Глава 9

Глава 9

Ребёнок в театре — это стихийное бедствие. По-другому и не назовёшь. А если уж в детском театре, то это просто туши свет, бросай гранату. Работу в детском театре расценивают как призвание… нет, что ты, не полные неудачники. Просто это, я бы сказал, люди особого сорта. Я бы так не смог. Собственно, я в своё время и не смог! Но не об этом речь. Самая тяжелая публика — самые мелкие. В сказки они верят, причём хорошо, лучше и проще чем самый подготовленный взрослый зритель. Но им же совсем, ну совершенно не сидится на попе ровно. Я это на своём личном опыте знаю. Тебя в детстве водили в театр? Вот и меня — водили. Лет мне было… как бы не четыре, может и пять, но что-то маловероятно. Хотелось бы верить, что в этом возрасте мужчины уже куда лучше владеют и собой и ситуацией в целом. Короче, привели меня за ручку в странный большой дом, называется "театр".

А внутри… ох ты ж, господи, куда ни глянь, везде блестит, везде свистит и гудит, Красная Шапочка с Серым Волком с балкончика руками машут, прямо мне, представляешь? О чём спектакль был, я не помню. Ну не помню, хоть убей. Наверное "Теремок" какой-нибудь, или "Колобок" — в том ли дело. Посмотреть интересно было — страсть. А места наверху, и не видно ничего за плечами, за головами. Извертелся я весь, меня и на колени брали — не удобно, а вставать нельзя — другим деткам помешаешь, и вообще потише, ты в театре, тут надо хорошо себя вести. Потому, наверное, и не запомнил спектакля. А в конце, когда самый шум-гам поднялся, вручают мне мятый какой-то букет, подводят прямо к самой сцене, и говорят, что я могу пойти и подарить цветы тому, кто мне больше понравился.

Откуда я знаю, кто мне понравился, если я из всего спектакля только половину видел, которую из-за спин рассмотреть сумел — в основном правую верхнюю — ничего так и не понял, а от настоящей музыки вообще наполовину оглох?! Выбегаю я на сцену — впервые, между прочим, в жизни — в толпе таких же рослых и осознанных в жизни людей. А на сцене ярко! Куда бежать? Вправо? Влево? Везде дети кучами осаждают с букетами высоких людей — тётеньку в белом платье, дяденьку в красном смешном комбинезоне…

Огляделся, а сзади этих дяденьки-тётеньки стоит Медведь, косматый такой, одичалый. Понурый стоит, и никто ему цветов не дарит! А я же за справедливость — вот и подошёл к Медведю, степенно, как полагается солидному джентльмену, вручил ему в мохнатую лапу свой мятый букет. Те, тётька с дядькой — дарителей обнимали-целовали. А Мишка мне руку протянул и пожал. Здоровенная лапища, тёплая, горячая почти. И я ему руку пожал — как и положено — той рукой, которая ближе была, в конкретном случае — левой.

И как-то не заметил, что остальные дети уже со сцены к родителям обратно убежали. А меня за массивным платьем нынешней тёти-героини, скажем прямо, не очень видно. Занавес пошёл закрываться.

Стою я, сжимаю лапу своего Медведя, а все кругом расходиться начинают, кто куда, по каким-то коридорам, вроде из занавесок…

Всыпали мне, конечно, по первое число, когда нашли. Да и самому неудобно было, вроде как потерялся. Дядя Медведь, правда, за меня очень просил, уговаривал, чтоб не сердились. Мать извинялась, вроде, со слезами… или это она с перепугу плакала, или от стыда за меня, не знаю. В общем, так или иначе, передали меня в родительские чуткие руки, я уже намерился пореветь как следует в предвкушении грандиозной выволочки.

А Дядя Медведь вдруг меня поймал за плечо, и говорит — голова у него уже человеческая была, только лапы медвежьи, мохнатые; я так и не понял, когда он превратиться успел — говорит, мол, не реви, малой! Понравилось тебе тут, значит — вернёшься! Вот росточку с моё поднабирайся, и сразу приходи.

