Глава 6
Первым приходит в себя Бант.
Он выскакивает из-под стола, где лежал в ожидании случайной котлеты, и с восторженным лаем бросается на хозяина. Ставит передние лапы Саше на колени и принимается слизывать крем со светлых брюк. Быстро, жадно, с урчанием, пока не отобрали.
И тут прорывает всех.
— Сашенька!!! — визжит свекровь.
— Мама! — вскрикивает Таня.
— Мариночка! — ахает мама.
— Ёпта… — выдыхает Даня и роняет вилку. — Охренеть!
Скрипят стулья. Кто-то вскакивает. Кто-то опрокидывает бокал с морсом, и красное пятно ползёт по скатерти.
Звягинцев медленно поднимает руки к лицу. Проводит ладонями сверху вниз, от лба к подбородку, стряхивая крем. Шлёпает ошмётки бисквита на пол. Бант подхватывает их на лету.
Из-под белой маски проступают глаза. Бешеные.
Он отплёвывается. Раз. Второй. Кашляет, наклоняется вперёд, и изо рта у него вылетает клубника. Потом кусок бисквита. А потом что-то маленькое звякает о край тарелки, подпрыгивает и замирает на скатерти.
Кольцо.
Золотое. Вымазанное в креме.
Всё-таки дошло куда надо.
Мы оба смотрим на него. Секунду. Потом Саша накрывает его ладонью, сжимает кулак и, не глядя на меня, суёт в карман брюк.
— Зачем тебе обручалка, Звягинцев? Сдашь в ломбард? Подаришь своей прошмандовке?
— Салфетки! — командует свекровь. — Таня, неси салфетки! Даня, воду! Что вы сидите, как истуканы, отцу глаза промыть надо! Там сахар, у него роговица чувствительная!
Даня уже бежит на кухню. Таня стоит, вцепившись в спинку стула, и смотрит на меня так, будто я на её глазах превратилась в чудовище из детского мультфильма.
— Мам… — шепчет она. — Ты что сделала?
— То, что давно надо было, Танюш.
— Марина!
Михаил Ильич выходит из-за стола, осторожно обходя лужу морса. Лицо у него несчастное, доброе, морщинистое, как печёное яблоко. Он протягивает ко мне обе руки ладонями вверх, так успокаивают испуганную лошадь.
— Мариша. Ну ты чего? Ну это же шутка всё. Вы просто с Сашкой поругались. Бывает. Ну с кем не бывает? Мы с Нелей в девяносто шестом тоже…
— Миша, молчи! — рявкает свекровь.
— Это не шутка!
Я сама не ожидаю, что голос у меня получится такой.
Громкий, звенящий, на полкомнаты.
Все замирают.
Я поднимаю руку и показываю пальцем на мужа. Он сидит, запрокинув голову, а Даня льёт ему на лицо воду из графина, прямо над тарелкой с картошкой, и Саша моргает, отфыркивается, сдирает с бороды крем.
— Он заявил, что будет мне изменять, — говорю я.
Слова штрихуют тишину одно за другим.
Каждое как стежок.
— Три дня назад. Сел напротив меня, ногу на ногу, и заявил это. Как подарок преподнёс. Он ухмылялся и смеялся мне в лицо. А потом ушёл. И вернулся утром. И на следующую ночь ушёл. И снова вернулся утром, от него несло бабскими чужими духами.
Мама закрывает рот рукой.
Таня перестаёт дышать. Даня замирает с графином в руке. Вода течёт Саше за шиворот.
— Он надругался над браком, — продолжаю я. — И заявил, что я буду его принимать. Мыть, кормить и принимать. После всего. Потому что я, видите ли, оазис. Чистый. В пустыне.
— Марина, — глухо говорит Звягинцев сквозь полотенце, которое сунула ему мать. — Замолчи.
— А я говорю — да пожалуйста!
Разворачиваюсь к нему всем телом.
— Гуляй! Трахайся с кем угодно. В каких удобно позах и ролях! Когда угодно. Где угодно. Хоть под деревянными стенами, хоть в гостинице, хоть на капоте своей тачки, которой ты кичишься. Ты свободен, Звягинцев. Свободен! Пошёл ты к чёрту. Вон!
Он сдёргивает полотенце с лица.
Крем не смыли до конца. В бороде застряли крошки бисквита. Он смотрит на меня.
В его глазах — обида!
Жгучая, мальчишеская обида, как будто это я его предала, а не он меня.
— Кто бы говорил, — цедит он сквозь зубы. — Кто бы мне тут говорил о честности, Марина.
— Что?
Но он уже отворачивается и снова прижимает к лицу полотенце.
Что это значит? Что я нечестная, потому что не устроила сцену сразу? Или потому, что не бросилась ему на шею? Или это такой приём, из его переговорных: когда тебя припёрли к стенке, обвини оппонента?
Узнаю почерк. Двадцать три года изучаю.
Не выйдет.
— Ты что делаешь?!
Свекровь выпрямляется во весь свой небольшой рост. Укладка у неё вопреки литру лака для волос, всё-таки съехала набок, на леопардовой блузке расплывается пятно крема, похожее на карту Африки. Щёки трясутся. Она тычет в меня пальцем с длинным бордовым ногтем, и ноготь дрожит.
