— Что за глупости? — пробормотала я.

Сжечь ковёр? Фантом? При чём здесь развлечения?

Я хотела бросить записку в камин — она явно была шуткой, глупой и нелепой. Но что-то остановило меня. Любопытство. Или скука, которая стала моей второй натурой.

— Ладно, — сказала я. — Посмотрим.

Я взяла свечу со стола и пошла в малую гостиную.

Малая гостиная находилась на первом этаже, рядом с большим залом. Это была маленькая, уютная комната — если, конечно, в этом замке могло быть что-то уютное. Камин, два кресла, маленький столик, несколько картин на стенах. И ковёр.

Западный ковёр.

Я никогда не обращала на него внимания. Обычный, тканый, с выцветшим узором. Он лежал перед камином, потрёпанный, местами протёртый до дыр.

— Сжечь его? — спросила я у самой себя. — Сумасшествие.

Но я опустилась на колени, поднесла свечу к ворсу.

Огонь лизнул ткань.

Ковёр вспыхнул мгновенно — слишком быстро для старой, сухой шерсти. Пламя взметнулось вверх, чуть не опалив мне лицо. Я отпрянула.

И в этот момент пол под ковром засветился.

Старый, каменный пол — серый, выщербленный, в трещинах — вдруг стал прозрачным. Сквозь него проступало что-то синее, глубокое, бесконечное.

Небо.

Под полом было небо.

Я замерла.

Пламя ковра погасло так же внезапно, как и вспыхнуло. От ткани остался только пепел — чёрный, лёгкий, который медленно кружился в воздухе, как снег.

А под полом…

Под полом был космос.

Тысячи звёзд. Миллионы. Они мерцали, переливались, двигались — не как неподвижные точки на небе, а как живые существа, которые дышали, пульсировали, танцевали.

Я опустилась на колени прямо в пепел и прижала ладони к камню.

Камень был тёплым. И гладким — хотя на вид казался шершавым.

— Что это? — прошептала я.

И вдруг звезды ответили.

Не голосом. Не звуком. Чем-то другим — вибрацией, которая прошла сквозь камень, сквозь мои ладони, сквозь кости, сквозь кровь.

Ты здесь.

Не слова. Мысль. Чужая, древняя, огромная.

Ты пришла.

Я попыталась отнять руки — не смогла. Они приросли к камню, как будто кто-то держал их.

Не бойся. Мы те, кто смотрит сверху. Те, кто помнит. Те, кто ждёт.

— Чего ждёте? — спросила я.

Правды. Любви. Того, кто снимет проклятие.

— Я не могу снять проклятие, — сказала я. — Я не умею любить по заказу.

Мы не просим любить. Мы просим смотреть.

Звёзды приблизились. Они были уже не под полом — они были вокруг меня. В комнате. В воздухе. Они проходили сквозь меня, и я чувствовала их холод — не физический, а какой-то другой, космический, вневременной.

Смотри на нас, Азалия. Смотри и помни. Звёзды не лгут. Звёзды не предают. Звёзды не умирают.

— Что я должна увидеть?

То, что скрыто. То, что ты боишься признать.

И я увидела.

Не глазами — сердцем. Прямо в груди, как будто кто-то открыл дверцу и зажёг свет.

Я увидела Николаса.

Не таким, каким я его знала — хмурым, молчаливым, уставшим. А таким, каким он был до проклятия. Мальчишкой с седыми прядями (они были уже тогда, ещё до того, как проклятие проснулось). Подростком, который учился владеть мечом, падал, вставал, падал снова, но не сдавался. Юношей, который впервые увидел Элеонору и улыбнулся — так широко, так радостно, так по-человечески, что у меня защемило сердце.

Я увидела его боль.

Когда Элеонора умерла, он неделю не выходил из комнаты. Когда отец заставил его жениться на Изабель, он пил горькую ночь перед свадьбой, пытаясь утопить отвращение к себе. Когда Изабель бросилась на него с ножом, он не защищался — он стоял и смотрел на неё, и ждал, когда она ударит.

Она ударила. Он выжил. Она умерла.

И он плакал над её телом, целовал её холодные руки, просил прощения у женщины, которая ненавидела его до последнего вздоха.

Он не чудовище, — сказали звёзды. Он человек. Сломанный, испуганный, отчаявшийся. Но человек.

— Я знаю, — прошептала я. — Я уже знаю.

Ты знаешь головой. Но сердцем — нет. Сердцем ты всё ещё боишься его. Боишься поверить. Боишься, что он обманет. Боишься, что умрёшь, как те, кто были до тебя.

— Это разумный страх.

Разумный страх — это трусость, наряженная в мантию мудрости.

Я хотела возразить, но звёзды не дали.

Посмотри на него сейчас. Посмотри на то, что он делает в эту минуту.

И я увидела.