Мальчишка был худенький и хиловатый, даже для своих одиннадцати лет. Бледные, блеклые, по-девчачьи мягкие от регулярного мытья дешевым шампунем волосы невнятно-коричневатого оттенка висели отрастающими патлами, лезли в глаза. Впрочем, короткая стрижка "как у настоящих пацанов" была в его случае ещё хуже, превращая паренька из незаметной тени в мишень язвительных насмешек и плевков (фигуральных, и не только).

Одевался он опрятно, но небогато. Как-то раз пришёл в школу в джинсах с аккуратной заплаткой на колене, был тут же искусан и задразнен за нищебродство; на следующий день он явился в джинсах с аккуратно отпоротой заплаткой, всем своим видом пытаясь выдать рваные штаны за стильные, современные, на которых прорехи делаются специально. На сей раз насмешки перешли ту грань, где кулаки держатся в карманах.

Когда он уходил домой, джинсов у него не было — было живописное рубище, наструганное из штанин отменно острым канцелярским ножом. В прорехах постыдно проглядывали самые обычные белы трусы.

Отца, который мог бы явиться на следующее утро в школу и закатить скандал, или (что ещё лучше) поймать за ухо зачинщика издевательства с ритуальным линчеванием штанов, и как следует за это ухо помотать… отца у мальчика не было. Усугубляло ситуацию то, что он как две капли воды похож был на мать. Она и пришла на будущий день — тоже бледная, узкоплечая женщина, удивительно синеглазая, но от этого выглядевшая не менее измождённой и усталой. Оставив сына маяться возле подоконника в коридоре, зашла в кабинет завуча, и проторчала там сорок минут — полный урок, от звонка до звонка. Целая вечность. А мальчишкам в одиннадцать лет много ли времени надо, чтоб поквитаться с обидчиком? Чтобы добить побеждённого?

Они пришли впятером. Трое держали мальчика, двое разговаривали, на этот раз не посягая на новенькие, очень даже неплохие джинсы. Мальчик, к которому обычно не обращались даже за ластиком на уроке, которого дичились, сторонились, и обзывали вонючкой, хотя сами, честно говоря, пахли после физкультуры ничуть не лучше; мальчик, который не привык даже, чтобы ему смотрели в лицо — узнал о себе много нового. Что он "маменькин сынок", ему случалось слышать и раньше. Впрочем, что обидного в том, что он — сын своей мамы? Дальше пошла терминология в которой он не разбирался. Слова кончались на "-ок", "-ец" и "-аль", были ещё слова на "-ать", но это кажется говорили о ком-то другом, возможно, о маме; тихо говорили, чтобы не слышно было из-за дверей учительской, где мама засела прочно и надолго, и не запищать, не позвать на помощь, потому что за волосы держат крепко и больно, а в живот упирается жесткое костлявое колено. Однако ясно было, что всё сказанное унизительно, грязно и противно, как кошачьи какашки на заднем крыльце школы, куда старшеклассники выбегали украдкой курить, а малышня — играть в салочки и завидовать старшим. Мальчик как-то наступил в такой "подарок природы" новой, иссиня белой кроссовкой, долго пытался оттереть пучком травы, и думал, что этим дело и уладится, но по приходу домой обнаружил, что был не прав…

Мама вышла от завуча ещё более бледная, но совсем спокойная.

— Ну что, дружок, пойдём-ка домой, — с улыбкой сказала она, и мальчик поднялся, стараясь не обращать внимания на боль в солнечном сплетении, и угрюмо потопал следом, силясь не разреветься от обиды и облегчения.

И грянул гром. Сначала на семейном совете, то есть в ходе мягкой непринуждённой беседы за чаем с солёным печеньем, решено было (мамой, естественно, решено), записать пострадавшего на лёгкую атлетику, благо бесплатных кружков при школе было — хоть ложкой ешь.

Лёгкая атлетика себя не оправдала — вероятно, потому, что во время "входного тестирования" у него всё ещё побаливал живот, да и отшибленная острым носом ботинка левая полупопина дёргала при резких движениях, хотя синяка и не было видно — затерялся где-то в глубинах.

