Некромант из Псковской губернии-3. Ватажник · Глава 7

Глава 7

После ледяного дождя в тепле избы Ерофеича я утонул, как в перине.

Внутри вроде как ничего не изменилось — писарь спал в углу, свернувшись калачиком на лавке, а тетрадь с подсчётами подложил себе под голову вместо подушки. Сабуров с Щукиным продолжали пить и травить друг другу байки.

Завидев нашу процессию — мокрую, грязную, дымящуюся паром, — Сабуров осёкся. Щукин повернулся к нам, и, увидев отца Евстахия, изменился в лице.

— Доброго вечера, дети мои, — поздоровался отец Евстахий. — Отдыхаете от трудов славных да дороги длинной? — на длинной дороге он сделал особый акцент, и Щукин покраснел до кончиков ушей.

— Ой, отче… — пробормотал он, торопливо вставая и одёргивая мундир. — Простите великодушно. Суета, спешка… Я ведь собирался вас дождаться, да…

— Да запамятовали, — с ехидной улыбкой закончил за него священник. — Понимаю, как же. Ничего страшного, сын мой. Я и сам добрался.

Почему-то слушая отца Евстахия я трактовал «ничего страшного» как «я тебе это ещё припомню». Хотя, вероятно, я был просто пристрастен.

— Значит, говоришь, банька топлена, сын мой? — отец Евстахий повернулся к Ерофеичу.

— Топлена, отче, топлена! — закивал Ерофеич. — Остыла, правда, немного после господ-то, давненько оне парились, но вода горячая есть.

— Вода горячая — уже благость. Веди же, сын мой…

Ерофеич, довольный возможностью угодить, повёл святого отца мыться. Вернулся тот через полчаса, ещё более розовый и круглый, распаренный, благостный и в чистой рясе — видимо, из дорожной сумы, и пахло от него берёзовым веником и мылом.

Ямочки на щеках сияли, скуфейка сидела ровно, и выглядел он так, будто не лазал час назад по мертвяцким кучам под проливным дождём, а только что проснулся после крепкого, здорового сна.

Сев за стол, священник огляделся. Ерофеич уже стоял рядом, переминаясь с ноги на ногу.

— Не побрезгуете ли, отче? — спросил он заискивающе, протягивая чарку. — Чем богаты, как говорится… Продукт домашний, не обессудьте. Живём бедно, воду в вино обращать не обучены…

Евстахий принял чарку и назидательно произнёс, подняв к потолку пухлый палец:

— Воду в вино только сын отца нашего небесного обращать умел.

Он принюхался, поморщился и добавил задумчиво:

— А жаль.

Опрокинув чарку, святой отец крякнул и потянулся к груздям. Закусил, пожевал, кивнул — и лицо у него стало довольным и мирным.

За столом атмосфера наливалась былым теплом. Щукин подлил себе ерофеичева пойла и принялся закусывать с удвоенным аппетитом. Урядники, приглашённые в избу за время нашего отсутствия, получив молчаливое дозволение начальства, тоже потянулись к чаркам. Писарь продолжал спать на лавке, и его лишь слегка подвинули, не разбудив.

Сабуров снова завёл какую-то историю — про то, как его ватага однажды заночевала на заброшенной мельнице, а ночью выяснилось, что мельница не такая уж заброшенная, — и к середине рассказа за столом уже посмеивались, а Евстахий хихикал в бороду и качал головой.

Второй чаркой ерофеичева самогона поп не побрезговал. И третьей тоже. Причём закусывал он аккуратно, со вкусом, не торопясь, и ни капли не пьянел, или, по крайней мере, не подавал виду.

Сабуров, завершив байку про мельницу и сорвав одобрительный гогот, перешёл к истории про медведя, забравшегося в лагерь и сожравшего сабуровские сапоги, когда тот спал, и Евстахий смеялся вместе со всеми. Атмосфера за столом стала почти домашней — как будто и не церковник среди нас сидел, а старый знакомый, забредший на огонёк.

