Глава 23
Докладная наша уже на следующий же день ушла наверх; и, само собой, никто не собирался сидеть, сложа руки, ожидая, когда поступит ответ.
Всё это время наша дрожжевая кухня работала почти круглые сутки. Работала, прямо скажу, неустойчиво, с частыми остановками; насос уже дважды забивался, подачу сусла приходилось регулировать едва ли не вручную, пена то исчезала совсем, то вдруг лезла через край, а Ступин уже третий день обещал выбросить к чёртовой матери сепаратор вместе с тем, кто его придумал.
Но она работала; а мы упорно и упрямо «устраняли замеченные недостатки». Постепенно увеличивали объём, подбирали режимы, учились поддерживать культуру в состоянии активного роста, отбирать часть жидкости и заменять её свежим суслом. До настоящего непрерывного процесса было ещё далеко, но и возвращаться после каждого цикла к самому началу нам больше не требовалось.
В тот день мы прогнали через установку почти кубометр культуральной жидкости; стоя возле сепаратора, я смотрел, как из выпускного патрубка медленно ползёт густая серовато-бежевая кашица.
Приёмник был почти полон. Двадцать семь килограммов сырой дрожжевой массы.
Я глядел на них, словно герой Джека Лондона, у которого в промывном лотке ослепительно сверкнул золотой самородок.
Да, это уже не колония на чашке, не мутная жидкость в колбе — это рос мой штамм, первый и единственный, уцелевший на «блокадном» гидролизате.
И главное — это уже была еда. Пока невкусная, сырая, требующая обработки, пока всего двадцать семь килограммов на огромный Ленинград, но всё-таки еда. Белок, который через несколько месяцев станет для города дороже золота.
Я слишком хорошо знал, что ждёт Ленинград зимой. И потому смотрел на серовато-бежевую массу в приёмнике совсем иначе.
Мало, ничтожно мало. Но месяц назад не было и этого.
Сам штамм, кстати, помогал нам «варить» сусло куда быстрее, чем «полагалось». А быстрые варки — больше сусла — больше культуральной жидкости — больше дрожжей.
У меня ещё росли колонии после облучения ультрафиолетом, но там предстояло ещё много работы — отбор штаммов, сравнение, выбор лучшего; лучшее, впрочем, зачастую враг хорошего, и пока что мы вовсю растили то, что у нас было.
— Ну что, Александр Сергеевич, довольны?
Я обернулся — Шарков стоял у двери, скрестив руки на груди.
— Василий Иванович, ещё месяц назад у нас вообще ничего не было.
— Знаю, знаю, — он улыбнулся, но улыбка вышла невесёлой. Я понимал, почему — немцы были всё ближе и ближе, и не знал об этот поистине только слепоглухонемой.
— Двадцать семь кило, неплохо, — продолжал он, взглянув на весы. — Теперь давайте всё по порядку, Александр Сергеевич. Определите влажность, содержание белка, золу[4] тоже посмотрите.
— Всё сделаем, Василий Иванович.
— А заодно, Александр Сергеевич, подготовьте образцы для санитарной комиссии.
Я кивнул. Да, конечно — несмотря на войну, между результатами наших анализов и тарелкой гражданина Советского Союза существовало множество различных учреждений и должностных лиц.
Несколько месяцев спустя станет не до подобных формальностей, но пока…
— Общение с оными инстанциями я беру на себя, — сказал Шарков. — Как вы рассчитываете хранить ваш продукт?
— Часть будем высушивать, часть сразу в дело пойдёт. Возможно, добавим ещё промывку чистой водой, потом отожмём на фильтр-прессе; получится дрожжевая паста или брикеты. Их можно будет сразу на переработку, а сухой порошок — на хранение. Его и перевозить проще.
— Воду лучше всего отжимать в самом начале, вы не согласны?
— Согласен, Василий Иванович. Сепараторов потребуется больше, и нужны более производительные.
Эх, мне бы сейчас дюжину «Бекманов»…
Я тут же мысленно выругался. Каких ещё «Бекманов»? Мы собирались производить дрожжи тоннами, а я по старой лабораторной привычке продолжал порой вспоминать роторы да центрифужные стаканы.
Нет. Нам нужны были промышленные сепараторы непрерывного действия; они должны иметься на молокозаводах.
Конечно, молочный сепаратор не идеален для дрожжевой суспензии; производительность, режимы, конструкция — всё другое, но принцип тот же. А самое главное — они уже существовали; то есть их не требовалось конструировать, заказывать и изготавливать.