Дальше накатила секция бокса и рисование. С рисованием парень разделался быстро, "случайно" своротив палитру на импозантную, годящуюся ему в прабабушки, училку, и заявив, что он не знал, что гуашь не отстирывается.

С боксом получилось получше. Он проходил на занятия целых полгода, а в преддверии летних каникул тренер собрал всех, и родителей и учащихся, отметил отличившихся, называл оценки и баллы… впрочем, всё равно вышло паршиво. Маме тренер, успевший стать для мальчика почти любимым наставником, откровенно, прямо при нём, прямо при всех, сообщил: "парень старается, но вы же понимаете, что при таких физических данных, спортсмена я из него не сделаю даже при всём желании"… Опять неприятно и унизительно. Однако, секция бокса имела свои преимущества и подарила ему ряд просто неоценимых бонусов: к нему перестали лезть.

К нему не подходили ни вчетвером, ни впятером, а больше задир в одну кучу не собиралось. Каждому было завидно (их-то родители водили к нудным частным наставникам по математике и языку! А этому поганцу, вишь ты, повезло как, кулаками махать специально учат!), а ещё им было страшно: четверо или пятеро в своре, а вдруг профессиональный боксёрский удар достанется именно мне? Так рассуждали они, обходя одиночку-изгнанника по другой стороне коридора, однако не позволяли себе даже за спиной похихикать над его потёртым рюкзаком, с которым он ходил в школу (представить трудно) второй год подряд.

Лето пролетело оглушительным, душным вихрем; на ферме у бабушки с дедом можно было валяться в кровати хоть до полудня, копаться в сарае и пачкаться землёй, травой и маслом для огромного рыжего трактора — сколько душе угодно.

Подкравшийся незаметно учебный год навалился тяжестью секции карате и плавания. Ни бассейна, ни озера на ферме у родичей не было, была только квадратная яма с водой технического назначения, куда мальчишка один раз сдуру соскользнул с травянистого края. Ошибки он не повторял — пахла водичка немногим лучше, чем давешний кошачий привет на кроссовке.

Карате тоже себя не оправдало.

— Ну что же нам с тобой делать? — устало всплескивала руками мама, кажется, исчерпавшая все силы в попытках найти ненаглядному и единственному чаду добровольно-принудительное хобби, а вместе с ним — новых друзей.

Мальчик угрюмо пожимал плечами и торопился скрыться куда-нибудь подальше. Своей комнаты у него не было — только угол, отгороженный завешенной одежной ширмой. Хорошее укрытие, но недостаточно надёжное.

— Я сдаюсь, — на сей раз, мама, кажется, действительно сердилась. Капризному ребёнку не угодили одновременно и танцы и папье-маше. — Тебе ничего не нужно, тебе ничто не интересно. Ну как, скажи пожалуйста, мне вырастить из тебя человека?!

Это было обидно. Обидно на самом деле, глубоко, не так, как оставшиеся в прошлом издёвки малолетних сволочей.

Мама ушла. Она подрабатывала вечерами, убирая подъезд. В том числе, чтобы платить за те самые кружки, которые упорно не желал посещать её сын.

А он закрылся в тесной ванной комнатушке. Присесть там было негде, и он сел прямо на пол, прислонился щекой к холодному боку ванны, обхватил колени руками. Ни о чём не думать. Пройдёт, всё пройдёт. А он так и будет сидеть здесь, ощущая себя в коробочке, в панцире, в броне — попробуй-ка его отсюда вынь!..

Ситуация медленно но верно заходила в тупик. В школе с ним никто не разговаривал. Учителя вызывали его к доске редко, хвалили ещё реже. Оценки перебивались с "четвёрки" на "тройку". Пока в один прекрасный день он не забрёл — случайно — на репетицию школьного драмкружка.

Кажется, он искал кого-то из учителей. И ему сказали, что тот в актовом зале. Парень знал "секретный ход" — из спортивного крыла, через мужскую раздевалку прямиком в подсобку в закулисье, а оттуда выход всегда открыт.

Его встретила темнота. Видимо актовый был заперт. Что ж, у него хватит ума найти обратную дорогу. Хорошо бы рукой касаться стены, но было уже поздно, он шагнул вперёд, раз, другой, силясь разглядеть, кто в зале, и есть ли хоть кто-нибудь. Да и что делать в запертом зале при выключенном свете нормальным людям?

