Глава 3
— Марин?
Кира стоит в дверях подсобки с флаконом в руке. Розовый пульверизатор с золотой крышечкой, на этикетке пудель в короне.
— Ты чего белая такая? Давление?
Я молча показываю ей телефон.
— Мне только что прислали фото. Фото моего голого мужа! В каких-то апартаментах.
— Ох… — выдыхает она и прикрывает рот ладонью. — Ох, Марусь. Сволочь. Какая же сволочь! Ты место узнаёшь? Может, гостиница какая-то? Ну, знаешь, по шторам можно понять, я в сериале видела…
— Кир, что за глупости, по шторам искать. В сериале и не такое покажут!
— Точно? Может, вы где-то были вместе?
— Кира, я не знаю этой комнаты!
Она кивает и тут же отворачивается к Банту. Прыскает на него спреем, щедро, от ушей до хвоста. Пёс чихает.
— Номер пробей, — говорит она через плечо. — Хотя нет. Не надо. Это же она прислала, стерва эта. Специально. Чтобы ты с ума сошла. Удали и заблокируй, не трави себя.
Я нажимаю на номер. Вызов.
«Абонент не может принять ваш звонок».
Пишу: «Кто вы?»
Одна галочка.
Доставлено и не прочитано.
Она не онлайн.
— Вот видишь, — вздыхает Кира. — Выбросила симку. Такие всегда так делают. Удаляй, Марин. Серьёзно. Будешь потом ночами разглядывать, я тебя знаю.
Кира выстригает Банту чёлку, повязывает на шею голубую бабочку в горошек и не берёт с меня денег. Совсем. Сколько я ни сую ей купюры в карман оранжевых брюк, она выуживает их обратно и запихивает мне в сумку.
— С ума сошла? В такой день? Иди домой. Ляг. Выпей что-нибудь покрепче ромашки.
На пороге она снова крепко обнимает меня, и ваниль её духов забивается мне в нос.
— Держись, — шепчет она. — Он пожалеет. Вот увидишь, пожалеет. Ну и сама не робей, чего уж… Он, можно сказать, дал тебе карт-бланш выгулять свою кисоньку хорошенько.
— Кир, фу. Кисоньку? Ты серьезно?
— Ну а что, ты подумай…
Я еду домой и думаю о ней.
В каждой компании есть такая подруга. Необременённая браком. Продвинутая. Прошаренная. Проработанная с тремя психологами, двумя коучами и одной бабкой Серафимой. Она знает про газлайтинг, про границы, про нарциссов и абьюзеров, про ретроградный Меркурий и про то, почему мужчины уходят. Особенно про то, почему мужчины уходят. У неё на всё есть статья, совет и номер нужного человека.
И, как правило, она одинока.
Кира была замужем один раз, полгода, в двадцать пять. Про того мужа она говорит «было и было» и меняет тему. С тех пор романы у неё случаются бурные и короткие, как фибрилляция: много шума, мало толку. Сейчас у неё «никого серьёзного», и она уверяет, что ей так нравится.
Я всегда немножко её жалела.
Смешно.
Сейчас мне кажется, что это она всё про жизнь поняла ещё давным-давно, а я двадцать три года была круглой дурой.
***
Дома я кладу телефон на кухонный стол.
Отхожу. Возвращаюсь. Открываю фото. Закрываю.
Кира права: буду разглядывать.
Разглядываю.
Родинка над левым соском. Шрам на правом боку, аппендицит в тридцать один год, я сама ему дренаж меняла, потому что не доверяла медсестре. Обручальное кольцо на месте. Спит с чужой женщиной и даже кольцо не снял.
Меня тошнит. Я иду в ванную и долго держу запястья под холодной водой. Приём, чтобы снять приступ паники. Работает у пациентов. У меня не работает.
Потом я возвращаюсь на кухню, открываю холодильник и смотрю в него.
Там куриное филе, которое надо пустить в дело до завтра. Кабачки. Сметана. Полпачки масла. Банка маминых огурцов, трёхлитровая, мама выдаёт нам по две в месяц, и Саша ест их прямо из банки, вылавливая вилкой.
Каждый вечер я готовлю ужин.
Даже когда падаю с ног после суток. Даже когда дети были маленькие и болели одновременно, я готовила ужин, потому что Саша приходил с работы голодный.
Потому что если я не накормлю, то кто?
Я смотрю на курицу.
Чувство, что курица тоже смотрит на меня.
С укором.
И я закрываю холодильник.
Не буду. Пусть его кормит та, у которой он дрых с открытым ртом.
Это протест. Это забастовка. Бойкот.
Оазис закрыт на санитарный день.
Я беру из вазы яблоко. Потом ещё виноград, мытый, с утра остался. Грушу.
Сажусь в кресло в гостиной и открываю книгу.
Книга старая, из маминой библиотеки, в потрёпанной обложке. Какой-то английский детектив, где старушка вяжет и раскрывает убийства. Я читала его ещё в институте. Мне нужно что-то, где всё предсказуемо и в конце злодей получает по заслугам.
***
Звягинцев приходит в восемь.
Щёлкает замок. Сердце у меня подпрыгивает, предатель. Надо бы вырезать его к чёртовой матери и заменить механическим клапаном. Тикает, зато не болит.
— Марин, я дома!
Голос бодрый. Как ни в чём не бывало.
Я не отвечаю. Переворачиваю страницу, хотя так и не дочитала предыдущую.
Он проходит на кухню. Я слышу, как бросает ключи на стол.
Потом открывает холодильник и закрывает его.
