Глава 17. Алёна
Сон был тяжёлым и влажным, будто я провалилась на дно глубокого, холодного озера. Я плыла сквозь толщу воды, вытягивая руки к мерцающему где-то наверху свету, но он с каждым взмахом руки отдалялся, становясь призрачным и недосягаемым. В лёгких горело, горло сжимала стальная удавка, и сквозь жгучую жажду воздуха я чувствовала, будто проглотила раскалённый уголёк, оставивший после себя долгий, мучительный шрам.
Я вырвалась на поверхность сознания от боли — настоящей, физической, сжавшей горло тугим, отёкшим кольцом. Вокруг царил мягкий полумрак, и только приглушённый свет ночника на тумбочке отбрасывал тёплый ореол на стены знакомой одноместной палаты. И тут же, будто чувствуя моё пробуждение, с противоположной стороны поднял глаза Демьян. Он сидел на неудобном больничном диване, весь обложенный кипами бумаг и отчётов, в его руке замерла ручка. Бросив взгляд на меня, он тут же отложил всё в сторону, встал и, подойдя к кровати, присел на самый её край, уперевшись ладонями в матрас так, что пружины слегка подались под его вес.
— Ну как ты, Алёнка? — его голос был тихим и на удивление мягким, без привычной начальственной хрипотцы.
Я попыталась ответить, собрать в лёгких хоть немного воздуха, но вместо слов из горла вырвался лишь глухой, сиплый звук, больше похожий на скрип старой двери. Воздух, который я попыталась проглотить, царапал воспалённые связки, и боль, острая и жгучая, прошила горло насквозь, словно кто-то провёл по самой нежной коже грубой наждачной бумагой. Ничего, кроме хрипа, не получалось, и я попыталась улыбнуться ему, чтобы как-то сгладить этот провал, но вышло жалко и неубедительно — скорее, просто дрогнули уголки губ, намекая на улыбку, которой не было.
Демьян лишь молча покачал головой, и в его глазах, уставших и серьёзных, мелькнуло что-то тяжёлое, почти яростное, что он тут же погасил.
— У тебя вся шея в синяках, Алёна, — сказал он тихо, но очень чётко. — Горло тоже пострадало. Первое время будет больно говорить и глотать, даже воду. Постарайся молчать, ладно?
Но я снова попыталась, превозмогая жгучую боль, прошептать, и слова наконец-то, с трудом, сложились в хриплое:
— Почему... ты домой... не поехал?
Уголок его губ дрогнул в лёгкой, усталой улыбке.
— И оставить тебя одну тут? Чтобы ты, едва придя в себя, тут же рванула по палатам спасать этот мир, а я потом искал бы тебя по всему отделению с отрядом санитаров?
— Не... побежала бы, — выдохнула я, и это была чистая правда. — У меня... совсем... нет сил.
Он протянул руку и осторожно, почти с благоговением, погладил меня по щеке, его большие, тёплые пальцы были на удивление нежны.
— Верю. Отдыхай пока. Через пару часов приедет мама, привезёт завтрак — что-нибудь лёгкое, что сможешь проглотить. Потом у тебя консультации — ЛОР и невролог. Я уже обо всём договорился.
Он сделал небольшую паузу, его взгляд стал чуть твёрже.
— И после одиннадцати придёт следователь. Нужно будет дать показания.
— Какая... насыщенная... программа, — прохрипела я, чувствуя, как веки снова становятся тяжёлыми.
— Очень, — он усмехнулся, но в усмешке не было веселья. — Но как только со всеми управимся — сразу домой. Будешь восстанавливаться уже там.
И в самом звучании этого слова — «домой» — было столько твёрдого, незыблемого спокойствия, что я позволила себе снова закрыть глаза, уже не боясь, что провалюсь обратно в тот холодный, безвоздушный сон.
В семь с небольшим утра в палату буквально влетела Ольга Николаевна, вся наполненная той энергией, которая, казалось, могла разогнать даже больничную тоску. В руках у неё два пакета, набитые до отказа, а на лице читалась смесь тревоги, решимости и безграничной материнской нежности.
— Аленушка, родная, Господи... как ты? — выдохнула она, сразу направляясь к кровати.
Демьян, снова устроившийся на своём посту с бумагами, мягко, но твёрдо вмешался, поднимаясь ей навстречу:
— Мам, не заставляй её разговаривать. Говорить больно.
