Глава 21
Утром в пять пятнадцать не приходит «доброе утро, Таити».
Я лежу в темноте, смотрю в дощатый потолок с сучками и жду.
Телефон молчит.
Я встаю. Выпускаю Банта. Кормлю Серафиму. Пью
Завтракаю, принимаю таблетки и необходимые БАДы.
И всё какое-то пресное. Как больничная гречка без масла.
Флоксы в цинковом ведре на веранде за ночь опустили головы. Я меняю им воду, подрезаю стебли наискосок, под струёй, чтобы в сосуды не попал воздух.
Воздушная эмболия. У цветов, как у людей: один пузырёк, и всё, сосуд закупорен, дальше ничего не идёт.
Они не поднимают головы.
К полудню я перечитываю переписку.
Всю. С самого начала
«Добрый вечер. Марина Викторовна Левашова?»
И последнее. Моё.
«Сорри, но ты заходишь на территорию, которую я не обсуждаю с посторонними!»
С посторонними.
Я смотрю на это слово, и мне становится стыдно…
Он же не знал всей моей истории.
Он просто спросил. Как спросила бы Кира. Как спрашивает любой человек, которому женщина говорит «я в разводе». «И как водится, твой бывший мудак?»
Потому что так принято: ругать бывших. Девяносто процентов клянут бывших!
Я пишу:
«Прости, я не хотела так резко».
Стираю.
Пишу:
«Ты тут ни при чём, это старая рана».
Стираю.
Пишу:
«Гавайи, ты там жив? Ураган не унёс?»
Стираю.
Не отправляю ничего.
Гордость. Или страх. Или то и другое, как два препарата с синергичным действием.
***
Второй день тянется, как резина.
Я полю. Полоть уже нечего. Нина Санна смотрит на меня из своего участка и не решается ничего сказать. Видимо, у меня такое лицо, что даже фиги не нужно.
Поливать тоже нечего: вчера был дождь.
Я включаю радио. Выключаю.
Скучно.
Нет. Не скучно.
Тоскливо.
Скука — это когда нечем занять руки. А у меня руки заняты с утра до вечера.
Тоска — это когда нечем занять то, что под рёбрами.
И вот тут, на второй день, со мной случается странное.
Я понимаю, что тоскую не только по Гавайям.
Я тоскую по Саше.
Это приходит внезапно. Вечером, когда я лежу в гамаке, и Серафима топчется у меня на животе, ноги прикрыты пледом: вечерами холодно по-осеннему.
Небо над берёзами становится сиреневым, как глазок у флокса. Я тянусь за телефоном, по привычке, проверить. И вместо экрана вижу руку.
Не свою, а руку Саши, как бы он проверял, хорошо ли всё закреплено, и ворчал бы, что надо всё переделать.
Я лежу в гамаке и тоскую по мужчине, который мне изменял.
По двум мужчинам сразу.
Одного я никогда не видела. Другого не хочу видеть.
Или хочу?
— Левашова, — говорю я сиреневому небу. — Это называется «перенос». Классика психотерапии. Ты переносишь чувства к бывшему мужу на случайного собеседника. Потому что первый недоступен, а второй безопасен. Любой студент с кафедры психиатрии тебе это объяснит.
Серафима зевает. Широко, до розового нёба. Ей неинтересна кафедра психиатрии.
Мне тоже.
На третий день в пять пятнадцать телефон вибрирует.
Я открываю глаза.
Лежу. Не двигаюсь. Боюсь пошевелиться, как боятся спугнуть птицу, севшую на подоконник.
Вибрирует ещё раз.
Протягиваю руку к тумбочке.
«Извини, меня понесло»
«Я больше так не буду!»
Двумя сообщениями. С большой буквы. С восклицательным знаком.
На глаза наворачиваются слёзы.
«Я больше так не буду»
Так говорил Саша.
Много лет назад. Тогда мы договорились пойти в кино, а он загудел с приятелем и напился. Ни о каком кино и речи быть не могло…
Потом, проспавшись, он пришёл извиняться, опустился на пол у моих ног и положил голову мне на колени.
— Марин, — сказал он. — Меня понесло. Я больше так не буду.
Я гладила его волосы.
У него тогда была шевелюра. Буйная, чёрная, жёсткая, как проволока. Непослушная. Вечно торчала в разные стороны. Я зарывалась в неё пальцами до самых корней. А он сидел на полу, закрыв глаза
Он говорил это ещё раз пять за все эти годы.
Каждый раз одинаково. Каждый раз голову на колени. С годами шевелюра редела, а голова становилась тяжелее. Последний раз, кажется, лет семь назад. Когда наорал на Даню из-за разбитой машины, которую он подростком взял без спроса…
Позднее он объяснил, что больше испугался за сына, но тогда мне казалось, ему было жалко дорогую тачку.
А потом… ругаться не перестал. Говорить «я больше так не буду» перестал.
А теперь это пишет незнакомый человек с Гавайев.
