Глава 15
Родители переезжают ко мне в воскресенье.
Вернее, переезжает папа. Мама сдаётся.
Сначала мама отказывалась наотрез, потом приезжает с двумя клетчатыми сумками, успела кое-чем обжиться за это время.
— Я временно, — говорит она. — Пока страховку не выплатят.
— Конечно, мам, — говорю я.
Страховки у родителей нет. Я знаю. Папа отказался продлевать в прошлом году.
Сказал, что это грабёж средь бела дня, а за сорок лет у них даже кран не потёк.
Через три дня дом становится маминым.
Это происходит незаметно, как метастазирование. Сначала на кухне появляются её любимые полотенца, вафельные, с петухами.
Потом она убедила отца купить ей кастрюли, и они переезжают на мои полки, а мои — в кладовку.
Потом на окна в гостиной вешаются тюлевые занавески из какого-то благотворительного фонда, с оборками. Потом на месте зеркала, появляется календарь с котятами.
— Чтоб не пустовало, — говорит мама. — Пустое место к пустому месту.
В холодильнике появляется еда.
Много еды. Суп. Котлеты. Голубцы. Творожная запеканка. Кисель.
Мама готовит так, будто в доме живёт полк, а не трое взрослых, один из которых ест, как птичка, а другой на диете по радикулиту.
И огурцы. Мама засаливает огурцы. В первую же неделю!
Двенадцать трёхлитровых банок. Выстраивает их в погребе, как солдат на параде.
— Кому столько? — спрашиваю я.
— Мне, — отрезает мама. — В качестве терапии.
Меня мама кормит.
То есть пытается. Ставит передо мной тарелку супа, садится напротив, подпирает щёку и смотрит. — Ешь.
Я ем. Одну ложку. Вторую.
Суп вкусный. Мамин. С фрикадельками, как в детстве.
Я чувствую его вкус, чувствую, как тёплое опускается в желудок, и в ту же секунду к горлу подкатывает ком.
Не тошнота. Просто пищевод сжимается и не пускает.
Я откладываю ложку.
— Мариночка…
— Я в больнице поела, мам.
— Врёшь.
— Не вру.
Мама смотрит на меня ещё секунду, потом забирает тарелку, выливает суп обратно в кастрюлю, моет тарелку и ставит в сушилку. Я вижу, как у неё вздрагивают плечи.
Папа живёт в Даниной комнате наверху.
Мама в гостевой внизу. Друг с другом они не разговаривают.
Общаются… через меня.
— Мариночка, передай отцу, что ужин на столе.
— Мариночка, передай маме, что я буду поздно, у меня заседание кафедры.
— Мариночка, передай отцу, что пусть на своём заседании и ужинает. Со своим Михаилом.
— Мариночка, передай маме, что Михаил не член кафедры. Он вообще-то инженер-теплотехник.
— Мариночка, передай отцу, что мне всё равно, кто он. Хоть космонавт. Пусть и спит с ним в обнимку, если он специалист по теплу.
Я передаю. Хожу между кухней и лестницей, как телефонный кабель. Как посредник при переговорах о заложниках.
Однажды я слышу, как мама сидит на кухне и листает альбом.
— Кобель ты, Звягинцев. Кобель. Двадцать лет мои огурцы жрал и хвалил. А потом обгадил!
Пауза.
— А в огонь-то полез. Дурак. За мной полез. Кто ж меня теперь любить-то будет, как не такой зять-дурак!
Я тихо отступаю.
Даже мама.
Даже мама его простила.
***
Даня приходит часто. Теперь, когда в доме бабушка, он приходит почти каждый день. Ест бабушкины котлеты, по пять штук. Шутит с дедом. Чешет Банта. Садится рядом со мной на диван, кладёт голову мне на плечо, и мне кажется, что всё хорошо.
А потом он говорит:
— Мам, папа сегодня первый раз сел на кровати. Сам. С поручнем.
— Это хорошо, — говорю я.
— Он двадцать минут садился. Весь мокрый был. Аж трясло. Косых сказал, контрактуры начинаются. На левом колене. Надо разрабатывать.
— Надо.
— А кто разрабатывать будет, мам? — Даня поднимает голову с моего плеча. — Бабушка Неля? Ей семьдесят. Дед Миша? У него плечо. Таня? У неё сессия. Я? У меня анатомия.
Я молчу.