— Опозорила! При детях! При родителях! Мужа своего законного! Тортом! В лицо! Да я…, да я всегда знала, что ты немного с приветом! С самой свадьбы знала, что ты с прибабахом!
Но ответить я не успеваю.
Потому что с другого конца стола поднимается моя мама.
Галина Петровна Левашова, шестьдесят восемь лет.
Метр пятьдесят восемь в прыжке.
Сорок лет была в школе завучем, гроза всех хулиганов района.
Янтарные бусы. Химическая завивка. Очки в тонкой коричневой оправе.
Мама медленно снимает очки и кладёт их в нагрудный карман блузки. Это плохой знак. Когда мама снимала очки, в школе прекращались драки в соседнем крыле.
— Ты, хабалка леопёрдовая… — говорит мама очень тихо. — Ты кого с прибабахом назвала?
— Галя, — предупреждающе произносит папа.
— Твою дочь! — выпаливает свекровь и выпячивает бюст. — Нормальная женщина разве станет такое вытворять?!
— Моя дочь, — мама повышает голос на октаву с каждым словом, — хирург! Доктор! Кандидат медицинских наук! Её в Германию на конференции зовут! У неё руки от Бога! Она людям сердца зашивает! А твой сын-свин — кто?!
— Мой — бизнесмен!
— Барыга! — рявкает мама на всю гостиную. — Барыга он, твой бизнесмен! И повадки барыжьи! И сама ты барыжья мать! Всю жизнь в своих леопардах ходишь, как торговка с рынка! А, вспомнила, ты торговка и есть, китайщиной торговала, такой вонючей, что задохнуться можно!
Свекровь задыхается. Натурально. Хватает ртом воздух, прижимает руку к груди. Одышка, диабет и поехавшая набок причёска.
— Это натуральный шёлк! — сипит она. — Италия! Не китайщина! А ты… Ты в своих бусах тридцать лет… Учёная, в нищете мочёная! Училка-зубрилка! Образование на хлеб не намажешь! То-то мой Сашенька эту семью тянет! Потому что, поколение умников, только умом трясти можете, а карманы пустые. И знаешь… Огурцы твои… Сашенька говорил, их есть невозможно! После них живот крутит,
Мама багровеет.
— Что-о-о?!
Я закрываю глаза.
Ну вот. Спасибо, Нелли Аркадьевна.
Удар ниже пояса. Про огурцы маме говорить нельзя.
За огурцы можно получить только одним способом.
Мама перегибается через стол, хватает хрустальную салатницу с огурцами и выплёскивает её в свекровь.
Вместе с рассолом.
Укроп, смородиновые листья, дольки чеснока и маленькие пупырчатые огурчики разлетаются по леопарду и съехавшей укладке. Рассол течёт по лицу свекрови, капает с подбородка.
На кончике носа повисает лист хрена.
Секунда тишины.
А потом Нелли Аркадьевна издаёт звук, который я слышала только от драной кошки, бросается на маму через стол.
— Я тебе сейчас покажу, как мы на базаре таких умных, как ты, выживали! Я тебе сейчас…
— Мама! — кричит Таня. — Бабушки убьют друг друга!
— Ба! — кричит Даня. — Ёпта!
Опять это «ёпта»! Откуда нахватался.
На миг достаёт телефон.
— Бабки дерутся, вот это контент.
— Даня, не смей снимать! — шиплю. — По рукам получишь!
— Нелли! — кричит Михаил Ильич.
— Галя!! — кричит папа.
Поздно.
Свекровь опрокидывает на скатерть курицу. Мама успевает схватить её за укладку. Свекровь вцепляется маме в бусы. Нитка лопается, и янтарные бусины градом сыплются на пол, скачут по паркету, закатываются под диван. Бант с восторгом бросается за ними.
— Отпусти! Отпусти, мымра!
— Это ты мымра! Мумия сушёная!
— Бусы мои! Мне их на пятьдесят лет дарили!
— А мне укладку сорок минут делали!
Они сцепились над столом, как две кошки. Мама ниже, но у мамы сорок лет школьной закалки. У свекрови ногти и вес.
Кто-то попадает локтем в графин, он падает, катится, но не бьётся. Хорошее советское стекло.
Таня и Даня пытаются их растащить, но Таня получает локтем в плечо от свекрови, а Даня, будущий врач, не может решить, за какую бабушку хвататься, и в итоге оттаскивает Банта, который пытается проглотить янтарную бусину и, судя по нитке, торчащей изо рта, парочку он уже проглотил.
— Выплюнь! Бант, выплюнь, это инородное тело! Не то резать будем!
А я стою.
Стою и смотрю на всё это. И не могу пошевелиться.
Я планировала торт. Кольцо.
«С разводом, дорогой!»
Короткую речь, чистую, как разрез скальпелем. Спокойно, при свидетелях, чтобы потом никто не сказал, что я истеричка, что сама не знаю, чего хочу, что всё выдумала.
И во что это превратилось?!
