Елизавета Дворецкая Неладная сила · Часть вторая. Лесное колечко · Глава 14

Глава 14

С незапамятных времен Купалии в Великославльской волости справлялись возле озера Дивного, хранителя самого важного здешнего предания. К нему приезжали даже из дальних деревень и погостов, так что в эти дни там было не меньше народу, чем на новгородском торгу. Но нынешним летом барсуковские бабы объявили, что водить круги надо близ Игорева озера, у Гробовища, дабы почтить прекрасную деву Евталию: дескать, она сама так повелела. Чудно было ломать старый обычай, но сильно никто не возражал – на Игоревом озере лежал Змеев камень, тоже издавна почитаемый в округе, там было подходящее место, чтобы отметить встречу белого света с темным.

О месте игрищ барсуковских Демка знал – заранее подослал туда двух нарочных, Жегулю и Коншу. Но никому не сказал, что собирается не просто погулять с девками, а сделать то, для чего эти игрища и предназначены: по праву, за которое бился на Зеленого Ярилу, увести с собой самую лучшую тамошнюю невесту. В Сумежье он о своих замыслах никому не сказал. По пути через лес смеялся, воображая, как изумлены были бы сумежане, наутро обнаружив среди молодых женщин, вышедших к Меженцу за водой, Устинью в новом повое молодухи! Решили бы, что он совсем ошалел – умыкнул с игрищ лучшую невесту волости. Возникшие было в конце зимы толки, связавшие их имена, позже утихли, как совсем бессмысленные, и теперь, когда связь эта стала истиной, ничего такого в Сумежье не ждали. Старинный обычай, когда невесту просто уводят по уговору с купальских игрищ, хоть и не одобрялся, но еще держался – к нему прибегали те пары, что желали сойтись вопреки воле родных, и совсем бедные семьи, кому не поднять свадебных расходов. На таких родители тоже якобы сердились, но притворно: для вида разок вытянут плетью по склоненным спинам, и станут все жить-поживать. Однако Устинья – невеста вовсе не бедная. Назавтра Куприян привез бы на телеге ее приданое, и пустая Демкина изба неузнаваемо изменилась бы. Взамен пауков по углам и сора под ногами появилась бы всякая утварь, посуда, хорошая постель, разные полавочники. Запахло бы в избе свежим хлебом, завелась бы в хлеву скотина, по двору стали бы гулять куры. Его, хозяина, каждый день стала бы ожидать после работы горячая еда, чистая рубаха и женская ласка.

Но Устинья желает, чтобы ее муж переселился в Барсуки. Демка и на это был согласен. Даже лучше так – в Сумежье его слишком хорошо знают, скоро кто-то приметил бы, что Демка Бесомыга изменился. Он пока не был уверен – не начнет ли в полнолуние обращаться в волколака поневоле, как злополучный отец Касьян? А в Барсуках от новоявленного зятя знахаря и ждали бы странностей. Может, для него найдется привычная работа у Великуши, а если нет, он был готов вместе с Куприяном осваивать премудрости крестьянского труда, благо силы и выносливости не занимать. А заодно и те хитрые науки, путь к которым ему открыла ночная схватка с волколаком.

При мысли об этом темная тень подняла голову на дне души – по коже хлынул легкий озноб, волосы на затылке приподнялись, даже пальцы загудели, готовые выпустить когти. С усилием Демка ее успокоил: пока еще не умел так легко управлять своим духом-помощником, как это делают опытные волхвы, вроде Куприяна. В этом ремесле он еще новичок. С тестем будущим повезло – уж Куприян научит…

С утра было солнечно, только ветрено, и ближе к вечеру натянуло облака. Порывы ветра усилились, похолодели. К ночи, как часто бывает на Купалии, стоило ждать дождя, и Демка обеспокоился: нужно найти Устинью поскорее! Хлынет сейчас – все бросятся врассыпную. Конечно, он ее все равно найдет – дорога в Барсуки известна, но смешно было думать: явиться к будущей жене насквозь мокрым!