Граница. Холодно, ветрено, снег идёт — крупный, липкий. Николас стоит на крепостной стене, смотрит на север, на земли, где живут дикие племена, которые мечтают захватить замок. Он не в шубе — в одном кожаном камзоле, хотя мороз трещит. Он не чувствует холода. Проклятие сжигает его изнутри, делает кровь горячей, а кожу — бледной.

Рядом с ним — офицер, что-то докладывает. Николас кивает, отвечает. Голос его ровный, спокойный. Но мысли — не спокойны.

Он думает обо мне.

Не о проклятии. Не о том, умру я или нет. Обо мне. О моих волосах, которые пахнут чем-то сладким. О моих глазах, которые смотрят на него с вызовом даже тогда, когда дрожат от страха. О моём смехе — редком, пряном, который он слышал всего несколько раз, но запомнил навсегда.

«Она там одна, — думает он. — Скучает. Злится. Наверное, ненавидит меня за то, что уехал. Или радуется. Не знаю, что хуже».

Я вижу это. Чувствую. Его мысли — тёплые, живые, почти осязаемые — касаются меня через звёзды, через пепел сгоревшего ковра, через сотни миль, которые отделяют нас.

— Он думает обо мне, — прошептала я.

Он думает о тебе каждую минуту, — ответили звёзды. — Каждую секунду. Даже когда спит. Ты — его надежда. Его последняя надежда.

— Я не могу быть чьей-то надеждой, — сказала я. — Я просто девушка. Которую продали. Которую обманули. Которую…

Которую любят, — перебили звёзды. — Которую любят так сильно, что это убивает его. Не проклятие. Любовь. Потому что он не знает, как её выразить. Не умеет. Никто не научил.

Я отняла руки от камня.

Звёзды погасли.

Комната снова стала серой, холодной, пустой. Только пепел от ковра кружился в воздухе — чёрный, лёгкий, как память.

Я сидела на полу, в этом пепле, и дрожала.

Не от холода.

От злости.

Я злилась на Николаса за то, что он знал меня лучше, чем я сама.

Знал, что мне будет скучно. Знал, что я сожгу ковёр — просто потому, что он сказал «если будет скучно». Знал, что звёзды заставят меня думать, чувствовать, видеть.

Знал, что я не смогу остаться равнодушной.

— Проклятый граф, — прошептала я. — Проклятый, хитрый, невыносимый граф.

Он не был ревнивым. Не был жестоким. Не был тем монстром, которого я искала.

Он был просто мужчиной, который знал меня. Которая видела меня насквозь — мою скуку, мою уязвимость, мою тоску по чему-то настоящему.

И он дал мне звёзды.

Потому что знал, что они мне нужны.

Я поднялась с пола.

Отряхнула платье от пепла.

Посмотрела на то место, где был ковёр. Камень снова стал серым, глухим, мёртвым. Никаких звёзд. Никакого космоса. Только холодный пол, на котором я стояла.

— Как ты это сделал, Николас? — спросила я пустую комнату. — Как ты узнал, что мне нужно?

Ответа не было.

Только ветер за окном.

Я вышла из малой гостиной, поднялась к себе, села на кровать и долго смотрела в стену.

Он не просто знал меня. Он понимал меня. Понимал, что я не выношу бездействия. Что мне нужно движение, огонь, разрушение — даже если это разрушение — просто сгоревший ковёр. Что мне нужна красота — настоящая, чистая, не фальшивая. Что звёзды — это единственное, чего не хватало в этом сером, промозглом замке.

«Почему ты не такой, каким я хочу тебя видеть?» — подумала я. — «Почему ты не чудовище? Почему ты не лжец? Почему ты не даёшь мне ненавидеть тебя?»

Потому что он не мог быть чудовищем. Даже если бы захотел.

Он был слишком человечным.

Слишком настоящим.

Слишком… нужным.

Я не хотела признавать это. Но звёзды не лгали. Они показали мне правду — ту, которую я прятала от себя за гневом, за колкостями, за попытками навредить.

Я скучала по нему.

Не по его телу. Не по его голосу. Не по его присутствию в гостиной.

По чему-то другому.

По тому чувству, которое возникало, когда он смотрел на меня. Когда говорил: «Я не хочу твоей смерти». Когда перевязывал мою руку шёлковым платфорком.

По чувству защищённости.

По чувству, что я не одна.

— Чёрт, — сказала я вслух. — Чёрт, чёрт, чёрт.

Я не хотела этого чувствовать. Не сейчас. Не здесь. Не с ним.

Но чувство было. Настоящее, живое, пульсирующее — как кольцо на моём пальце, которое снова стало тёплым.

Ночью я не спала.

Сидела на подоконнике, смотрела в окно на звёзды — настоящие, не те, что под полом. Они были далёкими, холодными, равнодушными. Но они напоминали мне о нём.

Я думала о записке.

«Если будет скучно — сожгите западный ковёр».

Он знал, что я сожгу. Знал, что мне будет скучно. Знал, что я любопытна, как кошка. Знал, что меня привлекает опасность и тайны.

Он знал меня.

И это бесило.