Звягинцев кидается в самое пекло.
— Мама! — Он хватает свекровь за плечи и пытается оторвать её от моей мамы. — Мама, прекрати! Галина Петровна! Хватит, вы обе!
Мама, не глядя, бьёт его по руке. Свекровь, не глядя, отпихивает его локтем в живот.
Звягинцев сгибается пополам.
И только двое за этим столом не двигаются.
Папа и Михаил Ильич.
Они сидят друг напротив друга, как два шахматиста в парке, вокруг которых внезапно начался митинг. Папа держит в руках очки. Михаил Ильич держит в руках вилку с кусочком кабачка, который так и не донёс до рта.
Они смотрят друг на друга.
Долго.
Отец и свёкор всегда ладили. Говорили про рыбалку и футбол. Про то, что женщины у них, конечно, огонь, но жить с этим можно, если есть гараж.
Михаил Ильич откладывает вилку. Вздыхает. Тяжело поднимается, упираясь ладонями в стол, и с тоской смотрит на своего старого приятеля.
— Виктор, — говорит он виновато. — Ты уж прости. Но если я тебе сейчас в рожу не дам… Моя меня со свету сживёт. Ты же знаешь. Ты же понимаешь.
Он кивает на жену, которая как раз оттаскивает мою маму за химическую завивку.
Папа медленно кивает.
— Понимаю, Миша, — отвечает он с достоинством. — Понимаю. И ты прости.
Надевает очки. Поправляет их на переносице.
И тоже встаёт.
Папа у меня высокий, выше Михаила Ильича на голову. Сорок лет за кафедрой.
Ни разу в жизни не дрался, даже в армии, где служил в санчасти.
— Но по роже я получать не согласен, — говорит он. — У меня завтра лекции. Два потока. Выходить с побитой рожей к студентам — это неуважение к храму науки!
Он встаёт, протягивает руку назад, к стене.
Там, на стене гостиной, между книжным шкафом и окном, висит гитара. Старая, Сашина, семиструнная, ещё со студенческих времён. Он пел мне под неё в общежитии.
Потом у нас появились дети, работа, деньги, и гитара переехала на стену. Для красоты.
Раз в год Даня снимает её и пытается сыграть «Кино». Раз в год у него не выходит.
Папа снимает гитару с гвоздя. Берётся за гриф.
Михаил Ильич успевает только открыть рот.
И папа бьёт его гитарой.
Не по голове. Всё-таки папа физиолог.
По плечу, с размаху, сверху вниз.
Гитара издаёт оглушительный, дребезжащий аккорд, будто все семь струн разом взвыли от боли.
Михаил Ильич охает и садится обратно на стул.
— Прости, Миша, — говорит папа.
— Ничего, Витя, — стонет свёкор, потирая плечо. — Ничего. Нормально. Моя видела?
— Видела.
— Ну и хорошо! — потом добавляет тише. — Давай ещё раз, а я покричу, какой ты чудак и как будто тебе в печень пробью!
Именно в этот момент Звягинцев разгибается после маминого локтя и делает шаг, чтобы оттащить наконец свою мать.
Прямо под обратный замах.
Папа не видит. Папа отводит гитару для второго удара, чисто символического, чтобы Нелли Аркадьевна точно засчитала.
риф описывает дугу.
Бам-м-м!
Корпус гитары встречается с головой моего мужа.
Звонко. Гулко.
С протяжным, затихающим стоном семи струн.
Звягинцев замирает.
Все замирают. Даже мама и свекровь, которые как раз таскали друг друга за волосы.
Саша медленно поворачивается. Держится за затылок. Смотрит на моего отца. Отец смотрит на него, на гитару в своих руках, на треснувший корпус.
— Саша, — растерянно говорит папа. — Ой. Саша, я не тебя хотел.
— Я понял, Виктор Андреевич, — отвечает Звягинцев сквозь зубы. — Я понял.
Он переводит взгляд на меня.
Я стою у стены.
Звягинцев идёт ко мне через всю гостиную.
Как атомный ледокол.
Даня с Бантом на руках отступает в сторону. Таня прижимается к шкафу.
Звягинцев останавливается напротив.
— Довольна? — рычит он. — Довольна?! Вот что ты устроила. Посмотри. Посмотри! Родители наши. Дети. Дом. Всё это. Вот этого ты хотела?
Я смотрю на разгромленный стол, на семью, застывшую, кто где, а потом — на мужа, из-за которого всё это произошло.
Я молча отхожу к арке в прихожую. Там, за углом, под вешалкой, стоит его дорожная сумка.
Чёрная, кожаная.
Я собрала её днём, пока мариновалась курица.
Три рубашки. Бельё. Носки.
Бритва, зубная щётка.
Его таблетки от изжоги.
Зарядка от телефона.
Ноутбук. Документы.
Всё аккуратно, ровными стопками. Двадцать три года собирала ему командировочные сумки.
Беру её за ручки. Возвращаюсь. Вручаю ему.
Прямо в грудь, в мокрую рубашку с бисквитом. Он машинально обхватывает сумку обеими руками.
А я поворачиваюсь и показываю на дверь.
— Выметайся.