Глава 17
— Алёнушка, заканчивай, идем пить чай. Чебуречки уже готовы, — доносится голос Любовь Геннадьевна из открытого окна кухни.
Алёнка выпрямляет согнутую спину, подставляет разрумянившееся на солнцепеке лицо под прохладный ветерок и чувствует, как затёкшие мышцы начинает потихонечку отпускать.
«Хорошо-то как…» — тянется она разомлевшей кошкой.
Покрытого веснушками носа едва заметно касается чебуречный дух, но этого хватает, чтобы в животе засосало, и рот наполнился слюной. Алёнка с тоской смотрит на недокрашенную будку для Джима и в то же время понимает, что не сможет спокойно попить чай, пока не доделает работу. Однако, очередной зов Любовь Геннадьевны не оставляет шансов.
— Алёнка, давай, бросай, — сдвинув штору, выглядывает тетя Люба из окна, отчего манящие ароматы теперь уже вовсю заполняют двор. Противиться им совершенно невозможно, но Аленка все же проявляет чудеса воли.
— Теть Люб, да мне тут чуть-чуть совсем осталось…
— Бросай, я тебе говорю. Пока горячие надо есть, потом уже не то будет.
С чем с чем, а с этим не поспоришь. Да и с тетей Любой не стоит даже пытаться. Более упёртого человека Алёнка в жизни не встречала, хотя сама была той ещё «ослицей». Но там, где она училась, Любовь Геннадьевна преподавала. Поэтому, сунув кисть в растворитель и убрав краску с солнцепека, Аленка первым делом спешит в летний душ, чтобы смыть с себя июльскую духоту и запах краски.
Пока прогретая на солнце вода ласкает золотистую от загара кожу, Аленка смотрит в маленькое окошечко двери на сад Шуваловых и тяжело вздыхает.
Похоже, тетя Люба сегодня опять из неё навьюченного верблюда сделает. Малины со смородиной просто завались, не говоря уж про ранетки с вишней. Хотя дотащить пару ведер с рюкзаком — не сложно, на крайний случай можно Лёшку с Мишкой вызвать, главное, чтобы тетя Люба заготовки делать не припрягла, а то с неё станется.
С близкими Любовь Геннадьевна не церемонилась: как одаривала щедро, так могла и припрячь по полной программе. Не то, чтобы Алёна была против, просто возня с банками навевала скуку, единственное, что спасало — разговоры с Любовь Геннадьевной.
Глазкова обожала их посиделки, наполненные юмором, теплом и той степенью откровенности, какая бывает только у близких людей. Как они к ней пришли, Алёнка и сама недоумевает.
Кажется, вот ещё совсем недавно боялась даже лишнее слово сказать. Каждый ее визит в дом Шуваловых был настоящим испытанием. Любовь Геннадьевна всегда так смотрела, будто насквозь видела, а уж эти ее вопросы, вгоняющие Алёнку в ступор, и вовсе заставляли изрядно понервничать.
Врать ужас, как не хотелось, но и правду сказать было страшновато, вот и приходилось крутиться ужом на раскаленной сковороде.
Поначалу Алёнка старалась в гостях долго не задерживаться. Поздоровавшись, сразу же сбегала к Джиму с Гретой. Но Любовь Геннадьевна быстро просекла ее тактику и стала настойчиво зазывать на чай. Деваться было некуда и Алёнка, боясь, обидеть, на свой страх и риск соглашалась.
Как ни странно, несмотря на неудобные расспросы, беседа с Любовь Геннадьевной была оживленной и интересной, и как-то постепенно, потихонечку — помаленечку превратилась в дружескую.
Подозрительные вопросы ушли, Аленка перестала бояться, расслабилась, а вскоре и вовсе почувствовала себя в доме Шуваловых свободно и легко. Шутила с Анатолием Николаевичем, помогала Любовь Геннадьевне, те в свою очередь в долгу не оставались — баловали ее в меру своих сил и возможностей. Вот и сегодня Любовь Геннадьевна только из-за Алёнки провела все утро у плиты.
Глазкову такая забота и внимание трогали до глубины души, и в то же время стыдили. Несмотря на то, что она искренне полюбила Борькиных родителей, все же не могла не признать, что сблизилась с ними отнюдь не по доброте душевной, а преследуя вполне себе конкретную цель.
Эту цель она смущалась озвучить даже самой себе, так как попахивала она, по Аленкиному мнению, чем-то нездоровым. Но, как ни старалась Глазкова, ничего не могла с собой поделать. Мало ей вдруг стало, катастрофически мало Борькиных писем. И что самое парадоксальное, чем больше он ей открывался, чем больше она про него узнавала, тем больше ей его надо было.
Порой, Глазкова ловила себя на таких странных вещах, что становилось совсем уж неловко, как например, сейчас. Вместо того, чтобы надеть чистую Борькину футболку, которую Любовь Геннадьевна специально положила для неё вместо халата, Аленка зарывается в неё носом и жадно дышит, надеясь в нитях постиранного хлопка отыскать хотя бы капельку, чудом затерявшегося, Борькиного запаха. Но увы, проклятый Тайд не оставляет шансов.
