Глава 8

Глава 8

Николас вернулся с охоты больным.

Я узнала об этом не сразу. Первым признаком была тишина — не та, звенящая, которую я научилась различать за дни его отсутствия, а другая, тяжёлая, давящая, как перед грозой. Слуги перешёптывались в коридорах, бледные, испуганные. Элли, подавая завтрак, уронила чашку — фарфор разлетелся на сотню осколков, и она смотрела на них с таким выражением, будто это были не осколки, а её собственные рассыпавшиеся надежды.

— Что случилось? — спросила я.

— Граф, — прошептала она. — Граф вернулся. Он… он болен.

— Болен? Чем?

Элли не ответила. Только посмотрела на меня широко раскрытыми, полными ужаса глазами и выбежала из комнаты, оставив меня одну среди серой, холодной роскоши.

Я сидела за столом, сжимая ручку чашки так сильно, что побелели костяшки. Болен. Что значит «болен»? Простуда? Лихорадка? Или… проклятие?

Проклятие.

Оно всегда было с ним, внутри него, под кожей, в крови. Оно ждало. Оно требовало. Оно прогрессировало — так он сказал в один из наших долгих разговоров. С каждым днём, с каждой ночью, с каждым часом без любви оно съедало его заживо. Медленно. Болезненно. Неумолимо.

Охота была последней попыткой отвлечься. Или проверить себя. Или просто почувствовать себя живым, когда мир вокруг становился всё более серым и призрачным.

Я поставила чашку и направилась в восточное крыло.

В его покои.

Туда, где я никогда не была.

Коридоры замка в это утро казались длиннее, чем обычно. Тени под ногами — гуще. Свет из окон — тусклее. Я шла быстро, почти бежала, и мои шаги гулко разносились по каменным сводам, будто кто-то шёл за мной следом. Я не оборачивалась. Я знала, что это — только эхо. Или моё собственное сердце, которое вдруг решило биться в горле.

Возле двери в покои Николаса стоял камердинер — пожилой мужчина с лицом, изрезанным морщинами, похожими на карту прожитых лет. Он поклонился, когда я подошла.

— Граф не принимает, ваша милость, — сказал он.

— Я не спрашиваю, принимает ли он, — ответила я. — Я его жена. Я имею право войти.

— Граф велел…

— Граф болен, — перебила я. — У больных нет права указывать здоровым.

Камердинер посмотрел на меня с сомнением. Но посторонился.

Я толкнула дверь и вошла.

Покои Николаса были такими же, как и он сам — тёмными, суровыми, безлишними. Мебель из чёрного дуба, стены, обитые тёмно-синим бархатом, камин, в котором догорали угли, и массивная кровать под балдахином — та самая, в которой он спал, когда проклятие давало ему отдых.

Сейчас он лежал на этой кровати, укрытый до подбородка тяжёлым одеялом, и был похож на мертвеца.

Я замерла на пороге.

Я видела Николаса уставшим. Видела бледным. Видела с тёмными кругами под глазами и седыми прядями на висках. Но таким я его ещё не видела.

Его кожа была серой — не бледной, а именно серой, как пепел, как зимнее небо, как камни этого проклятого замба. Губы потрескались, обметались, покрылись тонкой коркой запёкшейся крови. Глаза закрыты, но веки подрагивают — он не спал, он был в забытьи, на границе между жизнью и смертью, где проклятие чувствовало себя особенно вольготно.

На тумбочке рядом с кроватью стоял кувшин с водой, глиняная кружка, тарелка с нетронутым хлебом и… бутылка вина.

Тёмное, густое, почти чёрное — то самое, которое привозили из южных королевств, и которое Николас любил пить, когда думал, что никто не видит.

Я подошла ближе.

— Николас, — позвала я.

Он не ответил.

— Николас, ты меня слышишь?

Только неровное дыхание — хриплое, тяжёлое, с присвистом. Будто каждое движение воздуха причиняло ему боль.

