37
Дальше все было как в тумане.
Эйфория накрывала волнами, как будто кто-то невидимый накачивал в грудь тёплый гелий. Тело становилось невесомым, кости будто растворялись в сладком сиропе, а смех вырывался сам — короткий, пузырящийся, чужой. Она болтала ногами в воздухе, и каждый взмах оставлял за собой медленно тающий радужный шлейф.
Потом пространство начало дышать.
Сначала едва заметно — стены пульсировали в такт её сердцу, потом всё быстрее. Воздух стал густым, как мёд, и каждый вдох тянул за собой длинные нити цвета. Комната растягивалась, углы уходили в бесконечность, а потолок опускался, мягко прижимая её к полу, как огромная тёплая ладонь.
Пол под ней стал зыбким, как вода в аквариуме. Она попыталась встать — и ступни провалились внутрь, будто в тёплый воск. Когда она посмотрела вниз, там были не ноги, а две тонкие ветки, покрытые мелкими прозрачными листочками, которые шевелились, хотя ветра не было.
Сладкий сироп, обволакивающий кости, начал густеть, становясь противным. Ветки вместо того, чтобы шевелить листьями, казалось, тянулись вниз, к вязкой, неприятной земле. И вдруг — треск. Словно кто-то невидимый сломал тонкую нить, которая удерживала её на грани безумия, но всё ещё дарила эйфорию.
И вдруг… всё изменилось.
Светлые моменты сменились ужасом.
Сначала пришли тени. Щупальца мрака в углах комнаты — шевелящиеся, живые. Они ползли по стенам, как пауки, и шептали. Шептали знакомыми голосами.
Голос Мейсона эхом отражался от потолка:
«Ты предала меня, сестра. Продала. Ты помогла ему сломать меня. Зачем? За что?»
Синди рывком открыла глаза, но тени не исчезли. Они сгустились в фигуру — Мейсона, стоящего в дверях. Его лицо было искажённым, глаза горели яростью.
«Это Твоя вина. Твоя вина. Твоя…»
Она зажмурилась, тряся головой, но когда открыла глаза снова, он был ближе. Рука потянулась к ней, пальцы — как когти.
Девушка попыталась отвернуться — и не смогла. Шея не слушалась. Всё тело стало тяжёлым, как будто налили внутрь свинец и одновременно лёгким, как будто кости исчезли. Ноги онемели так сильно, что она не чувствовала, где заканчивается пол и начинается её собственная кожа.
Визуальные вспышки стали ярче. Теперь рядом с Мейсоном возник Аарон — но не настоящий Аарон, а искажённый, с улыбкой, растянутой до ушей, как у монстра. Он обнимал Эмили — её силуэт мерцал как призрак.
«Ты думала, я люблю тебя? — смеялся он, голос эхом множился в комнате. — Ты инструмент. Брошенный инструмент. А она — моя новая. Смотри, как она улыбается. Смотри, как она меня целует».
Синди закричала — или ей показалось, что закричала? Звук вышел хриплым, приглушённым. Она отползла к стене, но стены шевелились, как живые, и из них вылезали руки — руки Аарона, Мейсона, Эмили.
«Ты ничто, — шептали они хором. — Ничто. Ничто. Ничто».
Галлюцинации смешались в хаос: лица менялись местами, голоса сливались в какофонию. Она видела, как Аарон убивает Мейсона — нож в спине, кровь на полу. Потом Мейсон убивает Аарона — пуля в голову, мозги на стене. А потом они оба поворачивались к ней и шептали:
«Теперь твоя очередь… Твоя очередь…».
Тело била дрожь, пот лил градом. Синди пыталась встать, но ноги не слушались — они казались чужими, резиновыми.
«Это не реально, — повторяла она про себя. — Не реально».
Но голоса не унимались. Они обвиняли, смеялись, угрожали.
Паранойя подкрадывалась незаметно, шепча ей на ухо о возможной слежке, о надвигающейся опасности. Синди вздрагивала от каждого шороха, ей казалось, что за каждым углом таится угроза.
Девушка металась как в бреду. Мир вокруг нее расплывался, теряя четкость и определенность. Она уже не могла отличить реальность от вымысла, прошлое от настоящего. Ей казалось, что она застряла в петле времени, обреченная вечно переживать эти мучительные моменты.
Видения стали сбиваться, как плохо настроенный телевизор. Лица Мейсона и Аарона мерцали, искажались, накладываясь друг на друга, а их голоса превращались в неразборчивое шипение, словно кто-то переключал радиостанции.
Физическая дрожь, начавшаяся в пальцах, распространялась по всему телу, истощая силы. Ощущение прежней тяжести вернулось — уже не как метафора, а как реальная, неподъёмная масса, давящая изнутри. Каждый вдох давался с трудом, словно легкие вновь наполнял тот же густой, но уже неприятный воздух.
Страх оставался, но он сменил свою природу: от острого, леденящего душу ужаса к тупому, всепоглощающему отчаянию. Мир больше не расплывался — он застыл, но остался искаженным, как отражение в кривом зеркале. Петля времени начала разжиматься, но вместо облегчения оставила ощущение бездонной ямы.
Словно громкий хлопок, все закончилось. На мгновение наступила полная тишина, пугающая своей пустотой. Затем вернулась боль — резкая, пульсирующая в висках, тупая в глубине души. Голоса смолкли, тени растворились, но их эхо, их зловещее содержание, застыло в сознании. В голове стоял звон — не звуковой, а внутренний, подобный звону разбитого стекла. Во рту было так сухо, что казалось, язык прирос к нёбу.
Синди свернулась на полу, чувствуя, как тело, наконец, полностью подчинилось усталости. Рыдания сотрясали ее, но это был не плач облегчения, а истерика опустошения. Мир вокруг начал возвращаться в фокус, но он был тусклым, блеклым, лишенным красок, которые еще недавно казались такими яркими.
Солнечный свет, пробивающийся сквозь щель в шторе, был невыносимо ярок, он буквально резал глаза, усиливая пульсирующую боль.
Синди закрыла лицо руками, пытаясь унять дрожь, которая не проходила.
В памяти оставались лишь обрывки кошмара: искаженные лица, зловещие голоса, ощущение неминуемой гибели. Они были так ярки, так реальны, что грань между вымыслом и правдой стерлась окончательно.
Она чувствовала себя грязной, вывалянной в чем-то отвратительном, совершенно опустошенной и никчемной. Чувство вины и стыда поднялось изнутри, жгучее, едкое, как желчь, напоминая о том, как низко она пала, поддавшись этому безумию снова.