Неверный. Дай шанс вопреки! · Глава 11

Глава 11

Вторая машина приходит через четыре минуты после того, как рушится крыша.

Из неё выпрыгивают пятеро. У двоих за спиной баллоны, на лицах маски. Мальчишка-пожарный тычет рукой в левую половину дома, где сени и папин кабинет. Туда, где крыша ещё держится.

Они уходят в дым.

Мама стоит рядом и больше не плачет. Держит меня за локоть и молчит. Это самое страшное, что я слышала от мамы за сорок три года: её молчание.

Нелли Аркадьевна стоит, как каменная статуя.

Раз, два, три…

На девяносто второй секунде вываливаются двое в масках. Между ними третий. Они тащат Звягинцева под мышки, спиной вперёд, и ноги его волочатся по ступенькам.

Голова свесилась на грудь. На плечах лохмотья маминой простыни, чёрные, дымящиеся, кружевная оторочка сгорела начисто.

Я уже бегу.

— Врача! Где врач? Почему скорая еще не приехала?!

Они кладут его на траву у забора Ершовых. Я падаю на колени рядом.

И выключаюсь.

То есть выключается жена. Та, которая три недели назад впечатала торт в это лицо.

Остаётся медик Левашова.

Без сознания. Дыхание есть: частое, с хрипом. Пульс нитевидный. В ноздрях сажа, волоски в носу опалены, брови опалены.

Ожог дыхательных путей почти наверняка. Лицо чистое: мокрая простыня спасла голову.

Шея слева в пузырях, кожа сползает чулком. Спина: рубашка прикипела, голубая ткань вплавилась в красное.

Ладони обожжены — он хватался за раскалённое.

Больше всего пострадали ноги. Белесые, восковые участки, которые не болят, потому что нервные окончания уже умерли.

— Не отдирайте ткань, — говорю я пожарным. — Холодной воды, чистой. Скорую реанимационную, с кислородом. Скажите: термоингаляционная, ожог около сорока процентов, без сознания. Быстро!

Кто-то бежит с бутылками. Тётя Люба несёт ведро и полотенце.

Зачем, Звягинцев? Зачем ты полез?

— Сашенька… — говорит кто-то надо мной.

Нелли Аркадьевна стоит на коленях с другой стороны. В грязи, в чёрном платке. Протягивает руки к сыну и не решается коснуться.

— Не трогайте, — говорю я. — Ему больно.

— Он же не слышит…

— Слышит.

Не знаю, правда ли это. Пусть будет правда.

Она смотрит на меня, и я жду: сейчас скажет, что это я виновата. Что если бы не торт в лицо и мой приказ «выметайся», её сын сидел бы в своём кабинете.

Она не говорит ничего. Только плачет молча.

Моё терпение на исходе и, клянусь, я чуть не зарыдала от облегчения, когда приехала скорая и сразу же забрала Звягинцева.

***

Ожоговое у нас на седьмом этаже.

Здесь пахнет хлоргексидином, мазью с серебром, мокрыми повязками. И под этим, едва уловимо, пахнет горелой плотью, чем-то сладковатым, тяжёлым, от чего у ординаторов в первый раз подкатывает к горлу.

Здесь всегда двадцать восемь градусов: обожжённые не держат тепло. Они мёрзнут даже в июле.

Трое суток Звягинцев на аппарате. Трубка во рту, лицо отёчное, круглое, неузнаваемое.

Тело в белых коконах бинтов, из-под которых торчат катетеры и датчики.

Я стою за стеклом и смотрю на эту кривую на мониторе, где показывают пульс и давление.

Меня туда не пускают. То есть пускают: у меня пропуск во все отделения. Но заведующий ожоговым, Косых, сухопарый, с жёлтыми от никотина пальцами, встаёт в дверях:

— Марина Викторовна. При всём уважении. Вы кто ему?

— Жена!

Ещё жена. Юридически. Заявление я так и не подала.

— Жён к тяжёлым ожоговым я не пускаю.

— Тогда я… коллега, Косых, не придуривайтесь, что не знаете меня, — говорю я.

— Коллега, идите домой. Спите. У меня тут и так проходной двор.

Проходной двор у него действительно.

Дети дежурят посменно, по графику, который Таня расписала в таблице, по часам, с цветовыми пометками. Даня утром, до пар. Таня вечером.

