Неверный. Дай шанс вопреки! · Глава 5

Глава 5

Я ничего ему не отвечаю.

Беру блюдо с курицей и несу в гостиную. Звягинцев идёт следом и садится во главе стола на своё место. Отодвигает стул, откидывается на спинку, раскладывает на коленях салфетку.

Ждёт, пока ему наложат! Хозяин.

А я думаю про огурцы.

Обидно стало…

Мама солит их по одному и тому же рецепту тридцать лет. Смородиновый лист, хрен, чеснок, дубовая кора, чтобы хрустели. Саша ест их из банки, вилкой, стоя у открытого холодильника, и каждый раз говорит одно и то же: «Вот умеет Галина Петровна, этого не отнять!»

Огурцы те же.

А тут вдруг кисло и невкусно ему!

Значит, кисло у тебя во рту, Звягинцев. Не от огурцов.

Просто ты, говнюк, зажрался!

— Ну наконец-то! — Даня уже тянется вилкой к курице. — Мам, я могу вот этот кусок? Он с корочкой.

— Можешь.

— Дань, вообще-то сначала старшим, — осаживает его свекровь.

— Ба, я будущий врач, мне белок нужен.

— Будущий врач, — фыркает Нелли Аркадьевна. — В наше время будущие врачи вилкой через весь стол не лазили. Они разрешения спрашивали! В наше время… сначала ели старшие — то, что повкуснее, а детям — чего достанется!

— Ну, это, наверно, в вашей семье, Нелли Аркадьевна, детей объедали, а в нашей семье сначала накорми ребёнка, потом ешь сам! — вступается мама. — Ешь, Данечка, ешь, не слушай. Вот ещё, объедками детей кормить… Придумают же! Сразу видно, не из интеллигентной семьи.

— Ваш муж, профессор, ещё на интеллигента тянет, но вы-то… — уколола маму свекровь.

— Кому наложить салат? — говорю громко.

Раскладываю всем еду.

Маме побольше салата, у неё язва, ей жирное нельзя.

— Мне кабачки без чеснока, — просит отец.

— Они все с чесноком, пап.

— Пожалею студентов, в другой раз поем, а давай-ка мне курочки ещё кусочек.

Михаилу Ильичу — кабачки, он их любит, а свекровь дома не жарит, говорит, воняет маслом.

Нелли Аркадьевне самый маленький кусок, она на диете с девяносто восьмого года. Может быть, поэтому такая сухая и вечно недовольная.

Тане без картошки, она считает углеводы.

Саше я не кладу ничего.

Он не замечает, сам накладывает. Или делает вид.

За столом шумно. Звенят вилки.

Папа хвалит курицу, Михаил Ильич молча кивает и хвалит кабачки, мама спрашивает Таню, есть ли у неё мальчик, Таня закатывает глаза.

Свекровь рассказывает, что у её приятельницы сын открыл третью автомойку.

Даня ест, просто забрасывает всё в себя, как будто он — шредер, но в промышленных масштабах!

Семья.

Я смотрю на них всех и запоминаю. Как перед наркозом пациент запоминает лицо анестезиолога.

Звонок в дверь.

— Кто это ещё? — поднимает брови свекровь. — Ты кого-то ещё звала?

— Доставка, — говорю я и встаю.

Проходя мимо мужа, я замечаю, что он не ест. Держит телефон под столом, на колене, и быстро что-то печатает.

Большим пальцем, отработанным движением. Пишет.

Ей.

Прямо за семейным столом.

Он поднимает на меня глаза и поворачивает телефон экраном вниз.

— Кто там? — спрашивает он.

— Сейчас узнаешь.

***

Курьер совсем мальчишка. Худой, в жёлтой куртке, с огромным термокоробом за спиной. По виду, как будто школьник!

— Звягинцева? — сверяется он с телефоном.

— Да, это я.

Он достаёт из короба белую коробку, перевязанную атласной лентой. Протягивает бережно, двумя руками.

— Осторожно, там крем. С годовщиной вас!

— Спасибо.