Я присела на край кровати.

Его лицо — вблизи — было ещё страшнее. Проклятие не просто иссушало его — оно высасывало из него жизнь, оставляя только оболочку. Тонкую, хрупкую, готовую рассыпаться от одного неосторожного прикосновения.

— Ты умираешь, — прошептала я.

Он не ответил.

Но его пальцы — лежавшие поверх одеяла — дрогнули.

Я сидела так долго — может быть, час, может быть, два. Смотрела на него. Слушала его дыхание. В моей голове роились мысли — тёмные, тяжёлые, как те тучи, что висели над замком весь день.

Он умирает.

Если он умрёт — проклятие умрёт с ним? Или перейдёт на меня? Или останется в замке, в стенах, в камнях, чтобы ждать следующего графа, следующую жену, следующую жертву?

Я не знала.

Но я знала одно: если он умрёт сейчас, я никогда не узнаю правду. Никогда не пойму, была ли любовь — его ко мне, моя к нему — реальной или просто иллюзией, порождённой страхом и проклятием.

И, может быть, — может быть — меня устраивало и то, и другое.

Я встала.

Подошла к тумбочке.

Взяла бутылку вина — тяжёлую, с тёмным стеклом, сквозь которое ничего не было видно. Открутила пробку. Понюхала.

Вино пахло сладко, тяжело, с нотками вишни и ещё чего-то терпкого, почти лекарственного. Идеальный вкус, чтобы спрятать яд.

Яд.

Я не принесла его с собой. Я не держала при себе никаких отрав. Но в этом замке, в этой комнате, в этой бутылке — мог ли быть яд уже? Может быть, кто-то из слуг? Может быть, враги, которые желали графу смерти? Может быть, само проклятие, которое устало ждать и решило ускорить процесс?

Я смотрела на бутылку.

В моей голове созревал план. Или не план — тень плана. Или просто мысль, которую я не решалась додумать до конца.

Если я дам ему это вино — и если в вине есть яд — он умрёт. Проклятие закончится. Я буду свободна. Вдовья свобода — не самая радостная, но всё же свобода. Я смогу вернуться в Файервид. Смогу выйти замуж снова — за кого-нибудь нормального, здорового, без проклятий и теней на стенах.

Я смогу жить.

И не будет больше этих серых дней. Не будет волчьих шкур на стенах. Не будет дождя, который идёт неделями. Не будет его — с его седыми висками, дрожащими руками и печальными глазами, которые смотрят на меня так, будто я — единственное солнце в его бесконечной зиме.

Я налила вино в кружку.

Тёмная, почти чёрная жидкость наполнила глиняный сосуд до краёв. Я держала её в руках и чувствовала, как тепло — моё тепло — переходит в холодную керамику, и как холод — его холод — поднимается по моим пальцам к запястью, к локтю, к самому сердцу.

— Ты умрёшь, — прошептала я. — И всё закончится.

Я подошла к кровати.

Наклонилась над ним.

Он был так близко — я чувствовала его дыхание на своей щеке, горячее, лихорадочное. Чувствовала запах его кожи — под слоем пота и усталости всё ещё тот самый, древесный, глубокий, почти живой.

— Николас, — позвала я. — Проснись. Выпей вина. Тебе станет легче.

Его веки дрогнули.

— Азалия, — прошептал он.

Голос его был слабым, сломанным, как старая струна.

— Я здесь, — сказала я. — Пей.

Я поднесла кружку к его губам.

Он сделал глоток.

Маленький, слабый, почти детский. Вино стекло по подбородку, оставив тёмное пятно на серой коже.

— Ещё, — сказала я.

Он сделал ещё глоток.

И ещё.

Кружка почти опустела.