Он представил, как обнимает мокрую Устинью, как ее руки во влажных рукавах обовьются вокруг его шеи, как накатит запах ее волос, смешанный с духом дождя, – прихлынуло возбуждение, даже более острое среди этого воображаемого холода. Представил, как прижимается щекой к ее свежей прохладной щеке, как находит ее губы – тоже прохладные, как погружается в них и ощущает горячую влагу ее рта… Бросило в жар, и Демка живее стал озираться по сторонам, выискивая знакомый стройный стан и русую косу. Теперь она принадлежит ему, и эти мечты – не пустые, она сказала «да» в ту дивную ночь, когда он одолел волколака. Если согласилась за него пойти – значит, любит. На корысть такая девушка не польстилась бы – да и какая в нем корысть! Еще чуть-чуть – и эти мечты станут явью, навсегда, до самой смерти… По рукам пробегала дрожь от томительной жажды обнять ее.

Еще издали было слышно, что на берегу Игорева озера играют рожки, звенят гусли и бубны, как женские голоса выпевают, бойко и звонко, тянутся – не порвутся, не переломятся.

На горе, на горе петухи поют, да,
Ой ладу-ладу, петухи поют, да.
Под горой, горой озеро с водой, да.
Ой ладу-ладу озеро с водой, да.
Озеро с водой всколхалося, да,
Ой ладу-ладу, всколыхалося, да.
Красны девицы разгулялися, да,
Ой ладу-ладу, разгулялися, да.
Девицы цветы у воды собирали, да,
Ой ладу-ладу, собирали, да.
Собирали цветы для Купалы, да,
Ой ладу-ладу, для Купалы, да…

Сквозь стволы и ветки виднелся свет огня, и Демка пошел на него. Гулянье заняло весь берег и оказалось обширнее, чем он ожидал. Увидев несколько знакомых лиц, понял, что сюда явились не только барсуковские, но и жители заозерных сел – Мокуш, Велебиц и прочих, что тоже в это лето ходили молиться у домовины нетленной покойницы, чья красота обличала ее святость. Вся опушка была густо усеяна людьми: сидели на земле, возле бочонков пива и меда, глядя, как змеится девичий хоровод.

Кругов было два: один внутренний – из парней, второй внешний – из девок. Демка припозднился: пропустил долгие сборы женского круга, поклоны и приглашения. Теперь уже пели веселое: как девка пошла по воду, да уронила перстенек, да попросила парня достать… Демка ухмыльнулся про себя: он свой перстенек уже достал, его счастья никто больше не отнимет. Оба круга сперва шли в противоположные стороны, потом стали перестраиваться, чтобы разбиться на пары. Заводила петли барсуковская Яроока, девка ловкая на пляски. Остановившись на краю поляны, Демка нетерпеливо скользнул взглядом по веренице нарядных девок. Одетые в праздничные поневы и лучшие беленые завески, румяные, с венками на головах, они все были хороши, но самого желанного лица он среди них не нашел и встревать в круг не стал.

Дальше по берегу тоже раздавались поющие голоса, и Демка, будто волколак, неслышно подался обратно в тень.

* * *

Вдоль воды горели костры, а самый большой устроили прямо на Гробовище, посреди поляны, между озером и зарослями.

Стоит кузня на горе
На горе!
В этой кузне молодые кузнецы,
Кузнецы…

Устинья сама заводила круг и запевала песню, а прочие девушки – и барсуковские, и усадовские, и радобужские, – подхватывали за ней. Песня была обычная, ее всегда поют в этот вечер, но сейчас Устинью наполняло такое дивное чувство – будто она во весь голос кричит о самом дорогом, что скрыто в сердце, и вся земля десятком голосов подхватывает, сплетая прочную нить ее доли.

