23
Мещерский навис надо мной. Так близко, что я ощутила его дыхание на своих губах.
— Кто вы. Откуда вы. Почему вы не та Мари, которую я знал. Мне всё равно. Потому что та Мари никогда бы не сделала того, что сделали вы. Никогда.
Он замолчал. Моё горло сжалось, не давая вдохнуть. Я могла лишь во все глаза смотреть на него и слушать, как безумно колотится моё сердце.
— Завтра нас разлучат, — продолжил он тем же пугающе серьёзным тоном, от которого по моей коже поползли мурашки. — Может, на неделю. Может, на месяц. Может, навсегда, если Бенкендорф решит, что это необходимо. Но я хочу, чтобы вы знали: я сделаю всё, чтобы вернуться к вам. Всё, что в моих силах.
— Станислав...
— Я люблю вас, — сказал он просто.
И, нагнувшись, поцеловал меня в губы.
Это был не тот поцелуй, о которых я читала в романах — долгий, страстный, с разрядом молний. Нет, всего лишь короткое, почти робкое прикосновение губ. Но у меня от него вдруг ослабли колени и земля (палуба, вечно качающаяся палуба!) ушла из-под ног.
Я прижалась к борту, чтобы не упасть.
Станислав отстранился, продолжая смотреть мне в глаза.
— Я тоже, — услышала собственный голос, прозвучавший словно издалека. — Я тоже вас люблю. И не знаю, что с этим делать.
— Ничего не надо делать, — он улыбнулся своей коронной улыбкой — тёплой, усталой и чуть виноватой. — Я больше не совершу прежней ошибки, не отдам любимую женщину. Ни другому мужчине, ни даже системе.
Обоюдное признание прозвучало так просто, будто речь шла о погоде или о том, что за ужином подадут солонину. Без попытки впечатлить друг друга своими словами. Мы просто озвучили факт и сделали это без пафоса и ненужных эмоций.
Я смотрела на Станислава и не верила, что это случилось. В голове билось только одно: он сказал, что любит меня. Сказал, зная, что я не та, за кого себя выдаю, но ему всё равно. Он сделал свой выбор.
— Станислав...
— Тш-ш-ш, — он приложил палец к моим губам. — Не надо ничего говорить. Мы уже всё сказали.
Ночные тени делали резкими его скулы, углубляли круги под глазами. Он выглядел усталым, измождённым — за дни болезни и плавания я изучила каждую чёрточку его лица. Но сейчас в нём не было той напряжённой, почти звериной настороженности, с которой он смотрел на меня в Неаполе. Впервые за всё это время он казался спокойным.
— Завтра будет тяжёлый день, — напомнил Мещерский, убирая руку и возвращая её мне на плечо. — Вам нужно отдохнуть. И мне тоже.
Говорил он деловито, почти сухо. Но при этом я чувствовала, как сквозь тонкую ткань платья просачивается тепло его ладони.
— Я не хочу уходить, — призналась смущённо.
— Я тоже. Но если мы простоим здесь до утра, завтра вы будете не в силах держаться на ногах. А держаться придётся, Мари. И вам, и мне.
Он произнёс моё имя. Просто «Мари». Без «пани», без «княгиня», без той дурацкой маски, которую мы носили все эти недели. Просто «Мари».
К глазам подкатили слёзы.
— Вы правы, — я отступила на шаг, чтобы он не заметил. — Не могу сказать, что мне это нравится, но вы всегда правы.
— Не всегда, — он покачал головой. — Просто иногда я умею думать наперёд. Это единственное, чему меня научила служба.
Я глубоко вдохнула и начала.
— Завтра...
Но Станислав жёстко перебил:
— Завтра вы будете сильной. Так, как вы это умеете. — Смягчив тон, он добавил: — Идёмте, я провожу вас до каюты.
— А вы?
— Мне ещё нужно подумать.
Мы шли по палубе медленно, почти торжественно.
Моя рука лежала в его руке с такой естественностью, что я про неё забыла. Корабль покачивало на ночной волне, где-то внизу перекликались матросы, сменяя вахту. Луна уже поднялась высоко, и её свет заливал всё вокруг холодным, ненастоящим серебром.
— Станислав... — я сделала вторую попытку заговорить, когда мы остановились возле двери, — если завтра...
— Молчите, — снова перебил он. — Не надо гадать. Что будет — то будет. Я сделаю всё, что обещал. А вы... просто доверьтесь мне. Хорошо?
Я кивнула, потому что говорить не могла — голос бы меня выдал.
Он наклонился и поцеловал меня в лоб. Коротко, почти по-отечески. Но в этом жесте было столько нежности, что у меня перехватило дыхание.
— Отдыхайте, Мари.
Я вошла в каюту и закрыла за собой дверь.
Груня уже спала у себя в каморке, через тонкую переборку слышался храп. Я села на свою койку, не раздеваясь, и долго смотрела в одну точку.
В голове было пусто и звонко, как в колоколе после удара. Только на краю сознания билась невозможная, нереальная мысль, которую я всё ещё не могла осознать.
Только что Станислав Мещерский признался мне в любви.
И я ему — тоже.
А завтра... завтра мы войдём в Севастополь.
Не помню, как уснула прошлой ночью. Кажется, просто рухнула на подушку, даже не сняв платья. Потому что когда Груня растормошила меня, я с трудом разлепила веки. Глаза жгло, будто в них насыпали песка, голова гудела, во рту было горько.
Первым делом я глянула на койку Станислава. Постель была смята, значит, ночевал он все-таки здесь, не на палубе и не в лазарете.
— Княгинюшка! Вставайте! — причитала Груня. — В порт входить через час, там уже паруса убирают, команду отдавали!
Я села, хватаясь за голову. За окошком уже светало, и в этом бледном утреннем свете всё казалось ненастоящим, зыбким. Кроме одного — липкого холодного комка под рёбрами, который за эти месяцы я научилась распознавать как верный признак приближающейся опасности.
— Помоги одеться, — сказала Груне, поднимаясь на ноги. — И платье… то, тёмно-синее, что от Анны Гавриловны. Капор и меховую накидку тоже приготовь.
Груня всплеснула руками:
— Так ведь солнечно же, княгинюшка, сопреете в мехах!
— Ничего. В порту будет ветрено. Подавай.
Она засуетилась, доставая наряды, а я подошла к узкому окошку и отодвинула занавеску.
Город на холмах открылся мне внезапно — будто декорация в театре, которую только что подняли из-под пола. Белые дома, зелень садов, золотые купола церквей, мачты кораблей в бухте. Всё это было таким ярким, таким настоящим после недель однообразного моря, что у меня защемило сердце.
Вот она, Российская империя. Как-то встретит меня родная страна?