Я смотрела на него, и моё сердце билось где-то в горле, и руки дрожали, и в голове пульсировала одна мысль: «Ты убиваешь его. Ты убиваешь человека, который смотрел на тебя как на солнце. Который перевязывал твою рану шёлковым платком. Который подарил тебе звезды в камне, потому что знал, что ты скучаешь».

— Азалия, — прошептал он снова, но теперь не мне.

Во сне.

Его глаза были закрыты, но лицо вдруг стало мягче, моложе — будто проклятие отступило на несколько мгновений, давая ему передышку.

— Цветок мой, — сказал он.

Я замерла.

— Цветок мой, — повторил он, и уголки его губ дрогнули в слабой, почти невидной улыбке. — Не уходи. Останься. Пожалуйста.

Кружка выпала из моих рук.

Глиняный звон разбился о каменный пол, и тёмное вино растеклось лужицей — похожей на кровь, на ковёр, на те звёзды, что он подарил мне, чтобы я не сжигала больше его вещи.

Я смотрела на него.

На его лицо — во сне спокойное, беззащитное, почти красивое.

На его губы, которые только что произнесли «цветок мой».

И чувствовала, как что-то внутри меня — то самое, что я пыталась заморозить, запереть, убить — оттаивает.

Трещина.

Маленькая.

Тонкая.

Незаметная.

Но она была.

Он назвал меня «цветок мой».

Во сне.

Когда не мог контролировать себя. Когда не мог играть роль. Когда не мог прятать свои чувства за маской каменного безразличия.

Он любил меня.

Не надеялся полюбить. Не пытался полюбить.

Любил.

Уже.

Несмотря на проклятие. Несмотря на мой шиповник. Несмотря на мои колкости, мои попытки флиртовать с капитанами, мою злость, мой страх, моё желание навредить ему.

Любил.

Меня.

Азалию.

Цветок.

Я не знаю, сколько просидела так — на краю его кровати, глядя на разбитую кружку и тёмную лужицу вина, которая медленно впитывалась в щели между камнями.

Мысль о яде умерла.

Она не ушла — она просто перестала быть мыслью. Растворилась. Испарилась. Осталось только чувство — липкое, стыдное, которое я не могла назвать.

Мне было стыдно.

Стыдно, что я хотела его убить. Стыдно, что пришла сюда не помочь, а добить. Стыдно, что почти сделала это — налила вино, поднесла к губам, заставила пить.

Если бы в этом вине был яд, он был бы мёртв.

А я была бы убийцей.

Не проклятия. Не тени. Не Морганы, которая триста лет ждала своего освобождения.

Я.

Азалия де Файервид, графиня Бейвуд, женщина, которая поклялась не быть жертвой.

Стала бы палачом.

Я обхватила лицо руками и заплакала.

Тихо, чтобы не разбудить его. Чтобы не услышали слуги за дверью. Чтобы никто не знал, какая я на самом деле.

Глупая, злая, испуганная девочка, которая решила, что убийство — это единственный способ выжить.

Я не знаю, когда пришла Элли.

Она стояла у двери с подносом в руках — горячий бульон, свежий хлеб, пузырёк с лекарством.

— Ваша милость, — позвала она тихо. — Вам нужно поесть. И графу тоже.

Я подняла голову.

Моё лицо было мокрым от слёз. Я не вытирала их.

— Оставь поднос, Элли, — сказала я. — Я сама позабочусь о нём.

Она колебалась.

— Ваша милость, вы не обязана…

— Я его жена, — перебила я. — Обязана.

Она поставила поднос на тумбочку — туда, где ещё минуту назад стояла кружка с вином, а теперь лежали осколки. Быстро собрала их — ловкими, привычными движениями — и вышла, оставив меня одну с больным мужем и своей совестью.

Я взяла кружку с бульоном.

— Николас, — позвала я. — Проснись. Тебе нужно поесть.

Он не отвечал.

Я приподняла его голову — тяжёлую, горячую, как камень на солнце — и поднесла кружку к губам.