И тут, в паузе между байкой про медведя и очередной чаркой, Евстахий вдруг спросил:

— А всё же, дети мои, кто именно ту тварь, что в телеге сгорела, упокоил?

За столом вдруг стало тихо. Сабуров замер с чаркой на полпути ко рту, Щукин перестал жевать. Все, не сговариваясь, посмотрели на меня.

Отпираться было глупо. Поп провёл полчаса, изучая останки водителя, и, судя по тому, как он на меня смотрел, выводы уже сделал. Оставалось только подтвердить.

— Ну, ваш покорный, — отозвался я. И добавил на всякий случай. — С божьей помощью.

Евстахий посмотрел на меня изучающим взглядом и задумчиво кивнул. Повисла пауза.

— Это очень хорошо, сын мой, — сказал он наконец. — Богоугодное дело сделал. Церковь такое ценит. Подобные твари — великая опасность. — Он помолчал, подцепил гриб вилкой, пожевал и проглотил. — Как будешь в Порхове, заедь в церковь да меня найди. Я тебе, Александр Алексеевич, премию выпишу от нашей, стало быть, епархии. Заслужил.

Мы с Сабуровым переглянулись и синхронно вскинули брови. Как интересно…

Сабуров медленно повернулся к Щукину. Взгляд его не предвещал исправнику ничего хорошего.

— Отче, — сказал он, не сводя глаз со Щукина. — А позвольте полюбопытствовать — сколько полагается премия за такую зверюгу?

Евстахий пожал плечами.

— Судя по тому, что я видел, тварь особенная. Такие, что ордой управляют, уж очень редко встречаются. Так что Александру Алексеевичу полагается, — он на секунду задумался, — двести монет серебром за таковую. Никак не меньше.

Щукин подавился груздем. Закашлялся, побагровел, начал задыхаться. Сабуров с каменным выражением лица похлопал его по спине — так, что аж чарки на столе подпрыгнули. Исправник хэкнул, не дожёванный грузь вылетел из его рта и упал в тарелку.

— Прошу прощения, — прохрипел исправник.

Сабуров смотрел на Щукина с деланной заботой.

— «Голова обгорела, опознать не мог, может, там лошадь спалили», — очень похоже изобразил Сабуров Щукина, так, что урядники даже невольно прыснули. — Понятно с тобой всё, Антон Владимирович. Понятно. Я это запомню, не сомневайся.

Исправник сидел мрачнее тучи, а Сабуров, кажется, опять начал заводиться. Однако снова начать играть свою шарманку ему не дал отец Евстахий.

— Ладно, дети мои, — сказал он спокойно. — Пора и честь знать. День был тяжёлый, а завтра путь обратный предстоит. Нужно отдыхать.

Сабуров, явно рассчитывавший ещё часок-другой потравить байки под самогон, сник, но перечить попу не посмел. Щукин, обрадованный возможности сбежать из-под сабуровской горячей руки, тут же поднялся и принялся расталкивать писаря. Урядники потянулись к выходу.

Изначально предполагалось, что исправник ляжет у Ерофеича, но за столом с видом хозяина, ждущего, пока уйдут запоздалые гости, продолжал восседать отец Евстахий, и заявлять о своём праве на ночлег исправник не стал.

Ерофеич уверил, что он всё обставит в лучшем виде, расположив всех в соответствующих условиях, а я подумал, что надо бы, во-первых, навести порядок в остальных гостевых комнатах барского дома, а во-вторых — о том, что надо побыстрее ставить новые избы. Народа в деревне прибывало, и жить в тесноте не было никакого резона.

Попрощавшись со всеми, мы с Сабуровым медленно побрели к барскому дому. Сабуров шёл рядом, мрачный и задумчивый.

— Двести рублей серебром, — пробормотал он. — Вот так ты легко стал богаче на двести полновесных рублей, Дубравин. А этот крохобор за водителя даже копейки платить не хотел.

— Зависть — смертный грех, сын мой! — проговорил я, пряча улыбку. — Умерь свою жадность. К тому же мне деньги нужнее. А что до «легко» — то в следующий раз я могу предоставить честь упокоить водителя тебе.

