Глава 2
Бант сидит между нами и переводит взгляд с него на меня. Тоже ждёт.
Я медленно подношу к губам кружку с холодным чаем и делаю глоток.
Не побегу.
Не дождётся.
Я ставлю кружку на стол без стука. Движение выходит плавным и точным, как на операции, когда внутри всё звенит, а руки делают своё. Руки меня никогда не подводили.
Саша всё ещё стоит на пороге. Куртка — в руке, ключи — в кулаке.
— Что стоишь? — спрашиваю я. Голос почти скучающий. Горжусь им, как удачно наложенным анастомозом. — Дверь закрой. Сквозняк.
— И это всё? Дверь закрой? Сквозняк? Ты, наверное, не слышала, но я…
— Ты хотел изменять! — перебиваю. — У тебя же член горит, словно его кайенским перцем натёрли. Вот и иди. Не заставляй девушку ждать, это невежливо.
Бровь у него дёргается. Совсем чуть-чуть, но я замечаю: двадцать три года смотрю на это лицо, знаю каждую его мышцу, каждую складку. Лобная мышца, медиальная порция.
Непроизвольное сокращение. Удивление.
Не этого ждал Звягинцев.
Он хмыкает, закрывает дверь, так и не выйдя, и возвращается. Идёт через прихожую ко мне, неторопливо, вразвалочку. Облако кедра и перца приближается, накрывает, и мне хочется зажать нос, как на том курсе, когда впервые побывала в морге.
Муж подходит и наклоняется. Ставит ладонь рядом с моей кружкой.
— И даже не поцелуешь меня? — спрашивает вкрадчиво. — На дорожку.
Я поднимаю на него глаза.
— Пусть шалавы тебя целуют.
Он улыбается мне в ответ, и его улыбка вонзается в сердце, как нож в рану.
— Нет, Мариш, — говорит он мягко и касается губами моего виска. Я не успеваю отшатнуться. — Все мои поцелуи только для тебя. Одной. Я буду тебя целовать. Много и долго. Влажно. С языком!
Я отталкиваю его изо всех сил.
Выпрямляется. Подмигивает.
И уходит.
Хлопает дверь. Урчит во дворе мотор его машины, шуршит гравий под колёсами, скрипнули ворота.
Бант скулит у двери.
А я сижу и трогаю висок. Место, куда он меня поцеловал. Кожа там горячая, будто ожог.
Поцелуи, значит, только для меня.
А всё остальное, выходит, для других.
Удобно. Очень удобно, Звягинцев.
Сердце — направо, член — налево.
— Бант, место, — говорю я.
Пёс оглядывается на меня, вздыхает совершенно по-человечески и плетётся на лежанку.
***
Я не ложусь.
То есть ложусь, конечно. В половине двенадцатого, как положено приличной женщине, которая устала после тяжёлой смены. Смываю остатки косметики. Мажу руки кремом, трижды, потому что кожа после антисептиков трескается.
Ложусь на свою половину.
Его половина холодная и ровная. Подушка взбита. Я застилала кровать утром, до смены, и с тех пор он на неё не ложился.
Полночь.
Я лежу на спине и смотрю в потолок.
Там трещина, от люстры к окну. Мы собирались заделать…
Половина первого.
Во дворе проезжает машина. Сердце подпрыгивает, пропускает удар.
Экстрасистола. В пору снимать ЭКГ.
Машина проезжает мимо.
Час.
Я переворачиваюсь на бок, спиной к его половине.
Потом на другой бок. Потом снова на спину.
Считаю вдохи. На четыре, пауза, на восемь.
Вернётся. Он просто хочет меня напугать.
Покатается по городу, выпьет кофе на заправке, посидит в машине у реки, как делал, когда мы ругались в молодости.
Потом вернётся, тихо, на цыпочках, ляжет рядом, обнимет сзади, уткнётся носом в шею и скажет: «Марин, прости, дураком был. Неудачная шутка!»
И я прощу.
Нет. Не прощу.
Сначала помучаю. А потом, может быть, прощу.
Два.
Три.
В начале пятого я перестаю врать себе, что сплю.