Я лежу на даче, в пять пятнадцать утра, и плачу. Тихо, в подушку. О Саше, каким он был в двадцать, и каким стал в сорок семь.
О себе девятнадцатилетней, которая была влюблена без оглядки.
Или о человеке с Гавайев, который ничего этого не знает, но зачем-то нашёл те самые слова.
Бант скребётся в дверь спальни. Серафима прыгает на кровать и тычется мне холодным носом в мокрую щёку.
Я вытираю лицо пододеяльником.
«Печатает…»
Он печатает ещё.
Долго.
«Я очень прикипел к тебе. По-особенному. И понял, что бывшие — это территория, на которую лучше не заходить».
Пауза. «Печатает…»
«Мир?»
Я смотрю на это «Мир?».
Прикипел. По-особенному.
Какое старомодное слово. Прикипел. Так говорит мой папа.
Сейчас никто так не говорит.
Кира бы сказала «запал». Или «зацепило». Или «меня от тебя триггерит».
Прикипел.
Как кожа к ране под повязкой. Когда отдираешь, больно. «Мир», — пишу я.
Отправляю.
И выдыхаю так, будто три дня не дышала.
«Печатает…»
«Если хочешь, можешь спросить меня про бывшую…»
«Честно. Спрашивай что угодно»
Я держу телефон над лицом и смотрю на эти слова.
Бывшая.
Значит, у него тоже были отношения, которых больше нет.
Я могу спросить.
Узнать. Сравнить. Разложить на столе, как два снимка: у тебя так, у меня так. Кто кого. Кто первый. Кто виноват. Найти себе союзника. Товарища по несчастью. Как в группе поддержки, где разведённые женщины пьют чай и рассказывают, какие у них были мудаки.
Не хочу.
Совсем не хочу.
Я сажусь на кровати. Серафима недовольно съезжает с меня на одеяло.
«Не буду», — пишу я.
И, подумав:
«Это твоя часть жизни. И я уверена, там было место всему».
Всему.
Хорошему и плохому.
Всему.
Двадцать три года не бывают только плохими. Даже у мудаков. Даже если конец такой, что хочется выжечь всё калёным железом. Всё равно под пеплом что-то остаётся.
Я знаю по себе: выжигала, не получилось выжечь до конца.
«Печатает…»
Долго. Пять минут. Как тогда, перед «мудаком».
Приходит ответ в три слова:
«Ты права. Было»
Без восклицательного знака. Без смайлика. С точкой в конце, которой он никогда не ставит.
Было.
И почему-то от этого «было» у меня опять щиплет в глазах.
Как будто он не про себя сказал, а про меня.
***
Переписка возобновляется.
Как синусовый ритм после дефибрилляции. Сначала осторожно, неуверенно, с паузами. «Доброе утро». «Как Серафима». «Ураган кончился?» «Кончился. Пальмы целы».
Потом чаще. Потом снова ровно, стук за стуком, как будто и не было трёхдневной прямой линии.
Только теперь что-то изменилось.
Он пишет по-другому. Мягче. Без подколок. Без «хочу тебя порадовать» двумя сообщениями. Будто ходит на цыпочках вокруг чего-то хрупкого. Будто боится снова наступить на мину.
А я, наоборот, пишу больше.
Про работу. Не про клапаны и шунты, а про людей. Про Горячева, который зашил мне бровь и светился, как лампочка.
Про Штерна и его записку: «Вернёшься раньше, уволю».
«хороший у тебя начальник», — пишет он.
«Лучший. Он меня двадцать лет Левашовой называет. Даже когда по паспорту уже давно другая фамилия.
«почему»
«Фамилия знаменитая. Отец знаменитый. Штерн считает, что её надо носить с честью».
«носишь»
«Стараюсь».
«носишь», — повторяет он.
Про себя он пишет мало.
Про то, что у него «тоже был ремонт в жизни, капитальный, с перекладкой всех коммуникаций».
Про то, что учится заново делать простые вещи. Какие, не уточняет. Я не спрашиваю.
Однажды я спрашиваю, как его зовут.
«Гавайи», — отвечает он.
«По-настоящему».
«это и есть по-настоящему. а тебя Таити»
«А если я хочу знать?»
«узнаешь»
«Когда?»
Пауза.
«когда вернёшься с Таити»
Про встречу он пишет в среду.
Я как раз хожу по участку и гадаю, что еще можно сделать. Всегда что-то находится…
«когда кончается твой сезон на Таити?»
Сезон.
До конца отпуска у меня две недели. Штерн сказал: вернёшься раньше, уволю.
Октябрь. Холодает. По утрам на траве иней. Флоксы отцвели, остались сухие коричневые шапки. Я срезала их вчера. Астры ещё держатся.
«В конце месяца», — пишу я.
«Печатает…»
«встретимся?»
Встретимся.
Вживую.
Лицом к лицу. Без экрана. Без возможности стереть сообщение, если написала глупость, и нескольких минут на раздумье.
Я смотрю на экран.
«встретимся?»