Глава 12
Я прихожу к ним на пятый день после смены. Семь часов шунтирования.
Операция прошла хорошо, но я чувствую себя плохо.
Иду по коридору седьмого этажа, и уже от лифта слышу голоса.
Громкие.
— Это ты! Ты виновата! — голос свекрови срывается на визг, как тогда, за столом. — Если бы не твоя отрава! Если бы не твой сарай! Маркиз был бы жив! И Сашенька бы…
— Мой сарай?! А кто вентилятор поставил?! Кто покрышки поджёг?! Я, что ли, пять покрышек на огород притащила?! Это твой Михаил их из гаража вёз!
— Галя, Неля, давайте потише, тут больные…
— Молчи, Витя!
— Молчи, Миша!
— Это твоя дочь его выгнала! Она! Тортом! В лицо! Кольцом! Если бы она по-человечески, как нормальная жена… Он бы дома сидел! В кабинете своём! И никуда бы не полез!
— Моя дочь?! А кто ей изменял?! Мой зять, что ли?! Твой! Кобель твой! Весь в отца!
— Галя!
— Молчи!
Медсестра на посту вжимает голову в плечи. Двое пациентов в колясках, с перебинтованными руками, выглядывают из палат. У одного лицо в повязке, видны только глаза. Глаза любопытные.
Проходной двор. Рынок.
За стеклянной дверью пищит монитор. Вчера его сняли с аппарата, дышит сам. Сегодня была первая перевязка под наркозом. Косых говорит: будут пересаживать кожу, в несколько этапов.
Про ходьбу говорить рано.
— Может, и будет ходить. С палочкой. Если не будет контрактур. Если не будет сепсиса. Если, если, если, Марина Викторовна…
А за стенкой визжит его мать и моя мама.
Как две базарные хабалки, на всю больницу!
Три недели я молчала. Двадцать три года улыбалась.
Пять суток стояла за стеклом, как посторонняя.
Всё.
Хватит!
Я мчу по коридору, словно ураган. Они замечают меня, когда я уже в трёх шагах.
— Мариночка! — начинает мама. — Скажи ей, скажи ей, что…
— Довольно.
— Марина, твоя мать…
— Довольно! — повторяю громче. — Ясно?! Довольно!
Все замолкают.
Я стою посреди коридора, в хирургическом костюме, с шапочкой в кулаке. Волосы растрёпаны.
Под глазами синяки, наверное, чёрные.
— Это касалось только нас, — говорю я. — Меня и кобеля этого паршивого. Только нас! Не вас!
Показываю на стеклянную дверь.
— А вы… Зачем полезли? В войну? Пакости делать?! Мышей травить?! Резину жечь?! Бельё вешать назло?! Вам сколько лет?! Вам по шестьдесят восемь, по семьдесят с лишним лет! У вас внуки взрослые! Скоро правнуки пойдут! А вы, как в детском саду, куличики друг у друга ломаете! И какашками кидаетесь, словно обезьяны в зоопарке!
Свекровь открывает рот. Я поворачиваюсь к ней.
— Молчите, Нелли Аркадьевна. Сейчас… молчите.
Она закрывает рот.
— Из-за вас, — продолжаю я, и во мне всё кипит, и слова вырываются сами, — вы теперь можете лишиться сына! Слышите?! Сына!
Свекровь бледнеет. Михаил Ильич поднимается и подставляет ей руку. Она берётся за неё, не отпихивает.
— А вы, — поворачиваюсь я к родителям. — Вы без дома остались! Без дома! Сорок лет жили! Всё! Всё сгорело! Ради чего?! Ради кота?! Ради того, чтобы доказать, кто кого переорёт через забор?!
Мама стоит, прижав руку к шее. Папа снимает очки.
Тишина.
Медсестра на посту перестала дышать.
Пациент с перебинтованным лицом медленно, беззвучно аплодирует забинтованными руками.
И мама первой приходит в себя. Конечно. Мама.
— Они и виноваты, — говорит она упрямо, показывая пальцем на Звягинцевых. — Мариночка, ну ты сама посуди. Кто поджог устроил? Кто вентилятор поставил? Мы, что ли?
— А кто отраву в сарай положил?! — тут же вскидывается свекровь. — Кто кота убил?!