Они куют, куют,
Они куют, куют,
Они куют, приговаривают…

– хором пели девки, остановившись и притоптывая. Призывали тех небесных кузнецов, что куют золотые волоски, свивают из них золотые перстеньки, соединяя судьбы людские – долго-надолго, крепко-накрепко.

Во время остановок Устинья быстро оглядывала лица людей вокруг поляны, ловила десятки устремленных на нее веселых глаз. Демки все не было, но это ее не огорчало. Пока его нет – идут последние мгновения ее девичьей жизни. Когда он появится – все изменится. Он просто растолкает всех прочих, подойдет к ней и возьмет за руки. Она снимет с головы свой венок и отдаст ему, а он поцелует ее на глазах у всех – это и будет их свадьба. Венок из купальских цветов – знак приобщения к Темному Свету, источнику судьбы и даже будущих детей. Всякий, кто в этот вечер надевает такой венок, выражает готовность изменить свою судьбу: неженатые находят свою долю, молодые женатые – новое потомство.

Всю жизнь Устинья думала, что замуж будет выходить, как положено «состоятельной» девице – ведь во всей волости не сыщется состоятельнее ее. Со время обрядами прощания с подругами и старым домом, с приобщением к новой семье, даже с венчанием. Венчались в волости немногие, но она ведь поповская дочь! А теперь и венчать некому, разве что к отцу Ефросину в Усть-Хвойский монастырь съездить. Да, так и сделать, чтобы мать Агния увидела… Но будущее иночество теперь виделось Устинье чем-то очень далеким и смутным. Между нею и прежней мечтой встала целая долгая жизнь, совсем другая. Вот этот венок у нее на голове – это ее четверо детей, еще неведомых. Цветы пролески – их голубые глазки… Устинья засмеялась посреди песни – вот уж выбрала себе царевича, молодого кузнеца! Но в ее мыслях рябоватое лицо Демки с неоднократно сломанным носом и темно-серыми глазами казалось прекраснее любого другого; от него веяло прочным теплом, и Устинью тянуло к этому теплу. То, что раньше казалось недостатками – его лихость и задор, широкая слава, ловкость в драках, – стали достоинствами, едва были предложены на службу ей, Устинье. А человек он не злой, работник умелый. Не хватает ему только веры, что он не один на свете и живет не для себя, а для семьи, которой нужен. От сиротства одичал. Устинья не желала себе иной судьбы и ничего не боялась. А где нет страха, там есть любовь, дающая сил одолеть любые буреломы.

Сила судьбы струилась в ее жилах; увлеченная этим чувством, Устинья вынула из-под сорочки ремешок, сняла с него золотое витое колечко и надела на палец. В суете и толкотне никто его не увидит – а увидит, так и пусть. Завтра все узнают, как решилась ее судьба. Пусть не глядят на нее другие женихи – ничего уже не изменить.

Заплетися, плетень, заплетися,
Ты завейся, труба золотая,
Завернися, лента шелковая,
Что на свете сера утица
Потопила малых детушек,
Что во меду, во патоке…

Устинья завела новую песню и потянула за собой девичью череду, вырисовывая сложные петли. Сперва плетень ведут против солнца – заходя на Темный Свет. Проскакивая под воротцами поднятых рук, каждый ощущал, как екает сердце, – выскочишь уже на той стороне. Плетень выходил длинный, и звонкие голоса пели снова и снова:

Ты завейся, труба золотая,
Завернися, лента шелковая,
Что на свете сера утица
Потопила малых детушек…

Потом двинулись в обратную сторону, разматывая плетень и возвращаясь в белый свет:

Расплетися, плетень, расплетися,
Ты развейся, труба золотая,
Развернися, лента шелковая,
Что на свете сера утица
Вонимала малых детушек,
Что со меду, со патоки…

Вот круг встал на прежнее место, и Устинья с изумлением увидела, что он стал как будто больше! Между знакомыми девками появились незнакомые. Наткнувшись взглядом на первое лицо, Устинья вытаращила глаза. Девка нарядная, в цветном платье, красивая, румяная, коса ниже колен, щеки маками, глаза звездами!

