Неверный. Дай шанс вопреки! · Глава 10

Глава 10

Я кидаюсь к ленте. Подныриваю под неё. Пожарный перехватывает меня поперёк туловища, прямо на бегу, и я бьюсь в его руках, как рыба, и колочу его по каске, по плечам, по брезентовой робе.

Правая кисть взрывается болью.

— Там мои родители!!! Пустите!!! Там люди!!!

— Женщина!

— Вы что стоите?! Вы почему стоите?! Идите внутрь! Вытаскивайте!!!

— Нельзя внутрь!

Он встряхивает меня. Сильно. Разворачивает к себе лицом. Молодой, лет двадцать пять, чумазый, в копоти.

Глаза под каской красные, воспалённые, слезятся от дыма. И испуганные. Мальчишка. Как мой Даня.

— Нельзя! — кричит он мне в лицо. — Слышите? Нельзя! Перекрытия прогорели, крыша поплыла! Там сейчас всё рухнет! Нас трое! Трое, понимаете? Одна машина! Вторая в пробке на Лесной, там фура перевернулась! У нас вода кончается! Гидрант на улице пересохший, его десять лет не проверяли! Мы только сбить пытаемся, чтоб на соседей не пошло!

Трое.

Одна машина.

Гидрант пересохший.

Только сбить.

Чтобы на соседей не перекинулось…

— Дай мне противогаз, — говорю я. — Или хоть мокрую тряпку. Я сама пойду.

— Вы с ума сошли!

— Я врач.

— Да хоть министр! Не пущу!

Он неожиданно уверенно для своего довольно тощего телосложения тащит меня обратно за ленту, как мешок. Тощий, но жилистый и цепкий! Он сдаёт на руки кому-то из соседей, и тётя Люба, Кирина тётка, вцепляется мне в плечи мёртвой хваткой и причитает:

— Мариночка, Мариночка, не надо, девочка! Держись, жди пожарных! Молись!

Дом горит.

Трещит. Стреляет. Гудит. Как огромная доменная печь.

И где-то там, внутри, в дыму, в оранжевом пекле… мои родители!

Визг тормозов.

Я поворачиваюсь на звук. Не только я. Вся Садовая поворачивается.

С той стороны улицы, где проехать было нельзя, по тротуару, снося урны и чей-то велосипед, прёт чёрный внедорожник.

Большой, блестящий.

По окнам хлещут ветви кустов сирени.

Сигналит!

Люди с визгом разбегаются в стороны. Бабка Шура вместе с табуреткой отпрыгивает с поразительной для её возраста резвостью.

Джип тормозит в метре от ленты, почти упираясь бампером в пожарную машину.

Дверь распахивается ещё до того, как машина останавливается.

Звягинцев.

Он без пиджака. В одной рубашке. Галстук сдёрнут набок, болтается на шее. Волосы растрёпаны.

Лицо белое, будто кровь из него откачали.

Он идёт к дому, как ледокол.

Широко, быстро, тяжело.

Вовка Ершов, который как раз поднялся с асфальта и сунулся к нему со своим разбитым носом, получает плечом в грудь и снова садится на свой зад.

Двое мужиков из толпы, которые встают у него на пути, разлетаются, как кегли. Тётя Люба ахает и отпускает меня.

Пожарный, тот самый мальчишка, бросается наперерез.

— Стоять! Стоять, куда?!

Саша легко отстраняет его одной рукой, как отодвигают занавеску.

Разрывает ленту. Просто рвёт её, как нитку.

У бочки с водой возле сарая он останавливается на секунду. Одну. Хватает ведро, которое валяется рядом, зачерпывает воду и выливает на себя. Прямо на голову. Ещё раз. Ещё. Рубашка облепляет его, становится прозрачной, тёмной. Вода течёт с бороды, с волос.

Потом он поворачивается к бельевой верёвке.

Сдёргивает с неё мамину простыню, ещё не тронутую огнём, макает в бочку целиком.

Отжимает.

Накидывает на голову и плечи, как капюшон.

И бежит к дому, объятому пламенем.

— Саша! — ору во всё горло. — Саша, стой!!! СТОЙ!

Он оборачивается на секунду, смотрит через плечо, приподняв простынь прямо на меня.

Шевельнул губами.

Кажется, это было: «Прости…» или «Прощай!»

Я точно знаю, что губы сложили первый слог «про…»

А дальше уже не разобрать, потому что он ныряет в дверь веранды.

В огонь.

И пропадает.

***

Время растягивается.

Секунда становится длиной в минуту. Звуки глохнут, как под водой.

Сейчас это происходит со мной.

Пожарный-мальчишка кричит что-то в рацию, беззвучно. Как второй пожарный разворачивает рукав в сторону веранды.

Вода бьёт в дверной проём тугой белой струёй, шипит, превращается в пар.

Толпа за моей спиной отступает на шаг, дружно, как по команде.