— Да сдох твой кот от обжорства! Он у тебя весил, как свинья!
— Не смей про Маркиза! Не смей!!!
— А ты не смей моему мужу…
— Витя, скажи ей!
— Миша, скажи ей!
— Хватит!!!
Я кричу так страшно, что сама себя пугаю.
Слышно, наверное, во всей больнице. На всех семи этажах и даже в подвале, в морге.
У мамы подпрыгивает химическая завивка. Свекровь садится на банкетку.
Папа роняет очки. Михаил Ильич роняет термос, и тот катится по линолеуму, звеня.
— Пошли, — говорю я.
Все четверо смотрят на меня.
Я набираю в грудь воздуха. Столько, сколько помещается в лёгкие.
— Пошли. На ху…
И в последний момент вижу чью-то седую голову в дверях ординаторской и массивный силуэт, приближающийся, словно айсберг.
— …тор, — выдыхаю я. — На хутор! Все! Все четверо! Вон отсюда!
— Марина Викторовна права, — раздаётся голос.
Негромкий, хрипловатый, с ленивой начальственной растяжкой, от которой у половины нашей больницы по спине бегут мурашки.
Лаптев. Геннадий Павлович. Главный врач. Высокий, грузный, седой, с огромным животом, обтянутым белым халатом, и маленькими острыми глазками.
Тридцать лет руководит больницей. Пережил пятерых министров здравоохранения, три реформы и одну прокурорскую проверку.
Это он выглянул на крики из ординаторской, подошёл и смотрит на моих родителей и родителей моего мужа, как на студентов, которые пришли на экзамен, не выучив ни одного билета.
Рядом с ним Косых. Жёлтые пальцы сжаты в кулаки.
— Я вам говорил, Геннадий Павлович. У меня этот балаган в печёнках. Мне людей спасать нужно, а они тут устраивают!
— Геннадий Павлович… — папа поднимается с банкетки. — Гена. Здравствуй. Ты прости, мы тут…
— Здравствуйте, Виктор Андреевич. — Лаптев кивает папе вежливо, но не подходит. — Вы меня простите тоже. Но у нас здесь больница. Ожоговый центр. Здесь люди лежат, у которых кожи нет. Которым больно дышать. У меня тут в шестой палате девочка девятнадцати лет, у неё шестьдесят процентов. Шестьдесят. И мы делаем всё, что можем, а она угасает… И последнее, что она может услышать, это ваши вопли?
Он делает паузу.
— У нас здесь больница, — повторяет он. — А не рынок.
Мама открывает рот.
— Вон, — говорит Лаптев. — Все. Вон. Или я на вас ещё заявление в полицию напишу. За хулиганство в медицинском учреждении. Административный арест до пятнадцати суток. Там вас посадят. Вместе. В одну камеру.
Он оглядывает по очереди маму, папу, свекровь, свёкра. Потом прищуривается, и уголок рта у него ползёт вверх.
— Говорят, вы дома лишились? Вот и будет у вас крыша над головой, — ухмыляется главврач.
И уходит, заложив руки за спину.
Они уходят.
Молча. Все четверо.
Косых смотрит на меня.
— Ещё хоть раз, Левашова… Увижу этих в коридоре, я их за шкирку, и на улицу. Сам.
— Хоть с поджопником, ради бога. Они у меня вот где сидят! — показываю на горло.
— Верю.
Медсестра выдыхает.
А я остаюсь одна.
Подхожу к стеклянной двери. Прислоняюсь лбом к холодному стеклу.
Звягинцев лежит в своём белом коконе. Трубку уже убрали. Кислородная маска на лице. Отёк немного спал, и лицо снова становится похожим на его лицо. Борода сбрита, её сбрили в приёмном, чтобы обработать шею. Без бороды он выглядит моложе. Беззащитнее. Как тот девятнадцатилетний Сашка с хилым букетиком, который ждал меня у анатомички…
Потом Звягинцев открывает глаза.
Взгляд бродит по потолку. Останавливается на мне.
И я не знаю, видит он меня или нет.
Но губы под кислородной маской шевелятся.
Медленно. С трудом.
Два слога.
Но читаю по губам:
«Не плачь».
И только тогда я замечаю, что плачу.