— Пей, — сказала я.

Он сделал глоток. Потом другой. Потом открыл глаза.

В его взгляде было что-то мутное, невидящее, как будто он смотрел на меня сквозь толщу воды.

— Азалия, — сказал он. — Ты здесь.

— Я здесь, — ответила я.

— Не уходи.

— Не уйду.

Он закрыл глаза и провалился в сон — глубокий, без сновидений, с ровным тяжёлым дыханием.

Я сидела рядом, держала его за руку и думала.

О том, как легко было убить.

И как трудно — не убить.

День сменился вечером. Вечер — ночью.

Я не уходила.

Слуги приносили еду, воду, лекарства. Я кормила Николаса с ложки, когда он приходил в себя, поила отварами, утирала пот со лба.

Проклятие не отступало — я видела это по тому, как менялся цвет его кожи, как тяжелело дыхание, как появлялись новые седые пряди на висках, прямо на глазах.

— Он умирает, — сказала я вслух, когда Элли пришла сменить простыни.

Девушка побледнела.

— Не говорите так, ваша милость.

— Я вижу, — сказала я. — Проклятие съедает его. Если любовь не спасёт его — он умрёт. Скоро.

— Но вы же… — Элли запнулась. — Вы же можете полюбить его?

Я посмотрела на неё.

— Я не знаю, — честно ответила я. — Я пытаюсь.

Элли опустила глаза.

— Он хороший, ваша милость. Я знаю, вы думаете иначе. Но он хороший. Он никогда не поднимал руку на слуг. Никогда не кричал. Никогда не требовал невозможного. Он просто… несчастный человек. Который хочет жить.

— И любить, — добавила я.

— И любить, — кивнула она.

Мы помолчали.

— Я останусь с ним сегодня, — сказала я. — Ты можешь идти.

Элли поклонилась и вышла.

Я осталась одна — с Николасом, с проклятием и с вопросом, который не давал мне покоя.

Смогу ли я полюбить его?

Я не знала.

Но я знала, что больше не хочу его убивать.

Это было начало.

Ночью он бредил.

Николас метался на кровати, срывал одеяло, звал кого-то — то мать, то отца, то Элеонору, то Изабель. Иногда — меня.

— Азалия, — шептал он. — Азалия, не уходи. Прости. Прости меня.

— За что? — спросила я.

Он не ответил. Он был в бреду, в горячке, в той пограничной полосе между явью и сном, где проклятие имело над ним полную власть. Я сидела рядом, держала его за руку, вытирала пот со лба.

В какой-то момент он открыл глаза.

Настоящие, ясные, синие — не мутные, не больные. Посмотрел на меня.

— Ты здесь, — сказал он. Не спросил. Утвердил.

— Я здесь, — ответила я.

— Ты не ушла.

— Я обещала не уходить.

Он улыбнулся.

Слабой, болезненной улыбкой, от которой у меня сжалось сердце.

— Я назвал тебя цветком, — сказал он. — Во сне. Я помню.

— Помнишь?

— Всё, — кивнул он. — Каждое слово.

— И то, как я пыталась напоить тебя вином?

— И это.

Я опустила глаза.

— Ты знаешь, что я хотела…

— Знаю, — перебил он. — Но ты не сделала.

— Я передумала.

— Почему?

Я подняла на него глаза.

— Потому что ты назвал меня цветком. И потому что я не хочу быть убийцей.

Он молчал.

Долго.

Так долго, что я услышала, как ветер за окном меняет направление, как дождь начинает стучать по стёклам, как волки — далеко, в черноте леса — начинают свою ночную песню.

— Спасибо, — сказал он наконец.

— За что?

— За то, что не убила.

— Я ещё могу передумать, — сказала я. — Ты ещё не выздоровел.

— Не выздоровею, — ответил он. — Проклятие неизлечимо. Без любви — неизлечимо.

— А с любовью?