— Точно, прости, совсем забыла, голова-дырявая! — Ольга Николаевна хлопнула себя ладонью по лбу и тут же переключилась на пакеты, с шумом расставляя их на тумбочке. — Так, я вам тут завтрак принесла. Дёма, держи, это тебе.
Она сунула ему в руки пластиковый контейнер, откуда тут же соблазнительно пахнуло ванилью и творогом, и одноразовую вилку.
— Ешь. Не отказывайся, я вижу, что ты тоже ничего нормального с вечера не ел.
Следом из недр второго пакета появился небольшой термос с намертво закрученной крышкой.
— Алёна, а тебе я тут куриный бульон сварила, с утра пораньше, на самой лучшей курочке, чтобы навар был, но лёгкий. — Она ловко открутила крышку, и палату наполнил душистый, по-домашнему уютный аромат. — Я знаю, что глотать тебе больно, даже противно, но надо, родная. Силы нужны на восстановление, одними капельницами сыт не будешь.
Она налила золотистый бульон в чашку, аккуратно подала мне в руки и, присев на край кровати, смотрела на меня с таким ожиданием, что нельзя было ослушаться.
— Давай, маленькими глоточками, не спеши.
И пока я делала первый, обжигающе-тёплый и на удивление нежный глоток, который действительно смягчил жгучую боль в горле, Ольга Николаевна снова нырнула в свой волшебный пакет. Оттуда один за другим начали появляться средства гигиены: новая зубная паста, щётка в упаковке, расчёска с мягкими зубцами, влажные салфетки, маленькое полотенце — всё, что могло понадобиться человеку, оказавшемуся в больнице не по своей воле.
Я смотрела на это шествие заботы, на её озабоченное, но такое доброе лицо, и почувствовала, как по щекам сами собой покатились тихие, горячие слёзы. Я пыталась их смахнуть, отворачивалась, но было поздно. Никто и никогда в моей жизни за меня так не переживал, не опекал с такой простой и безусловной самоотдачей. Это была не просто помощь — это было принятие в семью, это была та самая материнская любовь, о которой я почти перестала мечтать.
И странное дело — от этого бульона и от этой заботы, такой искренней и шумной, внутри действительно становилось легче, будто кто-то распахнул окно в душной комнате и впустил свежий утренний воздух.
Ольга Николаевна, помогла мне умыться, приведя в чувство после тяжёлой ночи, и, сунув мне в руку ещё одну бутылочку воды с наказом делать хоть по глоточку, умчалась к себе в отделение — у неё, как выяснилось, уже вовсю шёл приём.
Но я в одиночестве долго не скучала, потому что едва затихли её шаги в коридоре, как в палату вошёл ЛОР — мужчина лет пятидесяти с сосредоточенным и непроницаемым лицом. Пока он меня осматривал, заглядывая в горло с помощью шпателя и луча света от своего рефлектора, у меня возникло стойкое ощущение, что он своим профессиональным и бесстрастным взглядом хочет лишить меня напрочь и окончательно способности говорить. Его вердикт был краток и неутешителен: отёк выраженный, слизистая сильно раздражена, связки пострадали значительно. Прописал полоскания, ингаляции и строжайший голосовой покой.
— Говорить поменьше, — изрёк он, закрывая историю болезни. — В идеале — вообще не говорить. Ни шёпотом, ни в полголоса. Любое напряжение сейчас только усугубит ситуацию и отсрочит восстановление.
Вслед за ним появился невролог — молодой и энергичный, с молоточком в руке, который вызывающе поблёскивал на утреннем солнце. Он постучал им у меня по коленям, заставил следить глазами за движением его пальца, проверил все мои реакции и, удовлетворённо кивнув, вынес свой приговор: отдых на две недели, как минимум. Я внутренне простонала, чувствуя, как по мне прокатывается волна отчаяния. Я не привыкла так много бездельничать; отлежаться день, ну максимум два после тяжёлых дежурств — это одно, но четырнадцать дней полного безделия казались мне настоящей пыткой. Однако спорить и пытаться что-то доказать смысла не было никакого, потому что стоявший всё это время у окна Демьян, молчаливый и невозмутимый, своим видом ясно давал понять, что этот приговор окончателен и обжалованию не подлежит.