Разочарованно повздыхав, Аленка идёт на кухню. Любимые чебуречки — это, конечно, не Борька, но и их не стоит недооценивать.
Уже после первого настроение у Аленки стремительно ползёт вверх. Она весело щебечет, рассказывая про подготовку к конкурсу, Любовь Геннадьевна с интересом ее слушает, а потом вдруг огорошивает:
— А как там Машка поживает? Что-то ни слуху ни духу от неё.
Алёнка, поперхнувшись чаем, заходиться надсадным кашлем, но тяжелая ладонь тети Любы быстро приводит в чувство, а приподнятая в ожидании бровь не позволяет уйти от ответа.
— Э… Да все хорошо, — растерянно бормочет Алёнка, утирая выступившие слёзы и зачем-то добавляет. — Привет вам передаёт.
— Ну, надо же, какая молодец, не злопамятная. А то я же ее вот отчихвостила и в хвост, и в гриву, когда увидела с новым хахалем, — насмешничает Любовь Геннадьевна, сверля Алёнку требовательным взглядом.
Что сказать? Занавес.
Алёнка тяжело сглатывает, чувствуя, как кожа покрывается красными пятнами, а внутри все начинает дрожать. Поднять взгляд страшно до ужаса.
— Теть Люб, это, наверное, какая-то ошибка… — мямлит она беспомощно, понимая, что ее оправдания не выдерживают никакой критики. И отмашка Любовь Геннадьевны это только подтверждает.
— Да уж, конечно, ошибка. И слава богу! Отвязались, наконец, от этой погани бестолковой. Меня другое волнует, кто Борьке пишет. Она врет или ты вместо неё?
Глазкова прикусывает задрожавшую губу и ещё ниже опускает горящее пламенем лицо, давая Любовь Геннадьевне исчерпывающий ответ.
— Ну да, чего я спрашиваю, — вздыхает она тяжело, — эта приспособленка никогда бы не написала ему, что сумки ей передаю и не благодарила бы. Скорее ныла, что мало.
— Теть Люб, простите, пожалуйста, за обман! Мы, как лучше хотели, чтобы он отслужил спокойно, а потом уже… потом с этим всем разбирался, — преодолевая стыд и неловкость, признаётся Алёнка.
— Это хорошо, что как лучше, — спокойно соглашается Любовь Геннадьевна, — но получится-то, как всегда. И вот что ты делать будешь?
— Я? — удивленно вскидывает Алёнка взгляд, пытаясь сделать вид, что ее это касается в последнюю очередь, но Любовь Геннадьевну не обманешь.
— Ну, а кто же ещё?! — нетерпеливо закатывает она глаза. — Или ты думаешь, я совсем дурочка? Не вижу ничего и не замечаю? Все вижу, Алёнка, все замечаю. И как про Борьку каждое слово ловишь и, как тайком в его комнату ходишь, и почему к нам бегаешь — всё же ясно, как божий день.
У Алёнки начинает предательски щипать в носу, слёзы неумолимо подступают к глазам, и сил не хватает, чтобы хоть как-то их сдержать.
Так стыдно, что хочется провалиться сквозь землю. Опустив голову, Глазкова сверлит невидящим взглядом свое отражение в чае и едва дышит.
Почему-то больше всего смущает именно то, что Любовь Геннадьевна догадалась о ее чувствах. А ведь Алёнке казалось, что у неё хорошо получается их скрывать.
Дура! Ну, какая же она дура!
Конечно же, тетя Люба сразу все поняла. Не могла не понять. Ведь все их разговоры так или иначе сводились к Борьке.
Алёнка могла часами рассматривать его фотографии и слушать о нем все, что угодно: от детских болячек до юношеских проделок. А уж эти ее вылазки в его комнату, однозначно, выдавали ее с головой.
Но что она могла? Тянуло ведь нестерпимо. Казалось, если она не прикоснется хотя бы к маленькому кусочку Борькиной жизни, то до следующего дня просто не доживет. Кислорода не хватит, сожрет тоска заживо. Поэтому, чувствуя себя воровкой, она прокрадывалась в Борькину комнату, вдыхала аромат его парфюма, касалась кончиками пальцев его вещей, ложилась на его кровать и от осознания, что он тоже совсем недавно здесь спал, совершенно необъяснимо становилось легче.
Сосущий изнутри голод ненадолго затихал, словно ей удалось, пусть на чуть-чуть, пусть на самую малость, но приблизиться, убежать от мысли, что Шувалов ее даже не знает и пишет он вовсе не ей, и любит не ее.
Для него она — абсолютно чужой человек, безликая тень среди семи миллиардов, тогда, как он для нее стал по-настоящему родным, близким человеком. Одним — единственным на все эти семь миллиардов. И вот что ей с этим делать? Как ей с этим быть, если и правду сказать нельзя, и во лжи этой тошно и тесно?
Не знает она. Просто не знает.