Я даю ему на чай, купюра была только в пятьсот рублей. Он смотрит на купюру, потом на меня, и розовеет.

— Спасибо… Счастья вам! И долгих лет вместе!

— Спасибо, — повторяю я и закрываю дверь.

На кухне я развязываю ленту. Поднимаю крышку.

Торт круглый, двухъярусный, белый. Бисквит, заварной крем, сверху свежие ягоды. Клубника.

Посередине две золотые цифры на палочках: двойка и двойка. И вокруг, по краю, тонкие витые свечи.

Двадцать две.

Я пересчитываю. Дважды.

Кондитерская не ошиблась.

Переставляю торт на серебряное блюдо.

Мамино, тоже приданое.

Беру с подоконника коробок спичек.

Руки не дрожат.

Помню, как хирург, у которого я училась всему, говорил:

«Мариночка, запомни. Когда страшно, не думай. Думать надо до. А когда уже взяла скальпель, просто делай»

Я думала.

Двое суток думала, анализировала, ждала.

Теперь беру скальпель.

***

Сначала я гашу свет.

Выключатель на стене в арке между кухней и гостиной. Щелчок, и комната проваливается в сумерки. За окном ещё светло, но плотные шторы блокируют весь свет. Получается таинственно.

— Ой! — вскрикивает мама. — Пробки выбило?!

— Ба, это сюрприз, наверное, — шипит Таня.

— Какой ещё сюрприз? — ворчит свекровь. — Сейчас кто-нибудь салатницу опрокинет. Предупреждать же надо, вроде умные люди, с образованиями… Видать, такому в университетах не научат! Или вы уроки этикета прогуливали?

— Нелли, на медицинском этикет не учат.

— А, это много объясняет! Они же просто неучи…

Я чиркаю спичкой.

Зажигаю свечи. Одну за другой.

Беру блюдо обеими руками и вношу торт в гостиную.

Разговоры стихают. Все лица поворачиваются ко мне, и в свете свечей они кажутся золотыми.

Мамины глаза блестят. Папа снимает очки со лба.

Таня перестаёт печатать. Даня замирает с вилкой у рта.

Свекровь приоткрывает накрашенный рот. Михаил Ильич растерянно улыбается.

Тишина. Только потрескивают фитили.

И я иду.

Прямиком к мужу.

Он смотрит сначала на меня с тортом, потом — на цифры.

Снова на меня.

Кажется, у него начинается лёгкая паника.

Он сейчас, как студент на экзамене, который вытянул билет и лихорадочно пытается вспомнить, что там было в конспекте.

Какое сегодня? Чей день рождения? Чей юбилей?

Двадцать два…

Двадцать два чего?!

Рука у него сама тянется к телефону. К календарю, наверное.

Не успеет.

Я ставлю блюдо на стол прямо перед ним. Огоньки отражаются в хрустале и в его расширенных зрачках.

— В этом году, — говорю я, и голос мой звучит неожиданно звонко в тишине, — исполнилось двадцать три года, как мы вместе.

У него на лице облегчение. Вот оно, вспомнил. Лоб разглаживается, плечи опускаются. Он даже улыбается, виновато и одновременно с какой-то мальчишеской досадой.

— Ах, чёрт, — выдыхает он. — Марин… Заработался. Годовщину пропустил, да?

— Ну Саша! — укоризненно тянет свекровь. — Ну как ты мог!

— Пап, ты вообще, — хмыкает Таня.

— Прости, — Саша разводит руками, оглядывается на всех и улыбается шире. Обаятельно. Той самой улыбкой, которой он закрывает сделки. — Виноват, каюсь. На работе замотался. Исправлюсь. Ну что, задуть?

И, не дожидаясь ответа, набирает в грудь воздуха, наклоняется и дует. Сильно, одним выдохом, старательно, как на детском празднике. Свечи гаснут все разом. Двадцать две струйки дыма тянутся вверх и путаются под люстрой.

— Желание! — кричит мама. — Желание загадал?

— Загадал, Галина Петровна.

