Глава 7
Через три недели
Удалять следы присутствия мужчины в доме — всё равно что искать метастазы.
Думаешь, всё вырезала. Вычистила. Отправила на гистологию.
Но через три дня находишь ещё один очаг.
В первый день я собрала всю одежду. Сложила в коробки из-под бытовой техники, заклеила скотчем крест-накрест и выставила в гараж.
Через четыре дня за ними приехал его водитель, Коля.
Молчаливый, вежливый, он погрузил коробки в багажник и не смотрел на меня. Потом протянул листок.
— Александр Михайлович просил ещё вот это. Если не трудно.
Список был напечатан на принтере. Не от руки.
Звягинцев даже почерк свой пожалел на меня потратить.
Список вещей, которые я должна не забыть ему передать!
Гитару в списке он не упомянул.
Она так и стоит в углу гостиной с треснувшим корпусом.
Папа порывался забрать и починить, у него знакомый мастер.
Я сказала:
— Не надо. Пусть стоит. Как наглядное пособие.
Как банка с заспиртованным органом на кафедре патанатомии: вот так, дети, выглядит брак на терминальной стадии.
На второй неделе я нашла его носок. Под кроватью, у стены, серый, скатанный в комок. Выбросила.
Потом его волосы в сливе раковины в ванной. Тёмные, короткие, с парой седых. Прочистила слив.
Потом кружку с надписью «Лучший папа на свете», которую ему подарили дети на двадцать третье февраля лет десять назад.
Кружка стояла в глубине шкафа.
Выбросить рука не поднялась. Отнесла в комнату к Дане.
Наши дети уже взрослые и живут отдельно, но приезжают в гости — каждый — в свою комнату.
Пусть сам придумает, что с ней делать.
Я сменила постельное бельё сразу, в первую же ночь. Выстирала на девяноста градусах, с кислородным отбеливателем.
Но… Сама подушка пахнет его кожей, тем особенным запахом, который у каждого человека свой, как отпечаток пальца.
Я уткнулась в неё лицом случайно, в три часа ночи, на второй неделе, когда перепутала во сне стороны кровати.
И проснулась оттого, что плачу.
Утром подушка поехала на помойку. Вместе с одеялом. Вместе с матрасом-топпером, который мы покупали вдвоём, лежали на нём в магазине и спорили о жёсткости и устойчивости, а продавщица краснела.
Теперь я сплю на голом жёстком матрасе, укрываясь пледом.
Куплю новый.
Ортопедический!
С первой же своей зарплаты!
Потом я удалила его из телефона. Номер, переписку, фотографии, где мы вдвоём.
Две тысячи шестьсот сорок одна штука.
Номер я, конечно, помню наизусть.
Этого не удалишь.
***
На работе я стала лучше, чем когда-либо.
Правда. Хоть в учебник вставляй.
Прихожу первой. Ухожу последней.
Беру чужие дежурства, и Сомов из соседней бригады уже третий раз приносит мне пакеты с коньяком и шоколадом за то, что может провести выходные с детьми.
Смеюсь. Шучу с медсёстрами.
Рассказываю интернам байки из ординатуры, и они слушают, раскрыв рты.
Горячев перешивает свои швы уже без напоминаний.
— Левашова как новенькая, — слышу я однажды из-за двери ординаторской голос старшей сестры. — Прямо светится. Может, любовника себе завела? От мужа так не сияла давным-давно…
— Может, развелась, — хмыкает Семёныч. — Одно другого не исключает.
Семёныч слишком много знает.
Но мне нравится там. В больнице. Там всё понятно. Там есть протокол, есть порядок действий, есть «сделай так, и будет вот так». Там люди нуждаются во мне.
А потом я еду домой.
И где-то на повороте с Лесной на нашу улицу меня выключает.
Как рубильник. Щёлк.
Я захожу в дом, и тишина падает на плечи, как свинцовый фартук в рентгенкабинете.
Я сажусь на пуфик в прихожей, прямо в уличной обуви, и сижу.
Пять минут.
Десять…
Двадцать. Бант приносит поводок, кладёт мне на колени, и только тогда я встаю.
Выгуливаю. Кормлю его. Правильным кормом, в правильной порции, с витаминами для шерсти, которые мне порекомендовала Кира.
Меняю ему воду. Чищу уши. Вычёсываю.
А себе…
Я открываю холодильник и смотрю в него, как в пропасть.
Там стоит йогурт. Срок годности истёк четыре дня назад.
Кусок сыра, заветренный, с сухой коркой.
Банка горчицы. Полбутылки кетчупа.
Пачка масла.
Мамины огурцы — новая банка, мама привезла через неделю после ужина, молча, и молча поставила в холодильник.
Как вызов.
Готовить я не могу.
Не «не хочу». Не могу. Это разное.
Апатия, ангедония, исполнительная дисфункция. У меня есть все признаки.
Я могу выписать себе направление к психиатру прямо на бланке отделения.
Не выписываю.
Вместо этого ем сухие хлебцы стоя, над раковиной. Хрустящие, безвкусные, как пенопласт.
Три штуки. С сыром, если он ещё не совсем умер. Запиваю водой из-под крана.
Ужин.
Если бы ко мне пришёл пациент и рассказал, что так питается три недели, я бы отчитала его так, что он бы запомнил на всю жизнь.
Я бы позвонила его родственникам и попросила их проследить за ним…
Но своим… я по такому поводу не звоню.
***
Дети.
Даня приходит раз в несколько дней. Всегда без предупреждения, всегда с пакетом из супермаркета.
Молча ставит его на кухонный стол.
Там гречка, куриные бёдра, творог, яблоки, бананы. Потом открывает холодильник, выкидывает просроченный йогурт, неодобрительно смотрит на меня и ничего не говорит.