— Да уж, спасибо, — буркнул Сабуров.

— Всегда пожалуйста. Утешайся тем, что хоть столько с исправника стрясли.

— Утешаюсь, — буркнул Сабуров. — Но осадочек, Дубравин! Осадочек-то остался…

Я хмыкнул. На крыльце барского дома в лунном свете мерцал призрак отца Никодима и с интересом наблюдал за нами. Увидев, что я смотрю на него, Никодим подмигнул и растаял в темноте.

Я зевнул, едва не вывихнув себе челюсть, и понял, что просто умираю, как хочу спать. М-да. Непростой денёк выдался.

Впрочем, когда они у меня были простыми?

* * *

Утро выдалось ясное, будто вчерашний ливень вымыл не только землю, но и небо.

Я проснулся довольно рано, умылся и, одевшись, растолкал Сабурова, так и спавшего у меня в гостевой комнате. Вместе мы направились к избе Ерофеича, из которой с утра пораньше уже тянуло чем-то вкусным. Помимо того, что я был намерен там отзавтракать, мне не хотелось оставлять без внимания отца Евстахия — мало ли что поп накопает, если по деревне шнырять начнёт.

Изба уже оказалась полна гостей. За столом сидел отец Евстахий, и Марфа хлопотала вокруг него с таким рвением, какого я за ней прежде не наблюдал. Каша, пироги, топлёное молоко, яйца — стол был накрыт так, будто к нам приехал не уездный поп, а сам архиерей. Евстахий же ел с аппетитом, причмокивал да нахваливал стряпню.

— Пирог-то какой! — приговаривал он, откусывая здоровый кусок. — С капустой, а? И корочка, а! Нет, милая, ты истинно богоугодное дело делаешь, накормив путника! Господь тебя за это непременно отблагодарит!

Марфа, обычно немногословная и строгая, зарделась, как девка, и подложила ему ещё пирога.

Исправник с урядниками сидели на другом конце стола и выглядели так, будто их всю ночь били. Щукин был серый, опухший, с мешками под глазами, и на еду смотрел с выражением, знакомым каждому, кто хоть раз перебирал ерофеичевой свекольной. Урядники жевали молча и старались не шуметь. Писарь, как ни странно, выглядел бодрее всех — видимо, длительный сон пошёл ему на пользу.

Я поздоровался, сел и принял от Марфы миску каши. Евстахий кивнул мне с набитым ртом и продолжил расправляться с пирогом. Щукин попытался кивнуть — и поморщился. Похмельная голова, по всей видимости, таких резких движений не одобряла.

Разговор шёл ни о чём — дорога, погода, цены на порох. Исправник с урядниками собирались в обратный путь и уже поглядывали на дверь, когда Марфа вытерла руки о передник и обратилась к Евстахию.

— Отче, — сказала она, и голос её звучал не по-хозяйски, как обычно, а тихо, просительно. — Отче, мы ведь такую напасть пережили. Людям подбодрение нужно. Не отслужите ли службу у нас? Да заодно и павших отпеть бы. А то мы их похоронили как могли, а души-то мечутся…

Я нахмурился. Мне бы, по-хорошему, поскорее церковника спровадить — чем дольше поп торчит в деревне, тем больше шансов, что увидит или почует что-нибудь лишнее.

Но Марфа была права, и возражать ей в таком деле было бы и подло, и глупо. Люди потеряли своих. Детей потеряли. А священника в деревне восемь лет не было…

Евстахий перестал жевать и вскинул брови.

— А ваш-то батюшка где? — спросил он. — Я-то ещё удивился, что меня встречать не вышел.

Ерофеич, стоявший у печи, зыркнул на Марфу — быстро, с выражением «ну вот, доболталась», — и ответил:

— Так наш священник уж сколько лет как преставился, отче. А нового так и не прислали. Кто ж в нашу глушь по доброй воле поедет? Отец Никодим у нас служил. Слыхали, может, про такого?

Евстахий усмехнулся.