В шесть звонит будильник, который я забыла выключить.
Лежу.
В семь Саша обычно встаёт, пьёт кофе, стоя у окна, и в полвосьмого уезжает в офис.
Всегда в свежей рубашке, начисто выбритый.
В семь я встаю и иду на кухню. Варю кофе в турке.
Одну чашку.
Пожалуй, стоит подвести итог: муж не вернулся.
Даже переодеться перед работой не вернулся.
Значит, поехал в офис во вчерашнем. В итальянской рубашке, которая пахнет чужими духами!
Или у него там уже есть сменная? Там, где он ночует.
Громко скулит Бант, царапает дверь. Ему плевать на мою драму. Ему нужно на улицу, сделать все свои дела и позавтракать.
У него жизнь продолжается, в этом он абсолютно прав.
— Так, Левашова, — говорю я себе тоном, которым разговариваю с неразумными интернами. — Хватит. Истерику закончила. Анамнез собран. Переходим к лечению.
***
Я выгуливаю Банта вдоль реки, быстрым шагом, почти бегом, так что к концу круга у меня колет в боку, а пёс смотрит на меня с недоумением: мама, мы что, от кого-то убегаем?
От себя, Бант. От себя.
Потом разглядываю его, пока он пьёт. Шерсть свалялась на лапах, на ушах колтуны, чёлка падает на глаза. Пудель, а похож на беспризорную овцу.
Мы пропустили стрижку. Две недели назад должны были, но у меня была сложная неделя, а Саша, конечно же, забыл.
Саша подарил мне Банта на сорокалетие. Принёс в коробке с огромным бантом, отсюда и кличка, крошечного, чёрного, трясущегося.
«Чтобы тебе было кого любить, когда меня нет дома», — сказал он тогда.
Сейчас эта фраза звучит совсем иначе.
Я достаю телефон и набираю подругу Киру.
— Звягинцева! — голос у подруги звонкий. Кира умеет разговаривать так, будто у неё всегда праздник. — Ты живая там? Ты же вчера с дежурства?
— Живая. У тебя окно есть? Бант зарос.
— Для Банта у меня всегда окно. И дверь. И балкон. Приезжай через полчаса, у меня как раз йорк сорвался, хозяйка улетела в Турцию и забыла отманить.
— Еду.
— Марин? — Кира вдруг понижает голос. — У тебя всё нормально? Голос какой-то…
— Приеду, расскажу.
***
Салон груминга у Киры называется «Пушистый шик». Я говорила ей, что название ужасное, но Кира ответила, что оно продаёт, и оказалась права. Запись у неё на месяц вперёд, и половина владелиц шпицев в городе готова за неё убить.
Внутри пахнет шампунем с кокосом, феном и мокрой собакой.
Стены мятного цвета, на полках разноцветные бутылочки, бантики, заколки, какие-то блестящие ошейники со стразами.
— Бантик! — Кира вылетает из-за двери и падает на колени перед псом. — Мой красавец! Мой лохматый мальчик! Ну кто тебя довёл до такого состояния, а? Кто?
Бант облизывает ей нос.
Кира, как всегда, выглядит так, будто сошла с обложки журнала, который выпускают для очень смелых женщин.
Стрижка короткая, под мальчика, выбритый висок, чёлка косая, выкрашенная в ярко-малиновый. Серёжки огромные, в виде золотых треугольников. Широкие брюки-палаццо в оранжевую полоску до самого пола.
И топ, который забыл, что под него нужно надевать бюстгальтер.
Вернее, забыла его хозяйка, конечно же!
— Ого, — говорит она, разглядывая моё лицо. — Садись. Кофе будешь? Нет, кофе ты не будешь, у тебя руки трясутся. Ромашковый чай.
— Я не хочу чай.
— А я не спрашиваю.
Она ставит Банта на стол для груминга, пристёгивает поводок к металлической петле-стойке, чтобы не спрыгнул. Бант покорно стоит, опустив уши. Он знает этот ритуал и даже перетаптывается от нетерпения.
Кира включает машинку. Та жужжит, как бормашина.
