Неверный. Дай шанс вопреки! · Глава 22

Глава 22

Вдруг звонит телефон. Прямо поверх переписки. Я вздрагиваю и чуть не роняю его в ведро с яблоками.

Кира.

— Мару-у-усь! — голос звонкий, как всегда. На заднем плане жужжит фен и тявкает какая-то мелкая собака. — Ты там жива? Ты мне три дня не отвечаешь! Я уж думала, в розыск подавать!

— Жива, Кир. Интернет плохой.

— А голос у тебя хороший! — подозрительно говорит Кира. — Прямо хороший. Звонкий. Ты чего там? Капли капаешь?

— Капаю.

— Молодец. — Фен замолкает. — Слушай, а ты точно через две недели возвращаешься? Я на вечер пятницы столик в «Олимпе» забронировала. Отпразднуем твоё возвращение. Там сейчас по пятницам живая музыка, и мужчины хорошие ходят. Солидные. Разведённые. Я тебе одного присмотрела, он собачку свою ко мне стричь водить…

— Кир, я не хочу в «Олимп».

— Хочешь. Все хотят в «Олимп».

— Кир.

Я глубоко вдыхаю. Сама не знаю, зачем говорю. Может, потому что больше некому. Может, потому что Кира единственная, кто поймёт, кто не осудит.

— Кира, я… Я, кажется, познакомилась.

Тишина.

Долгая. Такая долгая, что я отнимаю телефон от уха и смотрю на экран: не оборвалась ли связь.

Не оборвалась. Секунды бегут.

— Как познакомилась? Где? Надеюсь, не со старпёром-дачником?

— Боже, нет!

— Тогда… На каком сайте?

— Не на сайте. Он сам написал. Просто номер. Хотел отца на консультацию записать.

— И?

— И… Переписываемся.

— И кто он?

— Не знаю.

— Как не знаешь? Имя? Фамилия? Фото? Ты его пробила?

— Кир, я не пробивала. Он… Он на Гавайях. В отпуске. Он Гавайи, я Таити.

Снова тишина. Потом Кира смеётся. Как-то неестественно, на полтона выше, чем обычно.

— Гавайи! — Кира заливается. — Боже, Марусь! Гавайи! Это же классика! Это же мошенник! Сто процентов! Сейчас он тебе напишет, что у него на Гавайях украли паспорт и карту, и попросит перевести на билет! Или что у него отец в больнице, надо на операцию! Ты что, новости не читаешь?! Ты ему что, адрес давала?!

Давала.

— Нет, — вру я.

— Слава богу. — Кира выдыхает. — Марусь. Слушай меня внимательно. Удали. Заблокируй. Не отвечай. Ты сейчас в уязвимом состоянии, после развода и стресса, ты лёгкая добыча. Такие вот, как он, чуют это за версту. Как акулы чуют кровь.

— Он ничего не просил, Кир.

— Попросит! — рявкает Кира. Так резко, что собака на заднем плане перестаёт тявкать. Потом, тише: — Прости. Прости, Марусь. Просто я за тебя переживаю. Правда. Ты у меня одна. Не хочу, чтобы ещё кто-то… Ну. После Звягинцева. Хватит с тебя.

— Хватит, — соглашаюсь я.

— Удалишь?

— Подумаю.

— Марина!

— Кир, у меня тут связь пропадает, — говорю я и нажимаю отбой.

Сижу на ступеньке.

Мошенник.

Может быть.

Только почему-то мне в это не верится.

Я открываю переписку.

«встретимся?»

«Да», — пишу я.

«Где и когда?»

Он отвечает сразу. Будто держал ответ наготове все эти пять минут.

«последняя суббота месяца. в шесть вечера. набережная, у старой лодочной станции. знаешь?»

Знаю.

Конечно, знаю. Весь город знает. Облезлый павильон с вывеской «Прокат лодок», которую не меняли с восьмидесятых. Облупленные ступени к воде. Чугунный парапет. Старые ивы, опустившие ветки в реку.

