Глава 41. Отцовский урок
Горский
« Твой сын… шантажировать… выгнала …»
Каждое слово – гвоздь, вбитый в крышку гроба тех немногих иллюзий, что я еще питал. Детских иллюзий о том, что где-то в глубине этого испорченного, слабого создания все еще тлеет искра чего-то, что можно спасти. Нет. Там не тлеет, там разгорается только злоба. Та же, что и у его матери. Злоба загнанного в угол парня, который винит в своей неустроенности весь мир, но в первую очередь того, кто дал ему жизнь. И слишком много денег.
Я кладу трубку. Пальцы сухие, холодные. Не дрожат. Они уже давно разучились дрожать от личных потрясений. Бизнес-потрясения – другое дело, там адреналин чистый, как спирт. А это – как грязный осадок на дне стакана. Горький, тошнотворный.
Отодвигаю от себя папку с финансовым прогнозом. Цифры, которые минуту назад имели смысл, теперь – просто черные муравьи на белом поле. Мозг переключился. Перешел с режима «стратег» на режим «охотник». И добыча – мой собственный сын.
Он приедет. Не сомневаюсь. Людмила его унизила, выставила дураком. Он не сможет переварить это поражение. Ему нужно будет прибежать сюда, выплеснуть свою злобу, доказать, что он все еще может хоть как-то на меня влиять. Через оскорбления, через попытку задеть за живое. Он, как и Ирина, думает, что мое живое – это они. Они ошибаются. Мое живое теперь – это тихий голос в трубке, говорящий « территория подверглась обстрелу ».
Проходит сорок минут. Дверь в приемную распахивается без стука. Вот он.
Сергей вваливается в кабинет, как ураган дешевой бравады и дорогого парфюма, перебивающего запах чего-то сладковато-химического. Лицо красное, глаза бегающие, но в них – лихорадочный блеск самооправдания.
– Ну что, папа, поздравляю! – он начинает сразу, с порога, стараясь занять пространство своим криком. – Ты нашел себе равную! Ну, тип… Крутая тётка, ничего не скажешь. Худая, злая… В глаз тебе, наверное, плюется, когда вы трахаетесь? Я бы с такой тоже позабавился, понимаю тебя! Экстрим, однако!
Он останавливается посреди кабинета, тяжело дыша. Ждет реакции. Ждет, что я начну оправдываться, кричать, может, даже попрошу прощения за то, что она его выставила. Он разыгрывает сцену из дешевой драмы, где отец-олигарх прячет любовницу от семьи.
Я медленно поднимаюсь из-за стола. Не спеша. Каждое движение осознанное, плавное. Я приближаюсь, как хирург к операционному столу. Холодно, без эмоций.
Он замечает мое выражение лица, и его развязность на миг дает трещину.
Я останавливаюсь в полуметре от него.
– Что, пап? – он пытается ухмыльнуться, но получается гримаса. – Молчишь? Стыдно стало, что сын твою шлю…
Я не даю ему договорить.
Моя рука поднимается не от гнева. Гнев – это горячо, импульсивно. Это было бы прощением. Нет. Моя рука поднимается от холодного, кристаллического презрения. От глубокой, окончательной оценки: ты – мусор. И ты осмелился прикоснуться к чему-то чистому.
Удар открытой ладонью. Звонкий, хлесткий, унизительный. Звук, как щелчок бича, разрывает тишину кабинета.
Сергей пошатывается, хватается рукой за щеку. Глаза становятся круглыми от непонимания, от шока. Он ожидал всего, но не этого. Не публичной, отцовской пощечины в 26 лет.
– Теперь слушай, – мой голос тихий. Настолько тихий, что ему приходится замирать, чтобы расслышать. – Ты перешёл все границы. Последние, какие только могли существовать. Ты полез в мою жизнь. Ты пришел на ее территорию. Ты оскорбил женщину, которая в десять раз лучше, умнее и чище, чем ты и твоя мать, вместе взятые. Ты думал, это игра? Ты думал, ты можешь шантажировать? Угрожать?
Я делаю шаг вперед. Он невольно отступает.
– С сегодняшнего дня, – продолжаю я, отчеканивая каждое слово, как приговор, – твое содержание сокращается еще вдвое. Все программы помощи, все клиники, все переговоры с твоими «друзьями» – аннулированы. Ты получишь ровно столько, чтобы не сдох с голоду в подворотне. Ни копейки больше. И это моя прощальная благодать тебе. Иди работай. Попытайся стать человеком. Сам.
