Глава 59
ЛИЛИЯ
Я до сих пор ничего не сказала маме. Про уход из универа. Только про общежитие — мол, не хочу там жить. С соседкой не сошлись характерами.
Вру. Конечно.
Мама рано уходит на работу и не знает, что я уже который день не появляюсь на парах. Не знает, что сижу в своей комнате и смотрю в одну точку, или пытаюсь рисовать, а из-под кисти выходит только лицо Дамьена. Всегда его.
Я собрала все необходимые документы. Нужно отнести. Поставить точку.
Но как набраться храбрости, если эта точка — конец. Навсегда. Конец для нас. А мне… мне так сложно её поставить. Потому что рука не слушается, предательски дрожит, когда я думаю о том, что в моей жизни больше не будет его голоса за дверью.
Чернышевский приходил. Каждый день. Ровно через десять минут после того, как мама уходила, стучал. А когда я не открывала, просто садился на пороге, облокачиваясь спиной на дверь, и начинал говорить.
Не уговаривал. Не просил прощения снова. Он рассказывал. Всё. С самого начала.
Как я разозлила его в актовом зале. Как он сказал братьям, что «сломает эту недотрогу». Как двести раз менял свои решения, потому что рядом со мной у него не получалось быть полным подонком. Потому что ему впервые в жизни стало не всё равно.
Его голос, родной, ровный, иногда срывающийся на хрип, был моим саундтреком целую неделю. Я сидела за мольбертом, дорисовывала тот самый портрет. Портрет Дамьена, со всеми оттенками, которые смогла в нём разглядеть за эти месяцы. И слушала.
Он говорил о своей ярости. О том, как его ломало рядом со мной. О том, как быстро я стала для него… дорога. Не «нужна». Не «интересна». Дорога.
И теперь я знаю всё. От и до.
Но сегодня за дверью — тишина.
Глухая, абсолютная.
И эта тишина убивает меня гораздо сильнее, чем когда-либо его слова.
Я сижу перед почти законченной картиной и жду. Прислушиваюсь к каждому шороху в подъезде. Не могу рисовать. Без любимого голоса, без этого фона исповеди вдохновения нет. Есть только пустота и нарастающий страх.
Он потерял надежду? Понял, что я не прощу? И ушёл?
И вот тогда раздаётся стук.
Я срываюсь с места и лечу к двери, сердце колотится где-то в горле. Прижимаюсь к глазку.
И вижу Ингу.
Желудок сводит спазмом. Внутри разливается холод.
— Что тебе нужно? — спрашиваю через дверь.
— Мне нужно… кое-что сказать тебе, — её голос дрожит. Нет наглости, самоуверенности.
— Не открою.
— Ладно! — расстраивается. — Я заслужила это! Но, пожалуйста, выслушай меня, Лиль. Я… я виновата. Очень.
— Можешь радоваться, — говорю, глядя на металлическую поверхность. — Мы с Дамьеном разошлись. Ты добилась своего.
Наступает пауза. Долгая.
— Я знаю про ваш разрыв, — наконец произносит бывшая подруга, и в её голосе нет ни капли злорадства. Только какая-то усталая, горькая искренность. — И мне… мне очень жаль. Я знаю, что Дамьен тебя любит. По-настоящему.
От этих слов у меня в груди всё сжимается.
— Ага, — цежу. — Потому и не пришёл сегодня. Надоело, наверное, просить прощения.
Пара минут молчания, а потом Сорокина спрашивает:
— Ты что… не знаешь?
Мороз расползается по спине. Я поворачиваю ключ и распахиваю дверь.
Инга стоит на площадке, бледная, с огромными глазами, полными сочувствия.
— Про что? — спрашиваю, и уже чувствую, что что-то не так.
— Максимилиан… — она сглатывает. — Макс разбился на машине. Он в реанимации. Мне брат сказал.
Время останавливается.
Я не слышу больше ничего. Только бешеный стук собственного сердца в ушах.