Готовит сам.
Неумело, пересаливая.
Жарит куриные бёдра так, что снаружи уголь, а внутри розовое. Я подхожу и молча дожариваю.
Мы едим вместе. Вернее, я изображаю, а кусок в горло не лезет.
Он рассказывает про анатомичку и преподавателя, который швыряется костями, если кто-то его не слушает. Про девочку с параллельного потока, которая ему нравится, но она на него не смотрит. Я слушаю и смеюсь.
А про отца мы не говорим.
Однажды я не выдерживаю:
— Как он?
Даня ковыряет вилкой гречку.
— Нормально.
— Где он живёт?
— Мам, — поднимает на меня глаза. Карие. Мои. — Давай не будем? Я не хочу быть почтовым голубем. Вы взрослые, сами разбирайтесь.
И уходит мыть посуду.
Взрослые. Мой двадцатиоднолетний сын, который месяц назад не мог пожарить яйцо, говорит мне, что мы взрослые.
Таня не приходит.
Таня пишет. Коротко, раз в два-три дня.
«Мам, ты как?»
«Мам, у меня сессия»
«Мам, не забудь поесть»
Без смайликов. Таня всегда пишет со смайликами, со стикерами, с котиками. А сейчас просто буквы. Сухие, как хлебцы.
Однажды я звоню ей сама.
— Танюш, приезжай в субботу? Я… — чуть не говорю «приготовлю», но вовремя прикусываю язык. — Закажу пиццу. Твою любимую, с грушей и сыром.
Пауза.
— Не могу в субботу, мам. — голос у неё вежливый. Как у администратора в гостинице. — Я к папе обещала.
К папе.
Моя дочь, которая в отличии от Дани, с рук не слезала, которая выла в три ручья, если косички выходили не одинаковые…
Дочь, которую я возила на фигурное катание к семи утра, пока папа спал.
Теперь она выбирает папу, который изменял.
— Хорошо, — говорю я. — Передавай привет.
— Мам…
— Всё нормально, Танюш. Правда. Люблю тебя.
Родители звонят каждый день. Мама кричит в трубку, что я должна есть, пить витамины, спать, записаться к хорошему неврологу, у Люды есть хороший, и подать на алименты. Когда я напоминаю, что дети совершеннолетние, мама заявляет, что тогда на моральный ущерб.
А про Звягинцевых ни слова.
Это странно.
Мама двадцать три года каждый телефонный разговор начинала с того, что Нелли Аркадьевна опять не так на неё посмотрела, опять не поздоровалась, опять повесила новые кошмарные шторы…
Моя мама молчит. Как партизанка.
— Мам, а у вас там всё спокойно? — спрашиваю я как-то.
— Где «там»?
— На Садовой.
Пауза. Слишком длинная для мамы.
— Всё прекрасно, Мариночка! — рапортует она бодро. — Всё тихо! Как во времена холодной войны. Капиталисты сами по себе, а мы — строим счастливое будущее. Ты о себе думай. Всё, папа зовёт, у нас… гм… картошка горит.
Вот только… родители не жарят картошку.
У мамы язва, а папа, хоть и обожает картошку, жареную у них дома тоже не просит.
В знак солидарности.
***
Кира приезжает в четверг вечером.
Звонок в дверь, и я, не глядя в глазок, открываю. На пороге стоит пятно цвета загара и лимона.
— Мару-у-уся-я!
Кира загорела до цвета молочного шоколада. Стрижка у неё теперь не малиновая, а ярко-лимонная, выбеленная, и торчит острыми перьями, как у попугая. В ушах серьги-кольца размером с браслеты. Широкий сарафан в пальмах до самого пола.
Руки у неё заняты. В одной бутылка вина. В другой бумажный пакет с надписью «Duty Free». На плече огромная пляжная сумка.
Она бросает всё это прямо на пол в прихожей, раскидывает руки и обнимает меня.
Ваниль бьёт в нос, смешанная с солнцезащитным кремом и запахом дезодоранта.
— Боже. Боже, Марин. — Кира отстраняется и держит меня за плечи на расстоянии вытянутых рук, разглядывая. — Ты похудела. Ты страшно похудела. Ты ешь вообще?
— Ем.
— Врёшь. Ты врёшь, у тебя лицо, как у узницы концлагеря. Всё, я тут. Я приехала и наведу здесь порядок.
Кира улетела в Турцию на следующий день после того, как подстригла Банта. Путёвка у неё была куплена горящая, невозвратная. Она предлагала сдать, говорила:
«К чёрту Анталию, я тебя не брошу!»
Я выгнала её в аэропорт почти силой.
Все три недели она писала мне каждый день.
По десять раз. Фото моря. Фото коктейлей. Фото турецких официантов с подписью
«Как тебе этот? Тебе сейчас нужен кто-то простой и загорелый»
Голосовые на пять минут, в которых сквозь шум прибоя было слышно:
«Держись»
«Он того не стоит!»
«И пусть у него никогда больше стоять не будет!»
«Не звони ему»
Я отвечала через раз. Смайликами.
Кира отпускает меня, заходит в прихожую, оглядывается. Замечает пустую вешалку, где висела его куртка. Пустую полку, где стоял флакон с его парфюмом.
— Ох, Марусь, — выдыхает она. — Ты тут прямо… подчистую.
— Санобработка, — отвечаю я. — Кварцевание помещения.
Мы проходим на кухню. Кира открывает холодильник, чтобы поставить вино, и замирает.
— Марина Викторовна Звягинцева…
— Левашова, — поправляю я автоматически.
Совсем скоро стану Левашовой и по бумагам…