54
Глоток за глотком лимонад делал свое дело. Жгучая тошнота отступала, оставляя после себя легкую, приятную прохладу в горле и странную пустоту в голове. Но эту пустоту тут же заполнил мир звуков, обрушившийся на каюту с новой силой.
Шторм усиливался. Он не просто шумел — он жил за тонкой деревянной обшивкой. Ветер выл в снастях протяжным, звериным воем. Палуба то уходила из-под ног с плавным, коварным креном, то резко вздымалась, заставляя всю каюту дрожать и скрипеть. Каждую секунду казалось, что борта не выдержат -- и ледяная вода хлынет внутрь.
Я вцепилась в край койки, слушая топот ног, крики матросов и то, как по палубе с глухим ревом перекатывается что-то тяжелое.
— Не бойтесь, — сказал Станислав ровным тоном, заметив, что я вздрогнула от особо сильного удара волны. — «Сокол» — крепкий корабль. Капитан сказал, его строили в Архангельске из лучшей корабельной сосны. Он видал и не такое.
Сам Мещерский сидел на краю своей койки, прислонившись к стене. На его лице царил безмятежное выражение, веки были полуприкрыты. Мне бы такую выдержку!
— А вы... вы раньше бывали в штормах? — спросила я, лишь бы не вслушиваться в то, что происходит снаружи.
— Случалось, — он усмехнулся. — Особенно в юности, когда служил гардемарином. Помню, наш капитан-лейтенант, забавный дядька, во время такого вот шторма вышел на палубу, хряпнул сто грамм для храбрости, привязал себя к мачте ремнем и крикнул: «Ну, покажи, матушка-буря, на что ты способна!» А потом... пел похабные песни во всю глотку, чтобы перекричать ветер.
Я фыркнула, невольно представив эту картину.
— И что, буря отступила?
— Нет, — рассмеялся Станислав. — Но его зауважали даже те, кто до того в трюме молился. После шторма он велел выдать всем по чарке водки. Сказал: «Кто с морем на «ты», тому сам черт не брат».
Его безмятежный смех подействовал как седативное. Я ощутила, что напряжение отступает и позволила себе облегченно выдохнуть.
Однако внезапное воспоминание заставило резко сесть:
— Вы были гардемарином? Но ведь когда мы с вами встретились в первый раз, вы служили поручиком в Кабардинском полку.
Я уставилась на него, пытаясь понять: это новая проверка или даже прежней Марии многое было о нём неизвестно?
— Да, я был воспитанником Морского кадетского корпуса, — ответил он, ничуть не волнуясь. — Провел там три года. У нас была обязательная практика на кораблях, так что кое-какой опыт имеется.
По губам Станислава скользнула улыбка, наполненная ностальгией.
— Славные были времена, — подытожил он.
— Почему же вы не остались во флоте?
— Хотел, но матушка больно тревожилась. А ваш брат Александр Иванович посодействовал через связи свои, чтобы меня перевели в кавалерию.
В воспоминаниях, доставшихся мне от Мари, Мещерский и её старший брат крепко дружили. А со своей стороны как историк я помнила, что этот самый Александр Иванович впоследствии стал шефом кабардинцев, а затем и генерал-фельдмаршалом. Значит, и правда связи там были.
Меня охватило странное чувство. Так волнительно и всё еще непривычно было осознавать себя частью истории.
— А вы? — осторожно спросила я. — Привязывались к мачте?
— Боже упаси, — в голосе Станислава зазвенела искренняя, мальчишеская веселость. — Меня за такое матушка отходила бы нагайкой по всему, что ниже спины. И не посмотрела бы, что я на две головы её выше. А капитан наш учил так: если страшно — сцели зубы и делай, что должно. А орать будешь, когда на берег сойдёшь.
Он рассказывал еще — о том, как на учениях в Финском заливе они по ошибке высадились на чей-то частный остров и были встречены разгневанной дамой в ночном чепце с ружьём. О том, как в Кронштадте на спор съели целое ведро солёных огурцов, и потом их рота неделю ходила, как по минному полю.