Даня приходит в чужом халате на три размера больше. Садится на подоконник напротив стеклянной двери, достаёт учебник по гистологии и не читает.

— Мам, — говорит он однажды, садясь рядом со мной на банкетку. — А какая у него площадь?

— Тридцать восемь. Ноги самое глубокое.

— Индекс Франка какой?

Я смотрю на сына и не могу сказать. Он кладёт голову мне на плечо. Как в пять лет, когда засыпал в машине.

Таня проходит мимо меня, не останавливаясь: «Привет, мам». Сухо, как соседке по лестничной клетке. Встаёт у стекла, скрестив руки, и я вижу, как у неё дрожит подбородок.

— Танюш…

— Мам, не надо. Я знаю, что ты скажешь. Что ты не виновата. Что это они подожгли. Что папа сам полез. Я всё это знаю. Просто… не сейчас. Хорошо?

Вот так.

Она всё-таки винит меня и еще больше сблизилась с бабушкой по отцу, той самой Нелли Аркадьевной, которая и стала причиной пожара!

***

На четвёртый день в коридоре появляется Лиля.

Я узнаю голос раньше, чем вижу её:

— Простите, я к Звягинцеву… Я его секретарь… там договор горит….

Ей лет двадцать пять. Невысокая, очень кругленькая в груди и бедрах, в сером платье, которое сидит как школьная форма.

Тугой пучок. Модные очки. Щёки круглые, розовые.

Вот, значит, какая.

Она узнаёт меня сразу, в кабинете Саши на столе стояла наша фотография с Кипра, и краснеет до малинового.

— Марина Викторовна? Это я вам тогда… трубку взяла. Простите, я не поняла сразу, что это вы. Александр Михайлович был на совещании, ему кто-то видео переслал, из чата. Он закричал что-то и выбежал прямо из переговорной. А телефон забыл. Я схватила и за ним, по лестнице… Девятый этаж… Я бегу, кричу, а он не слышит. А тут вы звоните.

Бежала за ним девять этажей.

Надо же, какая преданность.

— Спасибо, Лиля. Документы оставьте на посту. Он на аппарате, он ничего не подпишет.

Губы у неё дрожат. Она отдаёт папку медсестре, а пакет протягивает мне.

— Это ему. Когда проснётся. Там мандарины. Он любит.

Не любит.

У него аллергия на цитрусовые.

С детства.

Двадцать три года я не покупаю мандарины на Новый год, чтобы он не сорвался.

Значит, не так уж хорошо ты его знаешь, Лилечка.

***

Родители приходят каждый день.

Все четверо.

Мама с папой живут теперь по отдельности. Отец — у приятеля по кафедре, мать — у двоюродной сестры.

Я звала их к себе, в первый же вечер. Мама отказалась. Сказала, что у них есть гордость, что они не будут сидеть на шее у дочери, у которой и так проблем по горло.

Звягинцевы живут в своём доме. На Садовой, двенадцать.

Дом у них уцелел. Спалило только забор и немного опалило беседку.

Родители не разговаривают.

Мама не разговаривает с папой: он предатель Родины, уехал с врагом на рыбалку в разгар военных действий.

Свекровь не разговаривает со свёкром: он тоже предатель, уехал с врагом на рыбалку, пока она хоронила Маркиза.

Мама со свекровью, разумеется, тоже не разговаривают.

То есть, не разговаривают друг с другом напрямую.

— Некоторые, — говорит мама громко, глядя в потолок, — сначала заводят скандал с оскорблениями на семейном вечере, а потом сидят тут, как ни в чём не бывало.

— Некоторые, — отвечает свекровь, глядя в противоположную стену. — сначала травят мышей, а потом удивляются, что у людей коты мрут.

— Некоторые жгут резину на весь квартал.

— Некоторые вешают бельё, чтобы людям солнце загораживать. Мало твоя сирень мой горох затемняла, что ничего не росло?

— Галя, — тихо говорит папа.

— Молчи, иуда.

— Неля, — вздыхает свёкор.

— Молчи, предатель.

Папа и Михаил Ильич сидят рядом, на одной банкетке, плечом к плечу.

Мама смотрит на это, и у неё раздуваются ноздри.

Война продолжается.

Даже несмотря на то, что в ней уже были жертвы…