— Слыхал, как не слыхать. Тот ещё пройдоха был, царствие ему небесное…

Из сеней донеслось возмущённое кряканье. Я незаметно покосился на дверь — и, кажется, различил в полумраке сеней контур полупрозрачной фигуры в рясе.

— … но служил достойно, ничего не могу сказать, — продолжал Евстахий, невозмутимо жуя. — А то, что зелёный змий его мучил — так то испытание, верно, господом нашим отпущенное. Не каждый его выдержит, а значит, не нам и судить.

В сенях забормотали. Ещё более возмущённо, хотя слов было не разобрать. Евстахий тоже прислушался — или мне показалось? — и повернулся к Марфе.

— Отслужу, дочь моя. Как не отслужить? Заутреню поздно уже, а вот обедню — можно. Часовенка-то у вас в порядке?

— В порядке, отче! — закивала Марфа. — Мы её в чистоте содержим, хоть и без батюшки…

— Ну вот и славно.

Евстахий повернулся к Щукину, который уже встал было из-за стола.

— Задержаться придётся, Антон Владимирович. Уж не обессудьте. Дело божье — дело небыстрое.

Щукин поморщился, но возразить попу не посмел. Сел обратно, и по лицу его было видно, что лишние несколько часов в Малом Днище, да ещё и с похмелья — это не совсем то, о чём он мечтал.

Но церковь есть церковь, и спорить с ней — себе дороже. К тому же более, чем уверен, что едва убавится Марфин контроль, как возле исправника тут же образуется один красноносый лекарь. Который и себя заодно подлечит.

— Ерофеич, — сказал я. — Оповести людей насчёт обедни. Работа ради такого дела может и подождать.

Ерофеич кивнул и вышел. В сенях мелькнула полупрозрачная тень — Никодим, видимо, посторонился, пропуская старосту, — и мне послышалось тихое, ехидное хихиканье.

Наш покойный батюшка, кажется, находил всё происходящее крайне забавным.

* * *

Часовенка была маленькая — десяток человек помещался с трудом, а сейчас собралась вся деревня. Мужики стояли плечом к плечу, бабы с детьми жались у стен, кто не влез — толпились снаружи у распахнутых дверей, вытягивая шеи.

Иконы в часовне были старые, потемневшие от времени, лампада перед ними горела тускло, пахло ладаном, воском и сыростью, и от этого запаха — мирного, забытого, церковного — у кого-то из баб задрожали губы, а кто-то шумно вздохнул.

Восемь лет без священника. Восемь лет без службы, без причастия, без отпевания. Рождались — крестили сами, умирали — хоронили сами, и молились сами, как умели, как помнили. И вот — поп. Живой, настоящий, в облачении, с крестом и кадилом.

Отец Евстахий служил неспешно, обстоятельно, и голос у него оказался неожиданно густой и сильный для такого маленького тела — заполнял часовню до самых стропил, отражался от стен, и даже те, кто стоял снаружи, слышали каждое слово.

Когда дошло до проповеди, он отложил кадило, вышел из-за аналоя и посмотрел на людей. На всех сразу — и будто бы на каждого, лично.

— Вы стоите против зла, дети мои, — сказал он. — Стоите крепко и достойно. Не даёте нежити идти по земле и от живых вкушать. Многие деревни побольше вашей пали, а вы — выстояли. И это достойно похвалы. Не моей, не церковной — господней.

Он помолчал.

— Только господа нашего не забывайте. В трудах и ратных подвигах легко забыть, кто вам силу даёт и кто щит перед вами выставляет. Не забывайте — и он вас не оставит. Как не оставил в ту страшную ночь, когда орда пришла к вашим стенам.

Мужики стояли, опустив головы, бабы крестились, дети притихли — даже самые маленькие, которые обычно вертелись и капризничали, замерли, будто чувствуя, что сейчас нужно молчать.

Потом Евстахий помянул усопших — каждого по имени, и имена эти он, видимо, выспросил у Ерофеича заранее, потому что ни разу не запнулся. Тимоха. Захар. Михаил. Остальные, которых я знал в лицо, но не всегда по именам. Когда священник дошёл до детских имён, в часовне стало так тихо, что было слышно, как потрескивает фитиль лампады.