Мы с Сашей сидели там на парапете. На втором свидании. Он пытался выпендриться и взять лодку, и мы чуть не перевернулись, и он потерял весло.

Город маленький.

Все, у кого в нём была молодость, сидели на этом парапете.

Совпадение.

«Знаю», — пишу я.

«я буду с цветами. ты узнаешь»

«Я буду с подсолнухом. Помнишь, я говорила, сам вырос. Ты меня точно не пропустишь»

***

В последнюю пятницу месяца я срезаю его.

Нина Санна выглядывает из-за сетки.

— Уезжаешь, Мариночка?

— Уезжаю, Нина Александровна.

Она вздыхает.

— Ну, ты это… — говорит Нина Санна неловко. — Ты молодец. Я-то думала, всё пропало у тебя. А ты вон. Порядок навела. И клубника твоя отошла. Я видела.

— Отошла.

— Ну и слава богу. — Нина Санна мнёт в руках край фартука. Потом лезет в карман и протягивает мне через сетку банку. Маленькую, пол-литровую. — Вот. Мёд. Липовый. Сват привёз. Попробуй, у него своя пасека и мёд не мешаный, без сахара и сиропа. Мне нельзя, сахар… Ну, хоть ты поешь и не обижайся, если что.

— Спасибо, мёд я люблю. И вы тоже, Нина Санна… Не обижайтесь.

Удивительно, но мы расходимся даже мирно…

***

Утром в субботу я собираю вещи.

Серафима сидит на крыльце и смотрит, как я гружу вещи в машину.

— Поедешь? — спрашиваю я её.

Серафима отворачивается и начинает вылизывать лапу.

Я оставляю переноску с открытой дверцей у машины. С кусочком курицы внутри. Сама сажусь на ступеньку. Жду.

Через десять минут Серафима, как бы невзначай, совершенно случайно оказавшись здесь по своим кошачьим делам, заходит в переноску. Съедает курицу и сворачивается клубком.

Бант на заднем сиденье смотрит на переноску с глубокой скорбью.

— Ну что, ты, Бантик, вы же так хорошо подружились…

Я закрываю дачу. Вешаю замок на калитку. Смотрю на участок.

Грядки с клубникой, укрытые на зиму.

Подрезанная малина. Яблоня.

Клумба у крыльца с сухими стеблями флоксов, которые я не срезала до земли, чтобы весной было видно, где они.

Гамак, снятый и свёрнутый, в сарае.

Приведённое в порядок.

Отвоёванное.

Не у бурьяна и зарослей сорняков.

У самой себя.

— До весны, — говорю я даче.

И даю себе обещание, бывать здесь как можно чаще.

Штерн был прав: вдали от людей лечится многое…

***

В пять пятнадцать вечера, за сорок пять минут до встречи, я сижу в машине на парковке у набережной.

Бант спит на заднем сиденье. Серафиму я отвезла к родителям. Мама встретила её на пороге, всплеснула руками и сказала: «Господи, какая страшная!»

А через час уже кормила её варёной рыбой с рук и называла «Симочкой».

Я сижу в машине и смотрю на себя в зеркало заднего вида.

Джинсы. Белая льняная рубашка. Волосы распущены, выгоревшие, до плеч.

На глазах немного туши, на губах — блеск, с запахом вишни.

И подсолнух на пассажирском сиденье.

Огромный, тяжёлый, со свисающей головой. Рядом с ним я выгляжу, как городская сумасшедшая, которая ходит по набережной и раздаёт прохожим цветы.

Может, так и есть.

Телефон на коленях.

«я на месте»

Приходит в пять сорок семь. Чуть раньше.

Я сжимаю руль.

Сердце дрожит.

Штерн бы сказал:

— Левашова, ты перед свиданием хуже, чем перед пересадкой!

Я набираю:

«Встречай, Гавайи! Иду к тебе!»