— Сепараторы и прессовка, да, — кивнул Шарков. — А где сушить станете, вы уже решили?
— Пока в сушильных шкафах, Василий Иванович. Свободных хватает; я уже смотрел, сколько туда войдёт. Для наших нынешних объёмов вполне достаточно. Но если производство пойдёт, там даже в самом начале будут уже сотни килограммов. Придётся ставить сушилку непрерывного действия, что-нибудь вроде хлебопекарной печи. В отличие от пекарских дрожжей, пищевые нам не требовалось сохранять живыми, то есть можно использовать высокие температуры. Длинная камера, через неё медленно движется конвейер, только вместо хлеба пускаем противни с тонким слоем отжатой дрожжевой массы.
— Печь сами станете делать, Александр Сергеевич?
— Зачем? Готовую найдём и ничего сами делать не станем. Ни в коем случае, обком ведь запретил.
Шарков усмехнулся, в притворном ужасе закатывая глаза.
— Страшный вы человек, товарищ Шереметьев.
— Время такое, — откликнулся я.
— Вы, наверное, и о том, что с дрожжами дальше делать, придумали?
— Это уже не совсем наша работа. Передадим пищевикам, товарищу Гороховой, головастая девушка.
— Прямо в таком виде?
Я покосился на приёмник.
— Вы когда-нибудь пробовали есть сырые дрожжи, Василий Иванович?
— Приходилось. Воспоминания не из лучших. Вкусовые качества к достоинствам дрожжей, увы, не относятся. Ну, а ваше мнение? Мнение специалиста?
— Мнение специалиста — гадость редкостная. Поэтому распространять их в таком виде категорически нельзя. Пусть технологи пищевых предприятий определяют, куда, в каком виде и сколько можно добавить, чтобы готовый продукт оставался съедобным.
— Всего лишь «съедобным»?
— Василий Иванович, я наши дрожжи попробовал, и теперь слово «вкусным» употреблять не решаюсь.
Тот покивал, явно что-то прикидывая.
— Значит, двадцать семь кило сырой массы, из них белка, если мне не изменяет память…
— Около трёх килограмм, — подсказал я.
— Около трёх, — повторил Василий Иванович. — Александр, дорогой, нам надо увеличивать масштабы. Три кило белка — это немного.
Он был прав — три кило белка на два с половиной миллиона человек в Ленинграде это совсем немного. Но — месяц назад у нас вообще ничего не было; за эти недели мы проделали огромный путь.
Теперь оставался сущий пустяк — увеличить производство примерно в сто тысяч раз.
В тот же вечер я отправился к Инне.
Жила она неподалёку от артели, в одном из старых домов между Левашовским и проспектом Красных Зорь.
Дом оказался огромным, пятиэтажным, с двумя проходными дворами; я миновал первый, свернул под вторую арку и оказался в настоящем каменном колодце, куда солнечный свет почти не проникал даже июльским вечером.
Нашёл нужную лестницу, поднялся на третий этаж.
Косяки старой филёнчатой двери украшала целая россыпь звонков, под ними — криво-косо приляпанные бумажки с фамилиями жильцов. Инниной среди них не нашлось, и я нажал первую попавшуюся кнопку.
Дверь отворилась; на пороге возник этакий мужичок-боровичок лет сорока пяти, в майке и широких штанах с подтяжками.
— Вам кого? — он с вызовом оглядел меня с головы до ног. От него слегка попахивало.
— Инну Николаевну.
— А ты кто такой будешь? И мне чего трезвонишь?
— Её звонка тут нет.
Я объяснял спокойно и холодно, и мужичка это, похоже, только бесило.
— Хахельник, что ли?
— А вы почему интересуетесь? — осведомился я. — Вы ей кто? Муж? Сват? Брат? Скажите лучше просто, она дома?
— Дома твоя Инна, — фыркнул мужичок. — Куды ж ей деваться?
Я ничего не ответил, молча смотрел на него. Мужичок чуть подался назад, но дорогу не освободил.
— Только ты ей скажи, — продолжал он, — чтобы мальчишка её по коридору тут не носился. Люди вокруг живут, понимать надо!..
Из глубин квартиры меж тем доносилась настоящая какофония — кто-то визгливо с кем-то ругался, доносился лязг посуды, удары молотка.
— То-то я смотрю, у вас тут тишина, как в санатории, — усмехнулся я. — Пройти дайте.
— А ты кто вообще такой? — подбоченился боровичок. — Куды «проходить» собрался? Кажи документ!