И тут по глазам полоснул свет. Больно и ярко, нестерпимо. Но вместо того, чтоб зажмуриться, он вскинул в защитном жесте руку, прикрывая тенью мгновенно заслезившиеся глаза.

— Мистер Кауфорн?.. — неуверенно позвал в темноту мальчик.

— Нарисуй мне барашка, — ответил совершенно незнакомый, хриплый и ломающийся голос.

— Что?..

— Пожалуйста, — в хриплом голосе скользнуло надрывное подвывание, — нарисуй мне барашка!

Мальчик вглядывался в темноту, не понимая, ослеп он, или у него галлюцинации? Вряд ли чья-то дурная шутка могла зайти настолько далеко…

— Свет, — внезапно скомандовал бескомпромиссный тихий и взрослый голос.

Зал не вспыхнул — он медленно осветился постепенно разогревающимися лампами. И мальчик наконец осознал, что стоит у подножья сцены, и что на сцене что-то репетировали. Наверное, будущие выпускники этого года. И что слепящий, колющий свет — это всего лишь прожектор из рубки, которая на задах зала впаяна в стену, и что…

— Стой-стой, Люк. Молодой человека, вы кто?

На сцене шумно выдохнули, переступили с ноги на ногу. Мальчик стоял ещё несколько секунд прежде чем понял, что последний вопрос адресован к нему.

— Я?.. Я ищу мистера Кауф…

— Некуда не убежит твой Кауфрон. Ну-ка, ты, Люк, иди сюда. А вы, молодой человек, изобразите нам, пожалуйста, ещё раз свой звёздный выход.

Парень стоял ни жив ни мёртв. На этот-то раз он что натворил?

Скрипнули доски лесенки в три ступеньки, долговязый белобрысый старшеклассник, по-видимому, Люк, спустился в зал, плюхнулся на откидное сидение, вытянув в проход ноги в модных светлых джинсах.

Голос говорившего смягчился, снова обращаясь к мальчику:

— Пожалуйста, вернись обратно за дверь, а когда погаснет в зале свет, ещё раз войди.

Он не сообразил даже кивнуть. Развернулся молча и потопал в подсобку. Одолел мелочное трусоватое желание броситься обратно в спортивное крыло — и только его и видели… впрочем, его-то как раз видели, в том-то и дело. Это сам он ослеп от яркого встречного света, взамен представ перед тем, кто сидел в зале, как на ладони. Полоска света, пробивавшаяся от осветительного луча под дверь, погасла.

Выждав для верности с минуту, мальчик тише мышки снова протиснулся в зал и побрёл, побрёл в темноте. В этот раз свет не был неожиданностью, но ослепил всё равно, и снова он вскинул перед собой руку, уже сознательно зашарил взглядом по рядам кресел, но увидел лишь длинноногого Люка.

— Смотри, Люк! — торжествующе рявкнул взрослый голос. — Вот как ты должен выглядеть. Вот так, вот именно…

— Так я… пойду? — робко спросил мальчишка, которому совсем не понравилось, что высоченному старшекласснику его в чём-то ставят в пример. Знаем мы учительскую похвалу — проблем потом не оберёшься.

— Куда?! Пожалуйте к нам, молодой человек. Как вас позволите величать?

— Энберг, Йорк Энберг, — подсказал с усмешкой голос профессора Кауфрона. И дайте, пожалуйста, свет в зал.

Ему не нравилась эта идея. О, она совсем ему не нравилась.

— Нет уж, дорогой мой, — решительно и даже как-то весело сказала мама, — ты будешь ходить в драмкружок, и точка. Профессор Кауфрон и профессор Айель убеждены, что у тебя несомненный талант.

Это был удар ниже пояса. Никогда в жизни у Йорка Энберга не было никаких талантов, одни недостатки, охотно подмечаемые сверстниками.

Профессор Айель, руководитель этого самого проклятущего драмкружка, оказался стар, как мамонт. Был он сухонький, маленький, даже меньше стремительно тянущегося в силу возраста вверх Йорка. Только голос у него был могучий, прямо-таки труба, а не голос.