— Ну? — говорит она, проводя первую полосу по собачьему боку. Чёрные кудрявые клочья падают на стол. — Рассказывай.
Я сажусь на высокий табурет у окна и рассказываю.
Всё.
Начиная со слов «Я буду тебе изменять» и про то, что дома этот кобель, даже не ночевал!
Машинка у Киры в руке замирает где-то на середине рассказа. Она стоит, открыв рот, и в какой-то момент Бант нетерпеливо переступает лапами: мол, продолжаем или как?
— Хотел, чтобы ты была для него оазисом? — переспрашивает Кира. — Чистым?!
— Чистым.
— В пустыне?!
— В пустыне.
— Чистый оазис, в который он будет макать свой грязный, простите, прибор? Он там, часом, берега не попутал? Вот козёл! — Кира снова включает машинку, и та взвизгивает, врезаясь в колтун на задней лапе Банта. Пёс вздрагивает. — Прости, малыш. Прости, это не тебе. Это твоему папаше. Марин, я в шоке. Я в полном шоке! Звягинцев? Твой Звягинцев?
— Мой, — говорю я, и слово получается горьким, как хлористый кальций. — Уже, видимо, не только мой.
Кира качает головой, выстригая лапу. Малиновая чёлка падает ей на глаз, она сдувает её вверх.
— Слушай, — говорит она осторожно. — Только ты не обижайся. Но у мужиков в этом возрасте бывает. Сорок семь лет, седина в бороду, бес в ребро. Классика. Им кажется, что жизнь проходит мимо. Они начинают бояться. Импотенции там, старости… И срочно ищут девушку помоложе, надеясь, что будут при ней гарцевать как молодой жеребчик.
— Кир, я врач. Я знаю, что такое кризис среднего возраста.
— Знаешь-то знаешь. А сама что? — Кира многозначительно смотрит на меня поверх собачьей спины. — Ты на себя давно смотрела?
Я молчу.
— Ты работаешь по двенадцать часов. Спишь в ординаторской. Приходишь домой и падаешь. Когда вы в последний раз куда-то ходили вдвоём? В ресторан? В театр? Когда ты последний раз надевала кружевное бельё с дырочками. Без повода, просто так! Например, в очередной вторник? Такое, чтобы он увидел и забыл, как его самого зовут?
Я открываю рот. Закрываю.
Не помню.
И это, чёрт возьми, ничего не значит! Двадцать три года!
Кто в двадцать три года брака надевает кружевное бельё с дырочками по вторникам?
— Это не повод, — говорю я жёстко.
— Не повод, конечно, не повод! — Кира вскидывает руки, машинка жужжит в воздухе. — Никто и не говорит, что повод. Ты святая, он козёл, это не обсуждается. Но надо же что-то делать? Бороться! Мужика нельзя просто так отдавать какой-то прошмандовке… Надо заняться собой.
— Кира…
— Нет, ты послушай! — она отстёгивает Банта, переворачивает его на другой бок. Бант терпит. — Во-первых, спа-салон. Обёртывания, массаж, всё. Во-вторых, волосы. Ты себя совсем запустила, у тебя корни отросли. Окрасишься в каштановый с медным отливом, тебе пойдёт. В-третьих, косметолог, тебе пора ботоксом лоб забетонировать, у тебя там подвижные мышцы. И, кстати, о мышцах…
Она понижает голос.
— Интимные мышцы. Когда ты качала их? Ни разу?!
— Чего?
— Того! — шипит Кира. — Ты рожала двойню, Марин. Двойню! Всё растягивается. А мужики чувствуют. Есть такие шарики, вагинальные тренажёры, мне Светка из фитнеса рассказывала, у неё муж после этого три месяца с работы бегом домой бежал…
— Кира. Я медик. Я знаю, где у женщины мышцы тазового дна, и знаю, что Кегель…
— Вот! Знаешь, а не делаешь! — Кира торжествующе тычет в меня расчёской. — Сапожник без сапог. Надо разжечь огонь. Бельё, свечи, игры. Ну, не знаю, медсестрой нарядишься, тебе даже костюм покупать не надо…
— Я не буду наряжаться медсестрой для мужика, который сегодня ночью…
— Будешь, если хочешь его вернуть!