— Ты же знаешь, как, — говорит Даня тихо. — Ты же врач.
— Он меня не пускает, Даня.
— А ты пробовала ещё раз?
Не пробовала.
Не пробовала, потому что мне хватило одного «кого угодно, только не её».
Потому что я не умею стучаться в закрытые двери дважды.
У меня есть гордость.
Даня встаёт, берёт куртку и уходит. Не хлопает дверью. Лучше бы хлопнул.
А через два дня возвращается с пакетом мандаринов для бабушки и с новостью:
— Папа просил купить ему новую симку. Говорит, на старый номер все звонят, покоя не дают. Партнёры, поставщики. Хочет, чтоб никто не знал.
— Купил?
— Купил. — Даня пожимает плечами. — Номер не дал, не спрашивай. Сказал, никому.
Никому.
Даже детям.
Не спрашиваю.
С Таней хуже.
Таня приезжает раз в неделю. Всегда с отговоркой: забрать куртку, которую забыла в прошлом году, взять учебник из своей комнаты. Отдать бабушке лекарства от давления. Входит, как налоговая инспекция.
— Тут уютно стало, — говорит она однажды.
— Бабушка старается.
— Ну да. — Таня кивает. — В папином доме.
Я ставлю чайник, чтобы не отвечать.
— Мам, я не хотела. — Таня тут же морщится. — Прости. Просто… Он там один. Понимаешь? Лежит. На седьмом этаже. Не может даже в туалет сам. А ты тут. С дедушкой. С бабушкой. С Бантом. В его доме. А он всё отдал. Всё. И сказал, что так правильно.
— Таня…
— Я не говорю, что ты виновата! — Голос у неё взлетает. — Он тебе изменял. Это мерзко. Я знаю. Я не глупая. Но ты могла подождать? С разводом? Хотя бы пока он не встанет? Хотя бы месяц?!
Чайник закипает. Щёлкает кнопкой. Я стою к дочери спиной и смотрю на пар.
Могла, наверное.
— Он не хотел меня видеть, Танюш, — говорю я наконец.
— Мам, он не хотел, чтобы ты еготаким видела.Это разное.
Разное.
Я оборачиваюсь. Таня стоит посреди кухни и глаза у неё мокрые.
Она уезжает через десять минут, так и не выпив чаю.
А в два часа ночи в дверь звонят.
Я открываю. На пороге Таня. В пижаме под плащом. Растрёпанная. Со следами туши на щеках. Приехала на такси.
— Мам, можно я у тебя посплю? — говорит она, и голос у неё тонкий, лет на семь. — Мне страшно. Мне приснилось, что папа…
Не договаривает.
Мы спим на моём голом матрасе, под одним пледом. Таня прижимается ко мне спиной, свернувшись калачиком, как в детстве, когда ей снились кошмары.
Я глажу её по волосам. Она засыпает через пять минут.
Утром уезжает до того, как я просыпаюсь. Оставляет на кухонном столе записку:
«Мама, не забудь поесть!!!»
А в следующую субботу снова приезжает за курткой, и снова смотрит сквозь меня.
То ластится, то дуется.
Как маятник. Как пульс при мерцательной аритмии: то сто сорок, то пятьдесят.
Никакой закономерности.
И от этого устаёшь больше, чем от ровной тахикардии.
***
В больнице тоже знают.
Больница — это деревня. Большая, в семь этажей, но деревня. Здесь знают всё. Кто с кем спит в ординаторской на дежурстве. Кто берёт конверты. У кого из хирургов трясутся руки после вчерашнего.
И теперь все знают, что на седьмом этаже, в отдельной палате ожогового, лежит муж Левашовой.
Который вынес из огня… то есть не вынес, но полез в огонь за её родителями. А она на него подала на развод. Пока он лежал на аппарате.
Об этом не говорят мне в лицо.
Об этом говорят, когда я выхожу.
Я захожу в буфет на первом этаже, и две медсестры из урологии замолкают.
Я поднимаюсь в лифте, и санитарка тётя Валя отводит глаза. Я прохожу мимо поста в ожоговом, по пути в реанимацию на консультацию, и слышу за спиной шёпот.
— Та самая.
— Ага.
— А с виду приличная.
— Они все с виду приличные.
— А он, говорят, всё ей оставил. Дом. Машины. А она даже не зашла ни разу.
— Мда… Чужие сердца латает, а своего — нет.