Всю эту врачебную процессию, словно мрачный финальный аккорд, замыкал следователь — мужчина с уставшим, почти выцветшим лицом и внушительной папкой, в которой уместилось, наверное, два десятка различных бумаг. Он вёл себя предельно корректно, задавая чёткие, выверенные вопросы, на которые я, следуя указаниям врача, старалась отвечать кивками или короткими записками, которые Демьян предусмотрительно оставил на тумбочке. Когда привезли, в каком был состоянии, что именно делали до инцидента... Я старалась быть максимально подробной, несмотря на боль, потому что каждая деталь казалась важной.
Уже в самом конце, когда он собрал свои бумаги и собрался уходить, я не удержалась и, нарушив запрет, тихо, сиплым шёпотом, спросила:
— Сколько... ему грозит?
Следователь на мгновение задержался в дверном проёме, пожал плечами, и в его глазах мелькнуло что-то устало-обыденное.
— От трёх до пяти. Если ещё какие-нибудь факты не всплывут, конечно. В принципе, у меня к вам вопросов больше нет. Если понадобится — вызовем. Выздоравливайте.
И он ушёл, оставив меня наедине с тяжёлыми и невесёлыми мыслями, которые кружились в голове, словно осенние листья. Мыслями о том, как просто, оказывается, одним необдуманным поступком, одной вспышкой помутнённого сознания можно навсегда искалечить свою собственную жизнь... Ведь действительно, молодой парень, почти мальчишка. Всего один вечер, одно роковое решение — и вот тебе годы тюрьмы, клеймо, сломанная судьба. И моя собственная, едва не перечёркнутая им жизнь. Было от чего впасть в тягостное оцепенение.
В районе обеда мы уже были дома. Одноместная палата — это, конечно, прекрасно с точки зрения покоя и стерильности, но дома всё равно несравнимо лучше. Свой горячий душ, смывающий с кожи липкий налёт больничных запахов и воспоминаний; своя собственная, просторная и невероятно уютная кровать, пахнущая нашим домом, нашим стиральным порошком и лёгким шлейфом Дёминого одеколона; и, конечно же, свой муж, который, едва переступив порог, ненадолго включил в себе режим строгого врача и без лишних слов уложил меня в постель, чтобы я соблюдала режим уже в наших с ним стенах.
Следующее утро началось с того, что он, уже собранный и подтянутый, умчался на работу, но перед самым уходом, присев на край кровати, оставил мне подробнейший инструктаж:
— Так, еда в холодильнике, разогревай, что захочешь. Библиотека, ноутбук и телевизор в твоём полном распоряжении. Лежи, отдыхай, силы копи. И не забывай про ингаляции, они на столе в гостиной. Я буду звонить — проверять.
Именно так, в точности по его предписанию, я и провела всю первую неделю: ела, спала, смотрела бесконечные дурацкие сериалы, которые были похожи друг на друга как братья-близнецы не только закрученными сюжетами, но и предсказуемостью, от которой мозг понемногу начинал закисать. Шея моя, тем временем, проделала свой собственный путь выздоровления, медленно превращаясь из зловеще-синей в фиолетовую, а кое-где уже проступали и желтовато-зелёные размывы, знаменующие финальную стадию заживления. Голос, послушный отдыху и лечению, потихоньку возвращался, из сиплого хрипа превращаясь в нечто, отдалённо напоминающее моё прежнее звучание.
Вторая неделя вынужденного заточения прошла куда более продуктивно, если не сказать — отчаянно. Я мыла квартиру до блеска, стирала всё, что только можно было стирать, и готовила, стараясь придумать что-нибудь сложное и интересное, лишь бы занять себя хоть чем-то, лишь бы не чувствовать себя бесполезным и выключенным из жизни овощем. И именно тогда я начала свою тихую, но настойчивую атаку.
— Дёма, я деградирую, сидя дома, — говорила я ему вечером, уже почти нормальным, хоть и всё ещё приглушённым голосом. — Пожалуйста, давай уже выпишем меня. Я сойду с ума от безделья.
Но Демьян держал оборону с упорством, достойным лучшего применения. Он приводил доводы, напоминал о рекомендациях невролога, говорил о необходимости дать телу и психике восстановиться полностью. Однако в один из вечеров, видя, что я уже готова от скуки начать расставлять книги по алфавиту он сдался. С тяжёлым, театральным вздохом, за которым, однако, читалась настоящая забота, он поднял руки в знак капитуляции.