И вдруг… Я вижу виновницу пожара — Нелли Аркадьевну…

Она стоит одна. Всё в том же чёрном платке, с похорон кота Маркиза. Маленькая, съёжившаяся. Без укладки, в застиранной кофте, но леопардовых лосинах. Лицо у неё серое, неподвижное, как у восковой куклы.

Она смотрит на дверь, в которой исчез её сын.

И вид у неё такой, будто её уже похоронили.

Вместе с Маркизом.

Проходит минута. Может, две. Может, десять секунд.

Я смотрю на дом и считаю. Как считаю компрессии при сердечно-лёгочной реанимации.

Внутри, в дыму, мелькает что-то. Тень. Силуэт в светлом, с белым на голове. В окне кухни, потом в окне спальни. Потом пропадает.

Он ищет.

Он ищет моих родителей. В горящем доме, где нечем дышать.

Там каждый вдох — это угарный газ, который связывается с гемоглобином в двести раз быстрее кислорода.

Через три минуты человек теряет сознание.

Через пять начинается необратимое повреждение мозга.

— Выходи, — шепчу я. — Выходи, Звягинцев. Выходи, я тебя прошу. Выходи, сукин ты сын!

И тогда дом издаёт звук.

Низкий. Протяжный. Скрипучий стон.

Как огромное живое существо, раненое, из последних сил делает вдох.

Треск.

Толпа ахает, как один человек:

— ААААА!

И крыша складывается.

Прямо посередине.

Конёк проседает.

Стропила ломаются с оглушительным сухим хрустом, один за другим. Шифер съезжает вниз лавиной.

Перекрытие обрушивается внутрь, в самую сердцевину дома, туда, где кухня и спальня, и коридор между ними.

Столб искр взлетает в небо. Выше яблонь и проводов, повисших, словно нитки.

Жар бьёт волной, и все отшатываются.

Мальчишка-пожарный падает на колено, закрывая локтем лицо.

А когда искры оседают…

Посередине дома чёрный провал. Дымящийся, огненный. Как разверстая рана.

Шок.

Никто не говорит ни слова. Ни одного. Даже Вовка Ершов, прижимающий к носу окровавленную майку.

Вдруг тишину разрывает голос. Совсем рядом со мной. Знакомый до боли.

— Дом!!! Ах!.. Наш дом!.. — всхлип. — Дом жалко!..

Я поворачиваюсь медленно. Мама.

Живая.

Стоит в паре метров от меня, в халате, в тапочках на босу ногу, растрёпанная, со своей химической завивкой. Под мышкой у неё стопка ярких глянцевых каталогов. На лице полосы от слёз.

Она смотрит на провал в крыше и рыдает.

— Мама? — голос у меня пропадает, выходит один сип. — Ма… Мам! Ты… тут?

— Тут… — всхлипывает мама и хватается за мою руку. — Тут, Мариночка. У Елены была, на соседней улице. Ты, наверное, не знаешь, но меня эта паскуда леопардовая, твоя свекровь, гнилая кровь, довела! Покрышки жгла, всё моё белье завоняла. Мы так ругались, что я чуть не слегла, аж трясло. Дай, думаю, к Елене зайду, она мне заказ привезла. Мы каталоги смотрели, она меня всё подписать хотела на эту свою косметику… Насилу отбилась… Выхожу, а тут… А тут… Дом… И толпа такая, не пробиться.

У Елены.

Смотрела каталоги.

Живая.

Облегчение накатывает такое, что у меня подгибаются колени. Тёплой волной, от груди к ногам.

Я держу маму за руки. Мама держит меня. Живая.

— А папа? Мам. Папа? Папа — там?! Дома?!

Мамино лицо меняется.

Рыдания прекращаются, будто их выключили. Губы сжимаются в тонкую нитку. Глаза высыхают, вспыхнув вызовом. Подбородок поднимается. Передо мной снова Галина Петровна Левашова, завуч школы номер семнадцать, гроза хулиганов района.

— Отец твой, — чеканит мама, — предатель Родины!

— Что?..

— Отправился на рыбалку! — мама всплёскивает руками. — С вражиной! С фашистом этим, со Звягинцевым своим! С Михаилом! На его машине! Как только они покрышки эти свои подожгли, так твой отец, иуда, подхватил удочки и шмыг через заднюю калитку! Мне Семёновна сказала, она видела! Они к Ольховке поехали, на лещей! Вдвоём! В то время, когда я тут одна… Оборону держала! Он предпочёл умыть руки, потому что знал, я бы его… Ух… Вот он где у меня!

Мама говорит что-то ещё. Про сорок семь лет брака…

—... пусть теперь со своим Михаилом и живёт!

Я не слышу.

Папа на рыбалке.

Мама у Елены.

В доме никого не было.

Никого.

Совсем никого.

НИ-КО-ГО!

Я поднимаю глаза на дом, где никого не было.

Кроме одного человека.

Который пошёл искать моих родителей.

В мокрой маминой простыне с кружевами.

Там…

Звягинцев.

— Сашка!.. — ахаю я.