— С любовью — может быть. Я не знаю. Никто не знает. Никто из Бейвудов не пробовал любить по-настоящему.

— А ты пробовал?

— Пробую, — сказал он. — Каждый день. Каждый час. Каждую минуту.

Он сжал мою руку.

Его пальцы были горячими — не лихорадочно, а именно горячими, живыми.

— Даже когда ты пытаешься меня убить, — добавил он. — Даже тогда.

Я не знала, что ответить.

Поэтому я не ответила ничего.

Сидела рядом, держала его за руку, слушала дождь и волков, и шаги слуг в коридоре, и своё собственное сердце, которое билось так громко, что, казалось, его слышит весь замок.

Он любил меня.

Он действительно любил меня.

Не за красоту — я была не настолько красива. Не за магию — моя магия была слабой и почти бесполезной. Не за богатство — Бейвуды были богаче Файервидов. Не за выгоду — какая выгода в женщине, которая может умереть в любую минуту?

Он любил меня просто так.

Потому что я была — я.

Азалия.

Цветок.

Я не заслуживала этой любви. Никто не заслуживает любви просто так, без причины. Но он дарил её, не требуя ничего взамен.

Даже когда я хотела его убить.

— Ты странный, Николас, — сказала я.

— Знаю, — ответил он. — Ты тоже.

— Я не странная. Я нормальная.

— Нормальные не сидят у постели больного мужа, которого пытались отравить час назад, — сказал он. — Нормальные уходят. Или добивают.

— Я не нормальная, — признала я.

— Я знаю, — улыбнулся он. — Поэтому и люблю.

К утру ему стало лучше.

Не намного. Но лихорадка спала. Дыхание стало глубже, ровнее. Кожа — с серой на бледно-розовую, почти живую.

Я сидела в кресле у кровати, укрытая пледом, который принесла Элли, и смотрела, как он спит.

Спал он мирно — без бреда, без метаний, без проклятых снов.

Я положила ладонь на его руку, и он, даже во сне, сжал мои пальцы в ответ.

— Цветок мой, — прошептал он.

В который раз.

Я не знала, что это значит — для него. Может быть, просто ласковое слово. Может быть, воспоминание о матери, которая называла его так в детстве. Может быть, надежда на то, что я расцвету здесь, в этом сером замке, среди волчьих шкур и старых проклятий.

Но для меня это слово стало ключом.

Тем, который открывает дверь, куда я боялась войти.

Комнату, где хранилось то, что я прятала от себя.

Чувства.

Не любовь — пока нет.

Но что-то очень похожее на неё.

Он проснулся ближе к полудню.

На завтрак я принесла ему бульон, хлеб и чай — не вино, нет, вино я вылила в раковину, а бутылку разбила о каминную решётку.

— Вино кончилось, — сказала я, когда он спросил.

— Жаль, — сказал он.

— Не жаль.

— Ты права, — кивнул он. — Не жаль.

Он пил бульон маленькими глотками, и я видела, как силы возвращаются к нему — капля за каплей, глоток за глотком.

— Спасибо, — сказал он, ставя кружку на тумбочку. — Ты спасла меня.

— Я чуть не убила тебя, — напомнила я.

— Но не убила. А потом спасла. Это важнее.

— Для тебя — может быть. Для меня — нет.

— Для меня — да, — сказал он. — А ты для меня сейчас важнее, чем для себя.

Я не знала, что на это ответить.

Поэтому я встала, поправила одеяло, подоткнула его со всех сторон, как делала для младших сестёр, когда они болели.

— Отдыхай, — сказала я. — Я приду вечером.

— Придёшь?

— Приду.

Я вышла из его комнаты быстрым шагом, почти бегом, чтобы он не увидел моих глаз.

Они были мокрыми.

Снова.

Я шла по коридорам замка, и камни под ногами казались мягче, чем обычно. Тени на стенах — не такими страшными. Волчьи шкуры в большом зале — почти уютными.