— Ладно, хорошо. Только с условием, — его взгляд стал твёрдым и пристальным. — Ты не убиваешься на дежурствах. Никаких сверхурочных, никаких геройств. Выходим на полставки, на лёгкие приёмы, на бумажную работу. Всё в рамках строго разумного. Иначе — сразу домой, и никаких разговоров. Договорились?
И в его глазах я прочитала не просто начальственный приказ, а ту самую, выстраданную тревогу, которая и держала его все эти дни настороже. И я поняла, что эти условия — не ограничение моей свободы, а его единственный способ продолжать дышать спокойно, зная, что я в безопасности.
В начале декабря я с улыбкой до ушей, чувствуя, как сердце бьётся в предвкушении долгожданной работы, снова переступила порог отделения. Всё было до боли знакомым и милым сердцу: никуда не девавшаяся суета, въедливый запах антисептика, смешивающийся с ароматом утреннего кофе, перекрывающие друг друга голоса, быстрые шаги по коридорам, вечная нехватка времени и… то самое, ни с чем не сравнимое счастье — быть на своём месте, чувствовать себя нужной и полезной.
Пока, конечно, мне было дозволено лишь лёгкие манипуляции: мелкие операции, снятие швов, перевязки — всё то, что не требовало колоссального напряжения и многочасового стояния у операционного стола. Но и это было глотком свежего воздуха после вынужденного заточения. Демьян, как и обещал, следил за мной словно за маленьким, неразумным ребёнком, появившись будто из ниоткуда, стоило мне чуть глубже вздохнуть от усталости или непроизвольно сморщиться от внезапно напомнившей о себе боли в горле. Эта его гиперопека, которую он пытался скрыть под маской начальственной суровости, меня скорее умиляла, чем раздражала.
Несколько дней всё шло своим чередом, я постепенно вливалась в рабочий ритм, и уже начала забывать о том тяжёлом осадке, что остался после больничного. Пока однажды утром, когда мы с Демьяном шли с парковки к главному входу, похрустывая под ногами утоптанным снегом, из-за угла к нам не бросилась женщина. Она появилась внезапно, словно выросла из-за сугроба, с помятым, невыспавшимся лицом и глазами, полными отчаянной надежды.
— Вы же Алёна, да? Я мама Димочки… того мальчика, что… — она замолчала, не в силах договорить, и тут же, схватив меня за рукав пуховика, затараторила: — Алёна, пожалуйста, заберите заявление. Димочка он ведь хороший, просто оступился, понимаете? Он не хотел! Хотите, я вам денег заплачу? Только заберите заявление, ради Бога…
Я онемела от неожиданности, пытаясь высвободить рукав, но женщина вцепилась в него с силой отчаяния. Демьян среагировал мгновенно. Он резко шагнул вперёд, встав, между нами, и заслонил меня своей широкой спиной. Его голос, обычно такой уверенный на работе, теперь звучал низко, холодно и не оставлял пространства для возражений.
— Так-так, мама Димочки, хотите расскажу, по какой статье пойдёт ваша «просьба»? — он произнёс это слово с такой ледяной иронией, что женщина отшатнулась. — Ваш сын — уголовник, и понесёт заслуженное наказание. О вашем визите я обязательно сообщу следователю. И чтобы я вас больше здесь не видел. Всё понятно?
Не дожидаясь ответа, он развернулся, крепко обнял меня за плечи и, не обращая внимания на приглушённые всхлипывания за спиной, повёл к входной двери.
— Не бери в голову, Алёнка, — сказал он уже тише, когда мы скрылись за дверьми. — Он — преступник. Он тебя чуть не убил. Не смей его жалеть. Ты могла умереть.
Конечно, я не собиралась ничего забирать — здравый смысл и инстинкт самосохранения были сильнее сиюминутной жалости. Но, глядя в спину той несчастной, я не могла не понимать её. Она пыталась спасти своего сына любыми способами и не могла, не хотела принять тот факт, что её мальчик пересёк роковую черту. Любая мать, мне кажется, будет до последнего бороться за своего ребёнка, даже если он не прав, даже если он виновен.
Но Дёма был прав в главном — я действительно могла погибнуть. И этот холодный, неумолимый факт перевешивал все материнские слёзы и все оправдания в мире.