Отправляю.

И так легко, будто это не я, а другая — лёгкая, загорелая, с веснушками на лице, берёт с сиденья подсолнух, открывает дверь и выходит из машины.

***

Набережная в октябре — красива по-особенному.

Солнце низкое, закатное, золотое. Ложится на воду длинной дорожкой. Ивы уже желтые, роняют узкие листья в реку, и те плывут по течению, как лодочки. Люди гуляют парами.

Я иду по набережной с подсолнухом в руках.

На меня смотрят. Женщина с ребёнком улыбается. Подросток на самокате оборачивается. Старичок на лавочке приподнимает кепку.

Я не прячусь.

Старая лодочная станция впереди. Облупленный павильон. Выцветшая вывеска «Прокат лодок». Перевёрнутые лодки на берегу, облезлые, синие и зелёные. Чугунный парапет.

И у парапета кто-то стоит.

Сначала я не вижу, кто. Вижу только цветы.

Розы.

Боже.

Их там сто. Или двести. Или триста.

Огромный букет, нет, не букет, а целый куст, облако, взрыв. Бордовые, красные, алые, почти чёрные. На длинных стеблях.

В чёрной бумаге, перевязанной атласной лентой. Такой огромный, что за ним не видно человека.

Видно только ноги под ним, в тёмных брюках. И руки, обхватившие стебли снизу.

Кира говорит, такие букеты называют «стоимостью в почку».

Здесь почка, печень и половина лёгкого.

Люди оборачиваются на него так же, как на меня с подсолнухом.

Ну вот. Ну вот, Левашова. Он с розами. Банальными, дорогими, красными розами. А ты с подсолнухом, который вырос сам у сарая.

Я подхожу ближе. Пять шагов. Четыре.

Руки, держащие букет. Мужские. Крупные.

И кожа на них.

Розовая. Натянутая. Блестящая, как бывает у молодой кожи, которой меньше двух месяцев. С белыми нитевидными рубчиками по краям. С тонкой сеткой, ромбиками, как у рыболовной сети.

Сетчатый трансплантат.

Мозг хирурга регистрирует это мгновенно. Раньше меня самой. Как регистрирует на снимке тень, которую ещё не успел назвать.

Сетчатый трансплантат. Кисти. Тыльная поверхность. Давность шесть-восемь недель. Хорошее приживление.

Мозг регистрирует.

А я отказываюсь понимать.

Три шага.

Два.

Букет медленно опускается.

И за ним лицо.

Похудевшее. Сильно похудевшее. Скулы торчат. Щёки впали. Глаза стали больше, но всё ещё шоколадные.

Всё те же семьдесят процентов какао.

Борода отросла заново. Короткая, неровная и совсем седая.

Сплошь серебро. Слева, у самой шеи, в бороде проплешина. И ниже, из-под воротника голубой рубашки, от уха к ключице тянется розовая кожа. Гладкая. Блестящая. Чужая.

Волосы подстрижены коротко, под машинку. Отросли совсем немного и топорщатся, как иголки у ежика.

Сашка.

Мой Сашка… Звягинцев!

Стоит у парапета. Ровно. На своих двоих.

Правда, за его спиной к чугунному парапету прислонена трость. Чёрная, с резиновым наконечником.

И я вижу, чего ему это стоит.

Вижу, как напряжены мышцы шеи. На лбу, под короткими седыми волосами, выступила испарина. Чуть подрагивает левое колено под тёмной брючиной. То самое, где была некрэктомия до фасции.

Он стоит.

Для меня стоит.

Подсолнух падает у меня из рук на асфальт и замирает у его ног.

Звягинцев смотрит на меня, отмечая всё-всё сразу: веснушки, выгоревшие волосы, шрам над бровью, который потом станет незаметным.

Он смотрит и улыбается.

— Привет, Таити, — говорит он.

И добавляет так тихо, что я скорее читаю по губам, чем слышу:

— Прости. Это был я.