Глава 13

Глава 13

Добромира. Просыпаюсь от странного шума. Долго не могу понять, где нахожусь и чей голос рвёт тьму. За окном по-прежнему густо звенит июльская гроза. И снова стон: глухой, тяжёлый. Гордей мечется на узкой койке. Брови хмуро сведены, губы шевелятся, пальцы впиваются в простыню. Он бормочет что-то бессвязно, и я наклоняюсь ближе, чтобы расслышать. – …Мама… Не уходи… Не отдавай… Он поднимает руку, будто хочет оттолкнуть чью-то тень, и судорожно сжимает одеяло. – Нет… Не забирайте… – Шепчет жалостливо, почти как ребёнок. Тянусь, осторожно касаюсь его плеча. – Гордей… Проснись… – тихо-тихо, чтобы не испугать. Но Гордей продолжает метаться, словно раненый зверь по узкой клетке. – Гордей! – Трясу чуть сильней. Гордей резко садится, и, действуя словно на каких-то инстинктах, придавливает меня к постели. Глаза тёмные, пустые, стеклянные. Дыхание неровное, а всё тело напряжённое, каменное. – Гордей! Это я! – Пыхчу, пытаясь снять с себя давление сильной хватки. – Тише, тише, всё хорошо! Это я! Мира! – Мира… – Моргает заторможенно. Во взгляд постепенно возвращается осмысленность. Гордей тяжело выдыхает, отпускает мои плечи. Садится на кровати, опирается локтями о колени, прячет лицо в ладонях. – Прости, – хрипит. – Я не хотел. – Я знаю, – перебиваю, не давая угрызениям укорениться глубже. Молчу, даю ему ещё минуту, прежде чем спросить: – Это был сон? Кошмар? – Да. Кошмар. – Про маму? Кивает нехотя. Сажусь рядом, подгибаю под себя ноги. Лес шепчет, по стенам пляшут тени ветвей, освещённых луной. Ловлю запястье Гордея. И там, где обычно стучит ровный пульс, сейчас грохочет железнодорожным составом. Тук-тук-тук-тук… Быстро и отчаянно. – Не помню, чтобы раньше такое случалось. – Да, – Гордей криво и зло улыбается. – Видимо, твой побег открыл дверь в какие-то чертоги памяти. Теперь эти сны преследуют меня почти каждую ночь. Поэтому я предпочитаю не спать. – Гордей… – Бережно, как маленького, укладываю его обратно в постель. Ложусь на его грудь, прислушиваюсь к торопливому биению сердца. – Расскажи мне. – Мира, это мало походит на добрую сказку перед сном. – Я хочу знать, что произошло. Расскажи мне, – повторяю настойчиво. Гордей долго молчит. Грудь Он долго молчит, словно собирается с силами. Или вовсе решает, достойна ли я того, чтобы знать эту страшную тайну семейства Черкасовых. – Мне было двенадцать, – начинает он наконец. – Мама была для нас с Назаром всем. Отец… отец всегда был на работе. Жёсткий, немногословный. Почти чужой. В тот день, помню, тоже гроза была. Душно, липко, вот как сейчас. Я сидел в зимнем саду, собирал модель самолёта. Маме позвонили, и она вышла из дома. Я не видел, как её увели, видел только, как закрывается дверь чёрного внедорожника. Он хрипнет. Замолкает. Я не перебиваю, только глажу его напряжённые плечи кончиками пальцев. – Они требовали контрольный пакет акций в обмен на мамину жизнь. Но все уже тогда понимали, что… И снова его голос, дрогнув, ломается. Гордей отыскивает в полумраке мою ладонь, сплетает наши пальцы. – Тело нашли утром. На пустыре за чертой города. Жухлая трава до колен, ржавая проволока, битое стекло. Она сидела в сломанном офисном кресле, как в троне. Трон посреди грязи и дерьма. Волосы на лице, руки связаны галстуком. Сердце моё медленно проваливается куда-то в живот. – Отец привёз меня туда. Чтобы показать, как в нашем мире обходятся с теми, кто слабее. И что нам непозволительно иметь уязвимости. И тогда я впервые понял, что слабость – это смерть. И теперь это всё возвращается. Пустырь, кресло, мама. В одной и той же светло-голубой блузке. Она шепчет: «Защити дом». И я просыпаюсь, потому что… Потому что не могу. Молния разрезает тьму, и я сталкиваюсь на миг с мёртвыми глазами оленя, висящего на стене. Меня накрывает волной ужаса и необъяснимой тоски. Кусаю губы, чтобы не заплакать. Наверное, мои слёзы нужны сейчас Гордею меньше всего. – Ты был всего лишь ребёнком, – шепчу. – Ребёнок не должен спасать взрослых от их войн. – Ребёнок должен запоминать. Чтобы больше не повторять ошибок. – Металлический надлом в его голосе режет уши. – С тех пор любые потери я воспринимаю как личный провал. Холдинг – это фамилия, стены, наш дом. Если он рухнет, её смерть будет напрасной, понимаешь? Понимаю. Слишком хорошо понимаю вдруг, что вся его нестерпимая жёсткость – это панцирь, которым он оброс в тот дождливый день. Обнимаю Гордея крепче. Молчание ложится на нас, как тёплое одеяло. – Сон – это только сон. А я здесь. И дом пока не рухнул. – Знаешь, о чём я подумал, когда не нашёл тебя рядом? – О том, что я сбежала? – Я представил тебя на том пустыре, – Гордей перебирает волосы на моём затылке. – Представил и… Прости, что я кричал. Вместо слов кладу ладонь на щеку Гордея. Его кожа горячая и влажная. Если начну говорить сейчас, то взвою белугой, потому что в горле уже стоит плотный ком слёз. Мы лежим, тесно прижавшись друг к другу. Будто мы двое маленьких, замёрзших детей, которых никто не научил прощать и просить о помощи. Дыхание Гордея становится глубже, ровнее. Он медленно проваливается в сон: вымотанный, выговорившийся, позволивший себе уязвимость хотя бы на пару коротких минут. И я, наконец, даю себе волю. Пара упрямых слезинок срываются с ресниц и падают на грудь Гордея. Сквозь полумрак я снова смотрю на голову оленя – стеклянные глаза зверя сверлят темноту. В окно заглядывает жёлтый месяц. Если сны – это дверь в нашу душу, значит сегодня Гордей приоткрыл её для меня. Значит, ещё можно впустить туда свет. Я закрываю глаза, и мне чудится, что далеко-далеко, на том самом пустыре, сквозь металл и стекло, прорезается первый зелёный росток. Пусть вырастет сад. Пусть у нас хватит времени, чтобы посадить его вдвоём.