31
Пронька растерянно оглядывалась то на меня, то на Груню, и то ли в самом деле не понимала, то ли делала вид, будто не понимает, что я от нее требую.
— Да разве ж можно барскую еду нам, холопам, есть? — запищала она, заламывая руки. — За такое Карл Карлович на конюшне выпороть может... Не посмотрит, что я девка!
Я ледяным тоном оборвала ее причитания:
— Не выпорет, коли я не прикажу. Давай, ломай калач. Пробуй! Груня, дай ей ложку для киселя.
Трясущимися руками Пронька начала отламывать по кусочку от всей выпечки на подносе. Мы с Груней внимательно следили, чтобы она ничего не пропустила — ни пышку с изюмом, ни блин, смазанный чухонским маслом. Потом заставили ее попробовать и кисель, зачерпнув из самой миски.
— Глотай, — скомандовала я, когда она задержала ягодную гущу за щекой. — Все до капли.
Когда унизительная проверка наконец закончилась, и Пронька, смущенно вытирая губы, доказала, что еда безопасна, я кивнула в сторону двери.
— А теперь ступай за кофе. Да смотри, — добавила, ловя ее испуганный взгляд, — чашку себе возьми. Будешь пробовать.
Пронька, с лицом, пылающим от стыда и унижения, пулей выскочила из будуара.
Груня в священном ужасе проводила ее взглядом и обернулась ко мне, широко раскрыв глаза.
— Княгинюшка... — прошептала она, боязливо оглядываясь на дверь. — Вы никак думали, что вас... отравить хотят? Прямо тут, в доме?
Я отломила кусочек калача, который только что пробовала Пронька, и медленно прожевывала. Потом равнодушно ответила:
— После вчерашнего на кухне я не исключаю никаких возможностей. Особенно когда речь идет о еде.
— А... а чего ж Проню-то заставили пробовать? — еще тише спросила Груня, в глазах ее читалось смятение. — Неужто и ей не доверяете?
Я отставила тарелку и посмотрела на верную горничную. Вложила в свой взгляд всю твердость и безжалостность, на какие только была способна.
— А я здесь никому не доверяю, — произнесла, отделяя каждое слово и вкладывая них тяжелое, недвусмысленное значение.
Груня замерла, на ее простодушном лице отразился неподдельный испуг. Но я тут же сгладила намек, позволив губам тронуться теплой, почти нежной улыбкой.
— Кроме тебя, Груня, — тихо добавила, дотрагиваясь до ее руки. — Кроме тебя одной, никому не могу довериться. Так что будь умницей и смотри в оба.
Разумеется, я не ждала, что кто-то рискнет отравить мою еду, ведь до сих пор этого не сделали. Однако Проньку надо было проверить, а заодно и показать ей, что она теперь в ответе за мою жизнь и здоровье. Если она просто глупая от природы, то вряд ли вообще поняла, зачем я ее заставила все перепробовать. А если девка у нас с червоточинкой и врагами подкуплена, то будет ей наука.
Ближе к обеду мы наконец выбрались из особняка. Графиня, узнав о выезде, одолжила свою карету с гербами на дверцах. Я не стала отказываться. Внутри экипаж был обит темно-зеленым бархатом, а в теплом, натопленном воздухе разливался аромат лимонов и корицы. Он забивал запах талого снега и сырости, пропитавшие улицу.
Груня села вместе со мной, и я приказала кучеру трогаться. Колеса мерно застучали по мокрому булыжнику. Открылись тяжелые двустворчатые ворота, и я с нетерпением прильнула к окошку.
За стенами особняка открывался совсем иной мир — шумный, пестрый и дышащий жизнью, несмотря на январскую промозглость. Воздух, ворвавшийся в щель окна, был странной смесью — соленый бриз с залива, едкий дым оливковых веток, сладковатый дух гниющей органики и пряные нотки чужой кухни. Совсем не то, что я представляла, думая о Неаполе.
Карета, позванивая медными деталями, выкатила на узкую улицу, зажатую между высокими, словно сросшимися друг с другом, домами. Белье, развешенное на веревках между балконами, колыхалось на влажном ветру, словно призрачные знамена. Где-то наверху, с третьего этажа, какая-то женщина с громкой руганью выплеснула из окна помой, и брызги чуть не долетели до нашего экипажа. Я инстинктивно отдернулась от стекла.
— Ох, грех какой, — ахнула Груня, крестясь. — Совсем обнаглели, варвары эти...
Но я уже не слушала ее. Мой взгляд цеплялся за каждую деталь. Вот по мостовой, громко стуча деревянными башмаками, пробежала стайка тощих мальчишек в драных штанах. Один из них, ловко орудуя ножом, чистил апельсин, шкурка падала прямо в грязь под ноги. Вот две женщины в темных платьях и ярких платках несли на головах корзины с рыбой — серебристые тушки сверкали на фоне серого камня. Их громкая, эмоциональная речь, полная жестов и смеха, долетала до меня сквозь стекло, как щебет экзотических птиц.
Карета свернула на широкую улицу, и вдали, в разрыве между черепичными крышами, внезапно открылась полоска свинцово-синего моря. Оно было совсем не таким лазурным, как на открытках, суровым и зимним. Но от этого зрелища мое сердце учащенно забилось.
Мы проехали мимо небольшой площади, где у фонтана с облупившимся тритоном толпились водоносы с кувшинами. Их крики, возгласы извозчиков, управляющих неуклюжими двуколками, ржание лошадей — все это сливалось в оглушительный, хаотичный гул. Пахло лошадиным потом, жареными каштанами и морем.
И повсюду — это пронзительное, не укладывающееся в голове сочетание величия и упадка. Роскошный барочный фасад дворца — и тут же, в его арке, притулилась лачуга, сложенная из обломков камня и старых досок. Изящные кованые балконы, увитые поникшей зимней зеленью — и под ними груды невывезенного мусора.
— Груня, взгляни, — указала я на группу молодых людей в живописных, хоть и поношенных, плащах, с мольбертами за спиной. Они шли, о чем-то ожесточенно споря, их лица горели. — Художники, должно быть.
— Бродяги, — фыркнула горничная, поджимая губы. — Их тут, как саранчи. Только бездельничают да глазами стреляют.
Я не стала спорить. Просто впитывала окружающий мир, чувствуя, как странное волнение подкатывает к горлу.
Только сейчас я, наверное, по-настоящему до конца осознала, что нахожусь в другом времени. Что это не сон и не бред. Не музейная инсталляция и не гравюра в книге. Меня окружала живая, пульсирующая, грязная и прекрасная реальность чужой эпохи. И я, за стеклом кареты с гербами Шиловской, была ее частью. Не понарошку и, может быть, навсегда...