И каждый раз, смеясь, он вплетал в рассказ ниточки нашего общего прошлого. Точнее его — и Мари.
— ...а помните, как я с коня свалился при джигитовке? Хотел на вас впечатление произвести, да только всех насмешнил. А вы тогда сказали, что у меня свинцовая голова...
Или:
— ...ну, прямо как та поездка в Петергоф, когда мы с вашим братом...
Я замирала на секунду, кровь стыла в жилах, а мозг лихорадочно рыскал по обрывкам чужих воспоминаний, пытаясь найти хоть какой-то намёк, хоть тень картины, чтобы кивнуть и сказать: «Ах, да, как же, помню!» Чаще всего — не находила. Отвечала уклончиво: «Ох, уж эти мальчишеские проказы…» или «Время-то как летит…». Голос звучал неестественно плоско.
Но ему, кажется, было плевать. Мещерский увлекся самим процессом — отгонять шторм словами, создавать в этой трясущейся, темной коробке иллюзию тепла и безопасности для любимой Мари. И в этом была своя, мучительная нежность.
Вдруг в дверь слабо поскреблись.
— Княгинюшка… — донесся жалобный шепот. — Можно я… тут побуду? Одна-то я там… того… больно страшно.
Это была Груня. Её голос дрожал от ужаса, вполне реального и осязаемого.
На меня нахлынуло облегчение — острое и почти постыдное. Вот она, спасительная диверсия!
— Войди, Груня, — сказала я быстро, почти с жаром. — Иди сюда.
Дверь приоткрылась, впуская её сжавшуюся фигурку. Она вошла и робко прижалась к стене, будто боялась занимать место.
— Садись в ногах, — указала я на свободное место в изножье своей койки. — Только не раскачивайся, а то свалишься.
Пока она, бормоча благодарности, устраивалась, я поймала взгляд Станислава. Он смотрел на меня с лёгким, едва уловимым удивлением — будто увидел неожиданный манёвр.
Я поспешно отвела глаза.
— Ох, княгинюшка, да чего я только не знаю! — воскликнула она и тут же понизила голос, сделав его заговорщицким. — Только это не сказки, а самая что ни на есть быль! Вот у нас на Полтавщине...
Начала она робко, поглядывая то на Мещерского, то на меня. Будто одновременно ждала одобрения и боялась, что её оборвут. Но постепенно её голос окреп, она вошла в раж.
Одна байка сменялась другой, вызывая у нас улыбки. Про русалок, что в полнолуние выходят из пруда чесать волосы гребнем из человеческой кости и заманивают парней, чтобы защекотать до смерти. Про лешего, который сбивает с тропы и водит по лесу до безумия, а голос у него — как шорох сухих листьев. Про кикимору, что живет за печкой и по ночам стучит в стену, предвещая беду. Про домового, которого нужно задабривать горшочком каши, а то все горшки побьёт...
За окошком быстро стемнело. Станислав зажёг свечу, и теперь мы почти не видели друг друга в полумраке. Я полулежала, оперевшись на локоть, он — откинувшись на дощатую стенку. Голос Груни перекрывал звуки шторма.
Говорила она с искренним, почтительным ужасом. С расширенными глазами описывала каждую деталь — и скрип половиц под невидимыми ступнями, и холодное прикосновение русальих пальцев. От её веры в собственные слова даже у меня мороз шел по коже. Я вдруг представила себя подростком, сидящим с друзьями вокруг костра, и украдкой глянула на Станислава.
Тень скрывала его лицо, не давая разобрать выражение. Он слушал, не перебивая, а когда пришло время ужина, принес мне и Груне по миске рассыпчатой гречневой каши с кусочками мяса. Ну просто идеальный мужчина.
Я подумала, что это невозможно. Он ведь не ангел, а живой человек. Значит, должна в нём быть червоточинка! И так, за поиском той червоточинки, незаметно уснула.
Когда проснулась, корабль стоял на якоре, а за окном светило яркое солнце.