Я молча извлёк из кармана удостоверение, раскрыл. А «книжечка» у нас, надо сказать, была очень внушительная, толстая обложка, золотое тиснение. Не знаю уж, кто и как пробил институту эту роскошь, однако она подействовала.
Мужичок несколько скукожился, отступил на пару шагов.
— Так, значит, вам мальчик мешает? — спокойно сказал я.
Молодой Шереметьев не выглядел силачом, но был высок и жилист, да и боксом раньше занимался.
Мужичок несколько секунд таращился на меня, потом облизнул губы и выдал:
— Носится.
— Когда? Сейчас? Когда именно носится?
— Да постоянно! — плаксиво загундел боровичок. — Сегодня вот —
— Сегодня Корнея вообще дома нет, — Инна тенью возникла у него за спиной — очень прямая, губы плотно сжаты, брови нахмурены.
Мужичок обернулся.
— Тебя не спрашивают, — попытался он «быкануть», как сказали бы в моё бывшее время.
— Повежливее, гражданин, — сказал я. — Так когда Корней вам мешал?
— Да пошёл ты… — мужичок махнул рукой и двинулся прочь по коридору; проходя мимо Инны, вдруг прошипел ей в лицо грязное ругательство.
Наверное, делать этого было не нужно, но что-то у меня внутри лопнуло.
Знавал я таких, по прошлой жизни знавал; не было у них ни особой силы, ни какого-то умения, а были только наглость с нахрапом, да ещё уверенность, что никто с ними связываться не станет.
Ну, а я — стал.
— Извинитесь, — сказал я, одним движением разворачивая боровичка к себе. — Очень, очень некультурно выражаетесь, гражданин.
Стоял я вполоборота, слегка пружиня; и, как учили, намечал на всякий случай точку удара.
До драки доводить совершенно не хотелось, однако и отпускать его после сказанного я не собирался.
Михаил Петрович несколько секунд смотрел на меня.
— А не то что?
— А вы попробуйте не извиниться и узнаете.
Мужичок облизнул губы. Вся его недавняя наглость держалась уже с явным трудом. Видать, всё накопившееся за последние дни разом прорвалось и во взгляд, и в голос, так, что мужичок даже присел.
— Михаил Петрович, — спокойно сказала Инна, — вы дверь забыли запереть.
Означенный Петрович втянул голову в плечи, шмыгнул мимо меня ко входной двери, аккуратно, не хлопнув, закрыл.
— И…извините…
— Извините, Инна Николаевна, — поправил я.
Боровичок повторил, глядя на меня с явным испугом.
— Так-то лучше, Михаил Петрович, — сказал я спокойно.
Тот ничего не ответил, ссутулился и как-то бочком, бочком, проскользнул мимо нас в глубину бесконечного коридора.
— Добрый вечер, — сказал я Инне; она улыбнулась.
— Добрый вечер, Саша.
— Весёлый у вас тут народ, как я погляжу.
— Он не злой, Петрович-то наш, — Инна вздохнула. — Просто пьёт иногда, а потом ему плохо.
— А когда не пьёт? Тогда ему лучше?
— Тогда он спит; но что ж мы тут стоим? Заходи, Саша.
Только тут я заметил, что на Инне — приталенное светлое платье с короткими рукавами, волосы аккуратно уложены. Ни косынки, ни уродливого серого халата, ни усталости на лице.
Коммунальная квартира оказалась огромной — длинный полутёмный коридор, двери по обе стороны, высокие потолки. Где-то плакал ребёнок, на кухне звенела посуда, откуда-то доносилось радио. Под самым потолком тянулись провода, на стенах висели электрические счётчики.
Комната её оказалась маленькой, метров двенадцать, не больше; единственное окно выходило во двор-колодец, и потому даже сейчас здесь царил полумрак.
Но всё вокруг сияло чистотой — узкая кровать под светлым покрывалом, комод, небольшой шкаф, высокое старое зеркало в резной раме, два венских стула и стол
Стол был овальный, тяжёлый, красного дерева, невесть откуда тут взявшийся.
— Это тётин, — Инна заметила мой взгляд.
— Красивый какой. Она его тебе отдала?
— Нет. Он всегда здесь стоял, — Инна чуть заметно улыбнулась.
И тут я наконец понял — высокие потолки с лепниной, старый паркет, широкая дверь с причудливым узором.
— Это была ваша квартира? Вся?..
Инна помолчала, опустила голову.
— Была когда-то, тётиных родителей. А потом уплотнили.
Она произнесла это совершенно спокойно, без малейшего раздражения или даже недовольства.
— Тётя здесь родилась; её комната дальше, напротив и на улицу выходит.