Сначала он, подлым образом надавив на классную руководительницу, заставил Йорка ходить на каждую, без исключения, репетицию. В игру вступила учительница литературы, стервозная и властная, которая баз разговоров отправила Йорка в библиотеку за томиком Экзюпери, и не стеснялась после уроков задержать его и проверить, прочитана очередная глава, или нет.

Впрочем, книга показалась интересной. Йорк увлёкся, и на третий день дочитал её всю. Он был поражен! Это была отменная история, прекрасная фантастическая сказка… как она могла закончиться — так?

— Что с тобой, ты заболел? — спросила мама, глядя как он, бледный, с опухшими, красными после бессонной ночи глазами, угрюмо подтаскивает к двери свой школьный рюкзак.

— Не выспался, — буркнул Йорк. — Зачитался.

— А, ну это бывает, — со знанием дела согласилась мама. — Дело хорошее, только не увлекайся так в другой раз.

Всю дорогу до школы Йорк старательно клялся себе, что больше читать не будет вообще и никогда.

Ещё через неделю Люка сняли с роли Маленького Принца, и категоричным решением профессора Айеля утвердили на эту роль Йорка Энберга. Люк вроде бы и не очень расстроился, пожал плечами, фыркнул и ушёл из зала, отказавшись постоять в массовке даже «просто за компанию». Ситуация была аховая — ссоры с Люком Йорку не хотелось, но, как это ни удивительно, ему понравилось играть!

Он не думал о людях, которые в зале, не думал, кто смотрит, и как он выглядит. Он просто перебирал по очереди запомнившиеся, запавшие в душу фразы — и произносил их, выплёскивая ощущение боли и несправедливости, которое оставила в его душе концовка книги. Он так и не понял, что в какой-то момент стал добавлять к эмоциям героя — свои собственные. Теперь он ждал репетиций. Ему легко дышалось в зале. С ребятами из кружка не то чтобы наладилась дружба, скорее приятельство, вполне рабочие взаимоотношения.

Когда пришло наконец время премьеры, весь состав кружка трясло как в чумной лихорадке. Только не Йорка. Он тихо сидел на жестком стуле, думая только о том, как бы не запачкать где-нибудь специально приобретенные к торжественному случаю светлые штаны, да ещё о том, что в полосатом шарфе становится жарковато…

Его не испугала публика. Напротив. В живой, дышащей темноте зала было что-то очаровывающее.

— Пожалуйста… — он глянул в зал, и очень естественно смутился, совсем слегка, — нарисуй мне барашка[1].

Было немного жаль, что выступление идёт всерьёз. Ведь для школьного кружка, премьера — не только первый, но чаще всего и единственный показ. Сверстники уже давно побывали на репетициях, учителя давно всё знают наизусть, а родители — вот они, сидят, смотрят… Значит, сегодня в последний раз.

— На твоей планете люди выращивают в одном саду пять тысяч роз и… не находят того, что ищут…

А вот он, Йорк, нашёл. Как было здорово — репетиции, прогоны, работа, работа… общение, в котором его принимают как равного. Он даже о Люке, смещенном с роли, давно забыл и думать, он даже не заметил, как пролетел почти весь учебный год…

— Когда даёшь себя приручить, потом случается и плакать.

Но плакать он не стал. Плакала мама, обнимая его, липкого от пота, с потёками девчачьей туши на щеках (он отбивался как мог, но ему накрасили ресницы, и подвели какой-то гадостью глаза — якобы, чтобы лучше видны были зрителям, а на самом деле, наверняка просто чтобы поиздеваться) когда молодые актёры сползли наконец со сцены.

Это был конец. Шаткое равновесие последних месяцев, когда Йорк был столь поглощён театральной жизнь, что не замечал ничего вокруг, было нарушено. Премьера обернулась триумфом, учителя и родители чуть ли не на руках носить готовы были актёрский состав и старика Айеля… Спектакль повторили через две недели. И ещё через две — у участников находились всё новые и новые родственники, которые мечтали воочию увидеть любимого крестника, троюродную младшую сестрёнку, внучатого племянника и иже с ними, в ярком свете школьной сцены.