Затем отец Евстахий прочёл молитву. Голос его, густой и ровный, стелился под низкими сводами, бабы плакали, мужики стояли, стиснув зубы, и даже дед Игнат, стоявший у двери с неизменной фузеей на плече, снял шапку и перекрестился.

Служба закончилась. Народ потянулся наружу, а я стоял у стены и смотрел на лица людей. Заплаканные, серьёзные, но просветлённые. Будто груз, который люди несли все эти годы, стал чуть легче. Не исчез, но полегчал.

Марфа оказалась права, людям это было нужно. И сейчас я уже не сердился за то, что поп задержался в деревне. Позабыл я как-то, что надо не только тела людские в порядке содержать, но и души.

А забывать бы не надо.

* * *

Когда гости собрались уезжать, я вышел их проводить.

У ворот было суетно. Урядники седлали лошадей, писарь прятал в седельную суму свою тетрадь, а Щукин стоял, хмуро оглядывая окрестности, и, судя по лицу, мечтал оказаться где-нибудь очень далеко от Малого Днища с его вонью, мертвяками и свекольным самогоном. Например, дома, в Порхове.

Я его понимал. У самого иногда такое желание возникало.

Отец Евстахий вывел из-за коновязи свою каурую Сивку, которая за ночь отъелась ерофеичевым овсом и выглядела бодрее хозяина. Впрочем, хозяин тоже выглядел неплохо — розовый, сытый, довольный, будто не он вчера по мертвяцким трупам лазал под ливнем.

— Антон Владимирович, — я обратился я к Щукину. — Когда за обещанным вознаграждением приехать можно?

Щукин поморщился — видимо, при слове «вознаграждение» у него до сих пор сводило скулы — и буркнул:

— Да как сможешь, так и приезжай. Только не тяни, Дубравин. А то мне дармоеды эти, беженцы которые, все запасы поедят. Чем скорее ты их заберёшь, тем мне спокойнее будет. И Сабурова с собой бери, — добавил он. — По доверенности деньги не выдаю. Лично пусть является.

— Понял, — кивнул я.

Щукин вскочил в седло и возглавил маленькую кавалькаду, двинувшуюся за ворота. Отец Евстахий, уже усевшийся на Сивку, придержал кобылку и вдруг направил её ко мне.

— Сын мой, — сказал он, и глазки его блеснули. — И про меня не забудь. Как будешь в Порхове, непременно зайди в церковь. Премию заберёшь, да и так нам с тобой есть о чём потолковать, думаю.

Я едва сдержал ругательство. Оно уже вертелось на языке, готовое сорваться, и мне пришлось стиснуть зубы, чтобы вместо «да какого чёрта» выдать:

— Непременно заеду, отче. Благодарствую.

Замечательно. Вот это называется «не высовываться». Вот это называется «не вызывать подозрений». Блестяще, Дубравин. Просто блестяще.

Евстахий кивнул, перекрестил меня и уже тронул Сивку, когда вдруг обернулся.

— А насчёт священника к вам в деревню я подумаю. Есть у меня одна кандидатура на примете подходящая. Так что снова у вас службы будут. Можешь людям так и сказать, порадовать.

Поп цокнул языком, подгоняя кобылку, и выехал за ворота, оставив меня стоять в полной растерянности.

М-да. Вот уж не было печали… Жил себе, не тужил, и тут на тебе — и церковь мною интересуется, и попа нового в деревню пришлют. Только этого для полного счастья не хватало — чтоб между своими ещё скрываться…

— Ну вот, барин, — подал голос Ерофеич, стоявший рядом. — Попа нам, стало быть, пришлют. Вот радость-то! Пойду людям расскажу. Пусть и правда порадуются.

— Угу, — сказал я. — Пойди расскажи, — и задумчиво почесал в затылке.

Ладно. Что-нибудь придумаем. Чай, не впервой.

Я развернулся и медленно побрёл к барскому дому.