Макс. Высокий, насмешливый блондин. Тот, кто смотрел на меня без злобы с самого начала.
И Дамьен… Боже, Дамьен.
Мне становится физически плохо. Голова кружится. Я прекрасно знаю, что для Чернышевского значат братья. Они — часть него. Его стена. Его единственная опора в этом мире.
Я больше ничего не спрашиваю. Разворачиваюсь, быстро натягиваю первые попавшиеся кроссовки, хватаю куртку и вылетаю из квартиры. На ходу кричу через плечо:
— Спасибо!
И уношусь прочь.
Только когда сажусь в машину, до меня доходит, что я не знаю куда ехать. Какая больница? Я судорожно хватаю телефон, звоню Сорокиной. Она поднимает сразу и, не дожидаясь вопроса, выдыхает чёткий адрес. Её голос всё ещё дрожит.
Я приезжаю. Врываюсь в больницу, в белый, пахнущий антисептиком холод. Срывающимся голосом спрашиваю у администрации про реанимацию. Мне тычут пальцем куда-то наверх.
Я не жду лифта. Взлетаю по лестнице, снося всё на своём пути. Сердце колотится, в горле пересохло.
Вот он, коридор. Но охрана преграждает мне путь. Я пытаюсь прорваться.
— Туда нельзя! Родственники только! — мужчина хватает меня за руку, грубо отталкивая назад.
— Пустите! — кричу я. — Мне нужно… Дамьен!
И в этот момент вижу его.
Он стоит у огромного окна реанимации, выпрямившись во весь свой рост, но в позе — такая беспомощность, сломленность, что перестаю дышать. Лицо бледное, заострившееся. И по его щекам, по этим идеальным, жёстким скулам, медленно ползут слёзы.
Чернышевский даже не пытается их вытереть. Он просто смотрит туда, на брата, и плачет.
— Дамьен! – зову его.
Охрана снова хватает меня. Я дёргаюсь, но вдруг раздаётся:
— Отпустите её! Сейчас же! — тон Дамьена не терпит возражений.
Руки охранника разжимаются.
И я срываюсь с места, бегу, что есть силы. Не думая, не слыша ничего вокруг. Просто бегу к нему.
Я врезаюсь в него с размаху, обвиваю руками, прижимаюсь всем телом, стараясь передать хоть каплю тепла, хоть намёк на то, что он не один.
— Я рядом, — шепчу. — Я с тобой. Ты не один.
Он замирает всего на секунду, а потом крепко обнимает в ответ. Поднимаю голову и вижу его лицо вблизи. Полное боли, страха, бессилия. У меня ком в горле встаёт.
Дамьен не говорит ни слова. Просто обхватывает моё лицо большими ладонями и начинает целовать. Не так, как раньше — не страстно, не жадно. А много-много коротких, лёгких поцелуев. В лоб. В веки. В щёки. В уголки губ. Как будто проверяет, реальна ли я. Как будто пытается через эти прикосновения найти точку опоры, за которую можно зацепиться, чтобы не упасть.
И я плачу. Плачу вместе с ним. Потому что его боль сейчас — моя боль. Потому что сейчас неважно, кто кого обидел. Важно, что ему плохо. И я здесь.
Из-за угла появляется Виктор. В руках у него два бумажных стаканчика с кофе. Он выглядит… по-другому. Не тем холодным, уверенным человеком. Осунулся, под глазами — синяки усталости. Видит нас, и на его лице не появляется ни удивления, ни раздражения. Только тихое, горестное понимание. Он просто кладёт стаканы на подоконник, кивает мне едва заметно и уходит. Оставляет нас одних.
А мы не можем перестать обниматься. Руки Чернышевского не отпускают меня, мои — держатся за него.
Потому что сейчас мои объятия для Дамьена — не нежность. Это сила. Единственная соломинка, за которую он может ухватиться в этом ледяном омуте страха и беспомощности.
И я буду этой силой. Пока ему это нужно.