Не дожидаясь приглашения, одна из этих новых девок выскочила в круг и принялась плясать.

Девушка в избушке сидела,
Сквозь окошечко глядела,
Русу косыньку плела,
В гости милого ждала.
Не дождавши своего милого,
Постелюшку постлала,
И заплакал пошла.
Почастехонько в окошечко поглядывала.
Что нейдет ли, не летит ли
С поля миленький дружок?

Кружась и распевая, незнакомая девка глядела прямо на Устинью и даже ей подмигивала. Будто знала, как нетерпеливо она ждет своего «миленького дружка»! От лихорадочного проворства движений незнакомой плясуньи Устинье вдруг стало тревожно; ветер от пляски нес волны то жара, то прохлады, и ее бросило в дрожь.

С трудом оторвав глаза от девки, она оглядела край опушки. Где же Демка? Уж скорее бы он появился!

Поводя руками, девка вызывала Устинью в круг. Та вышла, они стали плясать вдвоем.

Не ясен сокол летит,
С поля миленький идет,
Своими резвыми ногами
Мил постукивает;
Своими русыми кудрями
Мил потряхивает…

– Ты… кто же такая, девица? – выкрикнула Устинья сквозь слова песни. – Не припомню… я тебя. Откуда ты? Как твое имя?

Искрой мелькнуло смутное воспоминание: кто-то мудрый задавал вопросы неведомой сущности; Устинья не могла вспомнить, ни кто это был, ни откуда она об этом знает, но в ней вдруг проснулось то мудрое знание – что делать.

– Нас двенадцать незнамых сестер! – весело отвечала девица, подмигивая, будто их связала некая тайна, и от этого веселья в ее голосе Устинью обдало холодом. – Мы – дочери Ирода царя.

– Что вы делаете?

У Устиньи зазвенело в голове, душу залило ощущение ловушки. Что такое она подхватила, заводя плетень на тот свет? Что поневоле вытащила оттуда?

– Пришли мы мучить род человеческий! – с победным торжеством выкрикнула девка. – И топтать, и кости ломать, и сердце, и голову возжигать!

Устинья бросила взгляд по сторонам. Уже три, четыре незнакомых нарядных девки вытащили из круга кого-то из ее подруг и плясали с ними. Лица чужих разгорались все сильнее; нет, не у всех, у одних лица делались все краснее, а у других – бледнее, и то же происходило с их жертвами. На лицах живых девок отражалось все более сильное недоумение и страх; пляска уже вела их против воли, они кружились и скакали, не в силах остановиться; руки и ноги их сотрясала дрожь, дыхание теснило, в груди возникала боль.

– Как имена ваши? – крикнула Устинья.

Она уже поняла: надев лесное кольцо, она вновь обрела способность видеть то, что от прочих скрыто. Никто, кроме нее, не видит недобрых гостий с того света, никто не понимает, что за неладная сила ведет эту лихорадочную пляску, откуда веет и жаром, и холодом, отчего рябит в глазах, ломит голову, стучат зубы, но невозможно остановиться и отдохнуть. Это страшный сон! Нет, это сам Темный Сет надвинулся, накатился на белый, и от нынешней их встречи не стоит ждать добра!

– Много у нас имен! – зазвенело со всех сторон.

И голоса заговорили, перебивая друг друга:

– Мне имя есть Стужея, не может человек согреться!

– Мне имя есть Огнея, как разгораются в печи дрова смолистые, так разжигаю во всяком человеке сердце и голову!

– Мне есть имя Гнетея – ложусь у человека под ребрами, как камень, и утробу воздымаю, и вздохнуть не даю, с души мечу!

– Мне есть имя Забываючи-Ум, да спит человек много, не пьет и не ест!

– Мне есть имя Хрипуша, у души стою, кашлять не даю, у сердца стою и душу занимаю!