— Она тоже всегда там жила?
— Нет, — улыбнулась Инна, — там была гостиная. Но что мы всё про квартиру да про квартиру!.. Словно управдом явился. Садись, Саша, садись!..
На столе уютно устроились две чашки, чайник и маленькая розетка с вареньем.
— А Корней?
— Корнюша с тётей на дачу поехал, в Лисий Нос.
— Сейчас? В это время? — искренне удивился я. — Война ж идёт!
— И что теперь? — Инна пожала плечами. — Дача ещё весной снята, тётя туда каждое лето ездит.
Да, на дворе шёл июль сорок первого года, немцы рвались к Ленинграду, а дети всё ещё уезжали с бабушками на дачи.
Впрочем, стоит ли тут удивляться — ведь люди не могут каждое утро просыпаться с мыслью о конце света, даже если он уже начался.
Поначалу разговор не клеился — я спрашивал об артели, Инна отвечала, но скованно и неохотно, потом начала спрашивать сама — о моей семье, об институте; я отвечал, а потом как-то сам по себе рассказ мой перешёл на дрожжи.
Я рассказал про установку, про сепаратор, про то, что мы написали в Ленгорисполком. Разумеется, без подробностей, которых ей знать не следовало.
Инна слушала; она не делала вид, что понимает технологию и не переспрашивала, чтобы только изобразить интерес; просто слушала.
И я вдруг поймал себя на странном ощущении — что мне никуда не нужно спешить, не требовалось никого убеждать или кому-то что-то доказывать. И думать не надо было — ни про Шорникова, ни про обком, серную кислоту, сепараторы или гидролизат.
Можно было просто сидеть за старым овальным столом, пить чай с вареньем и смотреть на Инну.
— А тебе не страшно? — спросил я.
— Страшно, — вдруг призналась она.
— Надо же, а по тебе нипочём и не скажешь!..
— А что изменится, если можно будет сказать? — Инна только плечами пожала.
Наверное, именно тогда что-то и произошло, не знаю.
Она сидела напротив, положив руки на стол, а я смотрел на тонкие её пальцы — колец нет и даже следа на правом безымянном нет тоже.
А потом рука моя сама протянулась и коснулась её ладони.
Инна подняла глаза, губы её чуть дрогнули, но кисть она не отняла.
Я накрыл её ладонь своей. Ладонь у неё оказалась маленькой, тёплой и совершенно спокойной, если только так можно сказать.
Несколько секунд мы молчали, глядя друг на друга; никто не двигался.
А потом где-то совсем рядом взвыла сирена и мы оба вздрогнули.
Почти сразу ожил репродуктор — «Граждане! Воздушная тревога!»
В коридоре захлопали двери, кто-то крикнул: — «Девочки, быстрее!»; затопали ноги.
Только теперь Инна убрала руку — медленно и осторожно, словно боясь что-то сломать.
— Надо идти, — прошептала.
— Да.
Мы вышли в коридор; вместе с остальными спускались в бомбоубежище (один из подвалов, что мы расчищали на трудовой повинности), сидели там рядом, но не касаясь друг друга, словно здесь, на людях, это было страшным табу.
После отбоя я проводил её обратно до квартиры; у входной двери мы остановились.
— Ну вот, — сказала Инна, потупившись.
— Да… — больше ничего на ум мне в тот момент не пришло.
Мы продолжали стоять, переминаясь с ноги на ногу и сохраняя «пионерское», как у нас это называлось, расстояние меж нами.
— Спасибо, что пришёл, — наконец сказала Инна. Глаза её слегка блеснули.
— Как же иначе? Я ж обещал.
— Обещал, — она улыбнулась. — И слово сдержал. Спокойной ночи, Саша.
— Спокойной ночи.
С известным усилием я заставил себя повернуться и начал спускаться по лестнице, подавляя желание обернуться.
— Саша, — раздалось сверху.
— Да?
Она стояла, держась за перила, глядя на меня.
— Приходи ещё. Пожалуйста.
— Приду, — вырвалось у меня почти сразу же.
Инна улыбнулась, исчезая за дверью.
До самого дома я убеждал себя, что ушёл потому, что утром надо было рано вставать — но получалось не слишком убедительно.
Хуже того — стоило мне вспомнить маленькую полутёмную комнату, старый овальный стол и спокойную тёплую руку в моей ладони, как становилось совершенно неубедительно.
А потом я вспомнил Ленку. Активную, кипящую энергией, деятельную Ленку.
Ленка нравилась Шереметьеву-младшему.
А Инна — мне.