Через миг поднимает крышку кастрюли на плите.
Пусто.
Он поднимает крышку со сковородки.
Звяк.
Пусто.
Гремит ещё какими-то крышками, заглядывает в духовку.
Хлопает дверцей.
Потом появляется в дверях гостиной.
Всё в той же итальянской рубашке. Мятой, с расстёгнутым воротом, рукава закатаны до локтей.
Он небрит: щетина проросла сквозь аккуратную линию бороды на щеках. Глаза красноватые, будто не спал. Или спал мало. Или был очень занят.
И пахнет от него не кедром. От него пахнет табаком.
Звягинцев бросил курить двадцать лет назад. Когда я забеременела.
Значит, закурил. С ней.
Говорят, после секса сигаретка особенно хороша.
— Почему в доме нет еды? — спрашивает он.
Я откусываю виноградину. Медленно жую.
— В морозилку посмотри.
Он уходит. Я слышу, как выдвигаются ящики морозильной камеры.
Поверил, что ли?
Верхний. Средний. Нижний. Там пакет замороженной брусники, лёд в формочках и пачка пельменей.
Саша возвращается.
— Там ничего, что можно было бы просто взять и съесть.
— Пельмени.
— Замороженные. Из варить надо. У нас в морозилке, считай, пусто.
— Надо же! — смотрю на него с искренним интересом. — Точь-в-точь как на полке твоей совести. Бывает. Возрастное. Атрофия.
Александр хмурится. Прислоняется плечом к косяку, скрещивает руки на груди. Мышцы на предплечьях напрягаются, и я отворачиваюсь. Не буду я смотреть на его накачанные руки.
— Марин. Давай без этого.
— Без чего? — кладу в рот ещё одну виноградину. — Я читаю. Ем фрукты. Витамины, клетчатка. Очень полезно после сорока, тебе бы тоже не помешало. Как прошло?
— Что?
— Ну твоё… — неопределённо машу рукой с виноградной кистью. — Измена.
На скулах у него проступают желваки. Жевательная мышца. Сжимает челюсти. Если так будет продолжать, к шестидесяти сотрёт зубы и заработает дисфункцию височно-нижнечелюстного сустава. Так ему и надо.
— Подробностями, — говорит он медленно, раздельно, — я делиться не стану.
— Правда?
— Я хочу сохранить наши отношения чистыми.
Чистыми.
Ха-ха!
Я откладываю книгу на подлокотник. Старушка с вязанием так и не раскрыла убийство, придётся ей подождать.
Внутри у меня всё холодеет, как после анестезии. Ничего не болит, всё онемело, и голова ясная-ясная. Хирурги говорят: хуже всего не когда больно, а когда пациент перестаёт чувствовать боль. Это значит, что всё зашло слишком далеко.
— Чистыми, — повторяю я. — Как простыни. Белые такие, да? Хлопок? Или сатин?
Он молчит.
— Можешь не делиться, Саш, — говорю я ласково. — Мне уже всё рассказали. Вот только твоя шлюха меня просветила.
И он столбенеет.
Я впервые вижу такое.
Звягинцев застывает в дверях, как будто в него выстрелили. Руки опускаются вдоль тела. Лицо сереет. Зрачки расширяются, я вижу это даже отсюда.
Симпатическая реакция. Выброс адреналина. Бей или беги.
Он не бьёт и не бежит. Он просто стоит.
— Что? — выдыхает он хрипло.
Не «кто». Не «откуда ты знаешь». Не «я могу объяснить».
«Что».
Как будто не понимает, о чём я говорю. Как будто я сказала что-то на латыни.
Хорош. Какой актёр пропадает! Двадцать три года рядом со мной жил Станиславский, а я и не знала.
— Ничего, — отвечаю я и снова беру книгу. Открываю на случайной странице. — За ужином — тоже к ней. Оазис сегодня не хлебосольный.
Тишина.
Долгая, звенящая. Бант поднимает голову с лап и смотрит то на меня, то на него.
— Марина, — начинает Саша. Голос у него странный, сдавленный. — Кто тебе…
— Иди, Саш.
— Марин, послушай…
— Я читаю. Иди туда, откуда пришёл! Там и пожрёшь.
Я слышу, как он делает шаг в комнату. Один. Останавливается. Я не поднимаю глаз, смотрю в книгу, где буквы пляшут и не складываются в слова. Старушка. Вязание. Викарий. Мышьяк в чайнике.
Мышьяк в чайнике. Хорошая идея.
— Хорошо, — говорит он наконец глухо. — Хорошо. Как скажешь.
Шаги. Звяк ключей со стола. Он что-то бормочет в прихожей, я не разбираю, что. Может, ругается. Может, звонит ей.
Хлопает дверь.
Урчит мотор. Скрипят ворота. Свет фар проползает по потолку гостиной. От угла до угла.
И он уезжает.
Опять.
Я жду.
Я правда жду. Сама не знаю, чего. Что он развернётся на повороте. Что вернётся через десять минут и начнёт ломиться в дверь. Что позвонит. Что напишет: «Марин, это какая-то ошибка». Или хотя бы: «Кто тебе написал?»
Сижу с книгой. Смотрю на телефон, лежащий на подлокотнике экраном вверх.
Десять минут.
Двадцать.
Час.
Телефон молчит. Экран гаснет, и я касаюсь его пальцем, чтобы он снова загорелся. Никаких сообщений. Никаких пропущенных. Только время. 21:14. 21:32. 21:47.
Он поехал к ней.
Я сама его отправила, так? Сама сказала: иди. А он и пошёл, как будто только этого и ждал!