– Мне есть имя Ломея – в человеке кости и голову ломлю, аки дерево сырое ломится!

– Мне есть имя Сухея – в человеке кости сушу, и тот человек как дерево сухое засыхает!

– Мне есть имя Пухлея…

– Мне есть имя Желтея…

– Мне имя Ледея…

Бросая взгляды по сторонам, Устинья видела, как меняется внешность чужих девок. Исчезают румяные лица, длинные косы, нарядные одежды; вокруг нее мечутся смертельно-бледные, лихорадочно-красные, желчно-желтые, землистые лица, осунувшиеся, отекшие, блестящие от пота. Голодным торжеством горят запавшие глаза. Волосы летают растрепанными, спутанные космами, руки и ноги тощи, как кости…

Раздался испуганный, жалобный крик: какая-то из живых девок осознала, что не может остановиться, что пляшет не по своей воле и что с каждым вздохом ей делается тошнее. Крик подхватили; кто-то упал на песок, кто-то забился в судорогах. За пределами круга раздались испуганные вопли, но они доносились до Устиньи как издалека.

Какой… Который… нужно задать третий вопрос, самый главный! Мысль витала, не даваясь, Устинья мучительно пыталась ее поймать.

– Чего… боитесь… вы? – крикнула она.

Было жутко говорить с «незнамыми сестрами», но Устинья понимала: только ей лесное колечко дает власть задавать вопросы и требовать ответов.

– Боюсь я травы – адамовой головы! – кривясь, ответила Огнея.

– Боюсь я плакун-травы! – сказала Ледея.

– Боюсь я травы пиянки, оттого и побегу! – прохрипела Хрипуша.

Сквозь звон в ушах Устинья едва разбирала их ответы. И все не то! Это ложь. Но о чем спросить, чтобы услышать правду, она не могла собразить. Она же не царь Соломон!

Но едва она осознала, будто увидела вспышку, – Соломон, правильный вопрос где-то рядом! – как над поляной рванул ледяной вихрь такой силы, что все разом повалились с ног. Игра и пение смолкло, над берегом стоял сплошной стон и вопль. Устинью отбросило к краю поляны и ударило о березу. Цепляясь за дерево, сильно дрожа и стуча зубами, она сумела удержаться на ногах и вновь взглянула на Гробовище.

Песок был усеян лежащими телами. Над домовиной взвилось сизое пламя, и прямо из этого пламени вышла женская фигура – вдвое, втрое выше человеческого роста. Длинные волосы, грязные и спутанные, окутывали ее до самых пят. Они закрывали и лицо, и лишь горели на нем пламенные глаза – само адское пламя светилось сквозь них. От ее движений по поляне веяло затхлым духом недуга и смерти – вонь грязи и всяких выделений, прелой соломы, свернувшейся крови.

Сам облик смерти не мог быть ужаснее. А вышедшая из гроба принялась плясать. Такой пляски никто из живых не видывал: она и скакала, и вертелась, и кланялась, и притоптывала, и гордо выступала, и махала руками, будто береза ветвями в неистовую грозу. От быстроты ее движений рябило в глазах, и все же лихорадочное ее веселье затягивало, гудьба ветров дергала за каждую жилочку, вынуждая последовать за ней. Жар и холод волнами метался над поляной, доводя до изнеможения. Раздавался ликующий хохот: неистовый, скрипучий, навязчивый и раздражающий. Чувствуя, что вот-вот и ее затянет в эту губительную пляску, как в водоворот, откуда не будет выхода, Устинья закричала и изо всех сил вцепилась в березу.

– А я – старшая над всеми сестрами, имя мне Плясея! – достиг ее слуха голос, похожий на вой метели, и коем сплелись семьдесят смертоносных вихрей. – Ничего я не боюсь и смертна для человека; ничем, ничем, ничем не отгонима, во веки веков…

Передвинувшись так, чтобы береза оказалась между нею и поляной, Устинья отлепилась от дерева и метнулась в темную, живую прохладу леса.