Что-то изменилось.

Не в замке.

Во мне.

Я не знала, как это назвать. Не любовь — слишком громко. Не симпатия — слишком слабо. Что-то среднее. Что-то, что росло, как тот шиповник, что я насылала на его седельную сумку, но теперь — без шипов. Только нежные листья. Только надежда, что однажды распустятся цветы.

— Элли, — сказала я, встретив служанку в коридоре. — Вели приготовить графу свежее бельё. И купите цветов. Живых. Любых.

— Цветов, ваша милость? — удивилась она. — В замке Бейвуд никогда не было цветов.

— Будут, — сказала я. — Я так хочу.

Элли поклонилась и убежала выполнять приказ.

Я поднялась к себе, села у окна и достала камень со звездой — тот, что Николас привёз мне с границы.

Сжала его в ладони.

Он был тёплым.

Живым.

Как его любовь.

Которую я не просила.

Которую не заслужила.

Но которую — начинала принимать.

Вечером я снова пришла к нему.

Он сидел на кровати, подперев спину подушками, и читал какую-то книгу — старую, в кожаном переплёте, с выцветшими буквами.

— Тебе нельзя читать, — сказала я. — Тебе нужен отдых.

— Мне нужна ты, — ответил он, закрывая книгу. — Но ты здесь. Значит, всё остальное подождёт.

Я села на край кровати.

— Ты бредил ночью, — сказала я.

— Знаю, — кивнул он.

— Ты называл меня цветком.

— Я всегда называю тебя так, — сказал он. — Только во сне. Или когда не могу сдержаться.

— Зачем ты сдерживаешься? — спросила я.

Он посмотрел на меня.

Долго.

Так долго, что я начала краснеть.

— Потому что боюсь, — сказал он наконец. — Боюсь, что если скажу слишком много, ты уйдёшь. Или останешься из жалости. И то, и другое — смерть.

— Я уже осталась, — напомнила я.

— Из-за болезни, — сказал он. — Из-за того, что я назвал тебя цветком во сне. Из-за стыда за попытку отравить меня. Не из-за любви.

— А если я не знаю, из-за чего я осталась? — сказала я. — Если я сама не понимаю?

— Тогда жди, — сказал он. — Любовь не терпит спешки. Она придёт, когда будет готова. Или не придёт никогда. Но время покажет.

— А если времени нет?

— Тогда будем жить так, — сказал он. — Рядом. Вместе. Не любя, но и не ненавидя. Этого достаточно.

— Недостаточно, — покачала я головой.

— Для тебя — может быть. Для меня — более чем.

Он протянул руку и коснулся моей щеки.

Кончиками пальцев.

Так легко, что я почти не почувствовала.

Но моё сердце — почувствовало.

Оно пропустило удар.

А потом забилось чаще.

— Цветок мой, — прошептал он.

— Не называй меня так, — сказала я. — Это слишком…

— Слишком что?

— Слишком личное.

— Ты моя жена, — сказал он. — Всё, что между нами, — личное.

— Я не твоя жена по любви, — возразила я.

— Не по любви, — согласился он. — Но ты моя жена. И я буду называть тебя так, как хочу. Цветок мой. Роза. Фиалка. Невеста. Солнце моё. Всё, что приходит в голову, когда я смотрю на тебя.

— Ты болен, — сказала я. — У тебя бред.

— Ты права, — улыбнулся он. — Бред. Пройдёт.

— А любовь?

— Любовь не пройдёт, — сказал он. — Даже когда я умру — не пройдёт.

Я не знала, что на это ответить.

Поэтому я просто сидела рядом и держала его за руку.

И чувствовала, как что-то внутри меня — там, глубоко, куда я не пускала никого — начинает цвести.

Медленно.

Робко.

Как цветок среди камней.

Как надежда среди проклятий.

Как любовь, которую я так долго отрицала.