– Папа, ты не можешь… – в его голосе – панический визг.
– Могу, – перебиваю я. – И это еще не все. Если твоя тень появится в радиусе километра от нее – ты останешься без последнего гроша. И у тебя появятся проблемы с законом, самые настоящие. Те, от которых не отмажешься деньгами. Потому что я лично их организую. Ты понял меня? Не как отец. Как человек, у которого достаточно власти, чтобы стереть тебя в порошок, даже не запачкав рук.
Он смотрит на меня, и в его глазах наконец-то проступает не детская обида, а животный, примитивный страх. Страх перед силой, которую он всегда презирал, но которой не может противостоять. Он видит, что отец исчез. Остался только Горский. И Горский не шутит.
– Ты… ты из-за этой… – он задыхается.
– Не смей, – мой голос становится еще тише, еще опаснее. – Никогда больше не смей говорить о ней. Ее имя для тебя не существует. Ее мир для тебя закрыт. Навсегда. Теперь – вон. И забудь дорогу сюда. До следующего перевода. Он будет ровно через месяц. Если я не передумаю.
Он стоит еще секунду, затем, не сказав больше ни слова, разворачивается и почти бежит к двери. Плечи ссутулены, поза жалкая, униженная. Дверь захлопывается.
Я возвращаюсь к столу. Сажусь. Смотрю на свои руки. Та самая ладонь, что ударила его, лежит на столешнице. Она не горит. Она холодная. Я не чувствую ни боли, ни сожаления. Чувствую глухую, бездонную пустоту. Как будто в груди вырубили последний слабый свет, который по какой-то глупой привычке еще называли «надеждой».
Но вместе с пустотой приходит и странное облегчение. Как после ампутации гангренозной конечности. Больно, кроваво, навсегда. Зато яд перестает отравлять организм. Я наконец-то сделал то, что должен был сделать годы назад. Отделил себя от их токсичного болота. Порвал последние, гнилые нити.
Я выбрал сторону. Я выбрал свет, а не тень. И теперь должен быть готов защищать этот свет от всего, что попытается его поглотить. Сергей – только первый, самый очевидный выпад.
Мой телефон вибрирует на столе. Экран светится именем: «Ирина». Как по расписанию.
Я смотрю на эту вибрацию. Принимаю вызов. Не говорю ни слова.
В наушниках – ее голос, срывающийся на крик, влажный от слез, полный патологической ненависти, которую она выдает за материнскую боль.
– Валерий! Что ты наделал?! Что ты сказал сыну?! Он только что звонил, он в истерике, он рыдает! Ты ударил его?! ИЗ-ЗА НЕЕ?! Ты предпочел эту стерву, эту авантюристку, своему родному ребенку?! Ты с ума сошел! Я не позволю! Я всем расскажу, кто ты на самом деле! Я…
Я слушаю. Просто слушаю. Пока она не делает паузу, чтобы перевести дух. Тогда я говорю ровным, лишенным всякой эмоциональной окраски, голосом. Голос судьи, зачитывающего вердикт.
– Ирина, – произношу я ее имя, и оно звучит как что-то постороннее, чужое. – Если ты еще раз позволишь себе позвонить мне или попытаешься повлиять на Сергея, я аннулирую и твой ежемесячный платеж. Полностью. Навсегда. И передам в суд и своему адвокату весь архив переписок и записей, где ты подробно инструктировала его, как саботировать лечение и вымогать у меня больше денег. Ты получишь ноль. И общественный позор. Твое воспитание привело его к тому, к чему привело. Теперь – молчи. И не мешай мне убирать последствия. Последний раз говорю это как человек, который когда-то был твоим мужем. В следующий раз буду говорить как юрист.
Я не жду ответа. Кладу трубку.
Тишина снова заполняет кабинет. Но теперь она другая – чистая и стерильная, как в операционной после удаления опухоли.
Я набираю номер Люси. Она поднимает почти сразу.
– Вопрос с сыном закрыт, – говорю я без предисловий. – Навсегда. Ты сделала все правильно.
Она что-то отвечает. Ее голос – острый, живой контраст тому липкому хаосу, что только что пытался ворваться в мою жизнь.
Мир разделился. На «до» и «после». И в мире «после» есть она. И ее безопасность, ее спокойствие – теперь мой главный приоритет.