Кто-то неуверенно хлопает. Кажется, Михаил Ильич. Потом Даня. Потом все подхватывают, и в темноте гостиной раздаются аплодисменты.

Я жду, пока они стихнут.

Вот теперь пахнет по-настоящему. Дымом, воском, погасшим праздником.

Михаил Ильич нашаривает выключатель, щёлкает, и люстра вспыхивает во всю мощь, все пять рожков.

— Пропустил, — киваю я. — Но она не сегодня.

Аплодисменты обрываются, будто их выключили вместе со светом.

— Она была три недели назад, Саш. Двадцать шестого июня! — говорю медленно и чётко, как на обходе, когда объясняю студентам диагноз. — И я ждала. Все три недели. Ждала, что ты вспомнишь без тычка. Сам. Утром. Вечером. Хоть через неделю. Хоть по дороге с работы, если увидишь цветочный киоск. Но ты не вспомнил, что мы двадцать три года вместе.

Улыбка медленно сползает с его лица.

— Марин…

— В браке у нас цифра поменьше, — перебиваю я и касаюсь кончиком пальца золотой двойки на торте, — могло бы исполниться двадцать два года нашему браку. И этот торт — на годовщину, которая могла бы случиться. Могла бы…

Пауза.

— Но не исполнится.

Кто-то за столом втягивает воздух. Не знаю кто. Может, Таня.

Я смотрю мужу в глаза.

— Я искренне благодарна тебе за всё хорошее, что было в нашем браке. — И это правда. Каждое слово. Мне важно, чтобы это прозвучало. — За детей. За этот дом. За двадцать три года. Спасибо тебе. За всё хорошее, которого было немало… Но всё хорошее когда-то заканчивается. И в свете последних твоих заявлений…

Он медленно выпрямляется на стуле.

— Глотать твои измены, принимать после шлюх, — продолжаю я. — и отмывать тебя, кобеля, добела, как ты мне предложил на днях, я не собираюсь.

Тишина.

Гробовая. Тяжёлая. Такая, какая бывает в операционной, когда монитор выдаёт прямую линию.

Слышно, как тикают часы на стене. Как на кухне в последний раз капает кран. Как где-то за окном, у соседей, лает собака.

Никто не двигается.

Даня так и сидит с поднятой вилкой, на которой висит кусок курицы с корочкой. Таня смотрит то на меня, то на отца, и лицо у неё по-детски беспомощное.

Папа медленно кладёт очки на скатерть. Мама прижимает ладонь к янтарным бусам. Михаил Ильич опускает глаза в тарелку.

И первой, конечно, приходит в себя свекровь.

— Марин, ты чего? — голос у неё срывается на визгливую ноту. — Ты пьяная, что ли?

Я поворачиваюсь к ней.

За все эти годы пьяной меня видели лишь однажды, когда умер пациент: девочка, одиннадцати лет. Бабушка у неё была с приветом и лечила серьезнейший сердечный порок отварами… Если бы обратились раньше, её можно бы спасти, но тогда все усилия были тщетны, организм не выдержал…

И это был единственный случай, когда мне хотелось напиться и даже бросить! Не бросила… Сашка был рядом и, как назло, тогда к нам в гости заглянула свекровь…

Теперь, каждый раз, когда мне наливают, она нет-нет, да выскажется: «Мариночке много не наливать!»

— Двадцать три года, Нелли Аркадьевна. Двадцать три года вы проверяли пальцем пыль на моих шкафах. Двадцать три года рассказывали, какие у Сашеньки были невесты до меня: дочь директора универмага, дочь полковника. Двадцать три года называли мою работу «твоя больничка» и спрашивали, когда я уже займусь нормальным делом. На знакомстве вы вообще заявили, что хирургия — это мужское, а не женское. Двадцать три года я улыбалась. И не вступала в конфликт с вами. Считая, что нет смысла переубеждать. Я по-прежнему считаю, что нет смысла вас переубеждать, но с этого самого момента и далее я запрещаю вам говорить обо мне в таком неуважительном тоне. Слышите меня? Запрещаю! Можете считать, что… Всё. Нахлебалась.