Кира замолкает, выстригая Банту мордочку. Сосредоточенно, быстро, ножницами.
Пудель зажмуривается.
— И ещё. Только не смейся.
— Не буду.
— Есть одна женщина. Серафима. Она энергетическое поле чистит.
Я смотрю на подругу. Долго. Выразительно.
— Не смотри так! — Кира краснеет, и румянец на её остром, чуть вытянутом лице выходит пятнами. — Она правда помогает! К ней очередь на полгода. У тебя сейчас в поле дыра. От стресса, от работы, от чужой смерти, ты же каждый день с этим… Мужики же чувствуют, когда у женщины энергетика плохая. Вот они и уходят к тем, у кого хорошая. У Серафимы есть обряд, яйцом выкатывают, воском отливают, и…
— Кир, — говорю я устало. — Если у меня в чём-то и дыра, то точно не в энергетическом поле. Это дыра в слишком доверчивом сердце!
Кира фыркает подходит и неловко обнимает меня одной рукой. В другой у неё ножницы. От неё пахнет кокосовым шампунем и сладкими, приторными духами с ванилью.
— Всё будет хорошо, — говорит она мне в макушку. — Слышишь, Марусь? Мы его вернём. Или накажем. Или и то, и другое. Лучше сначала наказать, потом вернуть, чтобы неповадно было! Я с тобой.
— Спасибо, — шепчу я.
Кира знает меня с тех пор, как у меня были косички и брекеты. Мы сидели за одной партой.
— Так, — говорит она деловито. — Я сейчас. У меня спрей для шерсти закончился, этот, с шёлком, чтобы колечки блестели. Бантику без него нельзя, он у нас мальчик-модель. На складе должен быть. Посиди с ним, он пристёгнут, никуда не денется.
— Иди.
Кира уходит в подсобку. Хлопает дверь. Где-то в глубине салона звякают бутылочки на полках.
Я остаюсь с Бантом.
Он стоит на столе, наполовину подстриженный. Одна сторона аккуратная, кругленькая, а другая лохматая. Чёлку Кира ещё не трогала, и на меня смотрит один чёрный влажный глаз. Смешной. Нелепый. Половинчатый.
Как моя жизнь сейчас.
Я подхожу, глажу его по стриженому боку. Шерсть мягкая, тёплая.
— Ну что, лохматый, — говорю я. — Папа нас бросил?
Бант лижет мне руку.
В кармане вибрирует телефон.
Я достаю его машинально, думая, что это из больницы. После тяжёлых операций мне всегда звонят или пишут.
Но… это не из больницы.
Сообщение в мессенджере. Номер незнакомый. Ни имени, ни аватарки. Серый кружок.
Текста нет. Только фото.
Я нажимаю.
Картинка грузится медленно, сначала мутным пятном, потом резче, резче…
Постель. Белые смятые простыни. Деревянная стена за изголовьем, светлая, как из бруса. На тумбочке какая-то плетёная лампа. Шторы с незнакомым рисунком.
И на простынях, раскинувшись на спине, спит мужчина.
Голый.
Совершенно голый. Край простыни сбился к колену и прикрывает только одну ногу. На бедре второй величественно покоится мужской прибор, не торчком, но и вялый, слегка напряженный, гордо демонстрирующий немаленький размер и рабочее состояние.
Одна рука закинута за голову. Тёмные волосы на подушке. Борода с первыми серебряными нитками. Родинка над левым соском, которую я целовала тысячу раз.
Звягинцев.
Мой муж.
Спит.
Так безмятежно, сладко, с приоткрытым ртом. Как спят после хорошенького секса…
Телефон в моей руке не дрожит. Руки меня никогда не подводили.
Подводят ноги. Я опускаюсь на табурет, не отрывая взгляда от экрана, и промахиваюсь. Табурет едет по кафелю с визгом.
Бант испуганно лает.
Из подсобки доносится звон стекла и голос Киры:
— Марин? Ты чего там? Всё в порядке?