Жизнь Йорка Энберга превратилась в кромешный ад. На сей раз бить его не стали. И оскорблять не стали тоже. Теперь его снова дразнили. На сей раз не сверстники, вся школа.

— Маленький принц!

— Эй, принц, а что у тебя ещё маленькое?

— Как твой барашек? Покормил с утра?

— Бабобабы прополоть не забыл?

Сверстники и старшеклассники, спортивные и толстые, сбивались в ловчие стаи, и издевались, издевались…

— А тебе понравилось с Рафаэлем обниматься? Знаешь, что он — того… голубой?

Рафаэль играл пилота. Был он голубым или нет, Йорк не знал, и знать не хотел. Но Рафаэль обладал таким солидным даже для старшеклассника ростом, и таким размахом плеч, что рядом с ним, Йорком вполне сходил за взрослого, что шло спектаклю только на пользу.

— Я не в курсе. Сам у него спросишь, — устало ответил в тысяча пятьсот первый раз Йорк. И многозначительно добавил, — при встрече.

Первая актёрская практика дала о себе знать, он внимательно всмотрелся в невидимую точку у обидчика за левым плечом. Тот немедленно нервно обернулся — сопляка можно дразнить бесконечно, а вот Рафаэль может, если что, и в зубы дать.

Йорк улизнул. Поднявшись почти под крышу школы, он присел на ступеньку возле железной пожарной лестницы, обхватил колени руками. Как они старались, как усердно топтали ногами те фразы и образы, которые он успел полюбить всей душой. Это было так больно и страшно, что в какой-то момент Йорк пожалел о том, что спектакль вообще родился на свет. Временами ему казалось, что он живёт теперь только в актовом зале, нет, только на сцене — все чес десять минут спектакля, и ещё короткий период оваций и расползания зрителей из зала — после. Всё остальное время он не жил, а выживал, стараясь спрятаться, потупив взгляд.

Состоялся четвертый, на этот раз действительно последний показ. Снова подступала пора летних каникул. И на этот раз зал был полупустой — бесчисленный поток родственников, очевидно, наконец исчерпал себя.

«Вот и всё», — подумал Йорк, слезая со сцены. Правильно в книжке написано — когда-нибудь потом будет приятно об этом вспоминать…

— Ну-с, молодой человек, пожалуйте сюда, — неожиданно вынырнул из жиденького потока учеников и взрослых профессор Айель. — А где же ваша уважаемая матушка? Ах вот вы где, фрау Энберг, прошу вас, прошу… позвольте, молодые люди… я хочу вас кое с кем познакомить…

Напрасно ты ухмыляешься, в детский театр меня работать взяли, как и обещались, хотя ростом я того «мишку» так и не догнал, каюсь, каюсь. Впрочем, опыт незабываемый, соглашусь на все сто. Я туда пришёл не совсем уже, конечно, сопливым, в камин со сцены убегать уже не порывался, но всё равно ко многим превратностям театральной жизни был ещё не готов. Например? Да например к тому, что в какой-то момент я прям как Медведь обнаружил себя за закрывшимся занавесом с чужим ребёнком на руках. Совсем карапуз ещё. Ребёнок в слёзы, я в панику — меня, понимаешь, как холодом по спине продрало: а вдруг за ним никто не явится, так я и останусь отцом-одиночкой… В общем, выскочил обратно на сцену и давай орать что-то вроде «где родители?», «кто потерял?!»… В принципе, естественно. Только я не учёл что на мне костюм льва, и голова ребёнкина как раз попадает мне в костюмную пасть. В зале визг и брань, на сцене добрый лев из сказки отжёвывает голову невинному младенцу. Я потом очень извинялся перед помрежем, и от режиссера влетело, но перед помрежем стыдно было особенно. С ним меня ещё в школе знакомили. Он и маму уговорил отдать меня на серьёзные подготовительные курсы, ну и меня как-то уболтал попробовать играть по-настоящему. И как у них это получается, ума не приложу. Наверное, профессиональный дар.