— Ты… Ты что себе позволяешь?!

— Я-то трезвая, Нелли Аркадьевна, а вот ваш сыночек пьян. От вседозволенности! Может быть, и не только от неё, может быть, что-то посерьёзнее спиртного принимает, на грибы подсел… Иначе как объяснить, что он прямо заявил: буду изменять, а потом приходить домой отмываться. Я бы посмотрела его анализы, мне несложно. Я же в больничке работаю.

У свекрови отвисает челюсть. Леопардовая блузка ходит ходуном на груди.

Но я уже не смотрю на неё.

Я смотрю на мужа.

Звягинцев пунцовеет.

Краска поднимается по шее, заливает скулы, лоб и даже уши Вена на виске вздувается и пульсирует.

Пульс — сто десять, не меньше.

Давление под сто шестьдесят.

Если так будет продолжать, к пятидесяти получит гипертонический криз, и лечить его я не стану.

Если его направят ко мне, это будет первый пациент в моей практике, от которого я откажусь!

Руки на скатерти сжимаются в кулаки.

Он злится. Но на меня эта злость не действует.

— На твоём месте, — говорит он негромко, почти ласково, и от этого то по спине бежит холодок, — я бы сел.

Никто не шевелится.

— И прекратил этот спектакль.

Пауза.

И он вдруг он ка-а-ак рявкнет:

— Пошутили и хватит! Завязывай!

Рявкнул так, что звенит хрусталь, и мама вздрагивает, и Даня роняет с вилки курицу.

Я рассматриваю его. Красного, взмокшего, с раздутыми ноздрями.

Во главе стола. На своём месте.

— Вот и я думаю, — говорю я. — С меня хватит.

И снимаю кольцо.

Оно поддаётся не сразу.

На коже под ним остаётся белая вмятина, гладкая, блестящая, как рубец после ожога. Кольцо тёплое. Простое, золотое, без камней. Мы купили его на последние деньги в ювелирном у вокзала, и Саша потом месяц работал по ночам, чтобы отдать долг другу.

Я держу его двумя пальцами над тортом.

Секунду.

Я разжимаю пальцы, и кольцо падает в крем.

Прямо рядом с золотой двойкой. Утопает в белом.

Я вдавливаю его пальцем глубже, до бисквита.

А потом беру торт.

Он тяжёлый, двухъярусный. Серебряное блюдо холодное.

Берусь покрепче.

— Марина! — вскрикивает мама.

Звягинцев начинает подниматься со стула, но поздно. Слишком поздно. Думать надо было до.

Я впечатываю торт ему в лицо.

Хер-р-рак!

Со всего размаху.

Прямо в наглую морду!

Придерживая блюдо одной рукой, второй нажимаю на затылок и вдавливаю… Вдавливаю лицо неверного муженька в торт.

«я буду тебе изменять»

На, ешь!

Смотрит не подавись!

Бисквит сминается с влажным чавканьем. Крем брызгает во все стороны: на скатерть, на светлую рубашку, на леопардовую блузку свекрови.

Золотая двойка, кажется, втыкается ему куда-то в щёку. Клубника сыплется на колени.

Поглубже.

Я налегаю всем весом. И ещё, чтобы кольцо точно дошло куда надо.

Поглубже!

Потом отпускаю.

Блюдо со звоном падает ему на колени, а оттуда на пол. Звягинцев сидит, откинувшись на спинку стула. С головы до груди в белом креме и розовом бисквите.

Из бороды торчит обгоревший фитиль.

Не видно ни глаз, ни ресниц.

Ничего не видно.

Только рот темнеет провалом, крем забился в ноздри, и поэтому он дышит через рот — тяжело и шумно!

Одна клубничка медленно скатывается с его носа и падает в тарелку с картошкой.

Плюх.

Тишина.

Я тщательно вытираю руки о салфетку. Каждый палец. Межпальцевые промежутки.

Как после операции.

Потом чокаюсь своим бокалом с его.

— С разводом, дорогой!