Потому что я не знала его. Совсем. Я знала факты — его детство, его жён, его проклятие. Но я не знала его чувств. Его желаний. Его страхов — настоящих, не тех, что он показывал.

Он открывал мне душу, но не всю. Какие-то комнаты оставались запертыми, и ключи от них он носил с собой.

А может быть, я просто не хотела их видеть.

Потому что если бы я увидела всё, мне пришлось бы признать, что он не враг.

И что он заслуживает любви.

Не той, купленной страхом и проклятием. Настоящей. Искренней. Свободной.

А я не умела любить.

Я не знала, как это делается.

В моей семье любовь была сделкой. Отец любил мать, пока она приносила ему наследников. Мать любила отца, пока он был богат и влиятелен. Сёстры любили меня, пока я была полезна.

Никто никогда не любил меня просто так.

Без причины.

Без выгоды.

Без контракта.

Николас говорил, что любит. Но он тоже хотел что-то получить — мою любовь, моё проклятие, мою смерть — я не знала. Он сам, кажется, не знал.

— Я не умею любить, — прошептала я в темноту.

Звёзды не ответили.

Только волки завыли в лесу — далеко, печально, безнадёжно.

Наутро третьего дня я проснулась с решением.

Я не буду больше пытаться навредить Николасу.

Не потому, что люблю его. Не потому, что простила. А потому, что это бесполезно. Всё, что я делаю, оборачивается против меня. Шипы — против моей руки. Ковёр — против моего сердца.

Я не умею воевать с ним.

Может быть, потому что война — не то, что нам нужно.

Может быть, нам нужно перемирие.

Я спустилась вниз, села за стол, взяла перо и бумагу.

«Николас.

Я сожгла ковёр. Звёзды были красивыми. Спасибо.

Не знаю, зачем ты это сделал. Может быть, чтобы позабавить меня. Может быть, чтобы показать, что ты знаешь меня лучше, чем я сама. Может быть, просто потому, что ты хороший человек, а я не хочу этого замечать.

Я попробую. Замечать.

Не обещаю любви. Я не умею любить. Но я обещаю перестать враждовать.

Возвращайся целым.

Азалия».

Я сложила письмо, запечатала его своим кольцом — отпечаток бесцветного камня на воске — и отдала гонцу.

— Передай графу лично в руки, — сказала я.

Гонец поклонился и ускакал.

Я осталась одна.

В большом зале, под взглядами волчьих шкур.

И чувствовала себя… легче.

Не счастливой. Не влюблённой. Не освобождённой.

Просто чуть меньше одинокой.

Николас вернулся вечером.

Я слышала, как стучат копыта во дворе, как он отдаёт команды конюхам, как его тяжёлые шаги поднимаются по лестнице.

Я ждала в гостиной.

Дверь открылась.

Он вошёл — уставший, замёрзший, с мокрыми волосами и красными глазами от ветра.

Увидел меня.

Замер.

— Ты написала письмо, — сказал он.

— Написала, — ответила я.

— Ты не злишься?

— Злюсь, — призналась я. — Но не на тебя. На себя.

— За что?

— За то, что не могу тебя ненавидеть.

Он подошёл ближе.

— Это плохо?

— Не знаю, — ответила я. — Время покажет.

Он смотрел на меня.

Долго.

Так долго, что я начала считать удары своего сердца.

— Я тоже не могу тебя ненавидеть, — сказал он. — Даже когда ты сжигаешь мои ковры и насылаешь шипы на мои сумки.

— Прости за шипы, — сказала я. — Это было глупо.

— Прощаю, — сказал он. — Если ты простишь меня за то, что я… за то, что я вообще появился в твоей жизни.

— Не прощаю, — сказала я. — Но работаю над этим.

Он улыбнулся.

Усталой, тёплой, почти нежной улыбкой.

— Я привёз тебе подарок, — сказал он.

— Какой?

Он достал из кармана маленький свёрток.

— Открой.

Я развернула грубую ткань.

Внутри был камень.

Маленький, гладкий, чёрный. Внутри него — светилась звезда. Настоящая звезда, застывшая в глубине камня.

— Это лунный камень из северных пещер, — сказал он. — Если смотреть на него в темноте, он светится. Как звёзды под ковром.

— Зачем ты мне это даришь?

— Чтобы ты не сжигала больше ковры, — сказал он. — И чтобы ты знала: звёзды всегда с тобой. Даже когда я далеко.

Я держала камень в руке.

Он был тёплым.

Как его рука.

Как кольцо на моём пальце.

Как слова, которые он не говорил, но которые я начинала слышать.

— Спасибо, — сказала я.

— Не за что, — ответил он.

Мы стояли напротив друг друга.

Между нами был вечер.

Серый, холодный, осенний.

Но в груди у меня горела маленькая звезда.

Та, которую он подарил.

Или та, которую я сама зажгла.

Я не знала.

Но знала, что это начало чего-то нового.

Не любви.

Но чего-то, что может однажды стать любовью.