11
— Вот тебе еще один неожиданный плюс моего увольнения, — засмеялась Таточка из недр шкафа, — не надо топать в Таврический дворец вместе с толпами скорбящих.
— А тебе его разве не жаль? — глупо спросила Катя.
— Дорогая моя, я врач, я не имею права радоваться, когда кто-то убит во цвете лет и вообще умер. Это profession de foi, — усмехнулась Тата и вынырнула из шкафа с валенками в руках, — на-ка вот, примерь.
Катя обулась и демонстративно сморщила носик. Валенки были твердые, как гипс, и велики.
— Пройдись, — скомандовала Тата и, когда Катя подошла к ней, нагнулась и деловито нажала пальцем на носок, — что ж, не так уж и большие, на шерстяные следочки как раз будет. Это от твоего батюшки остались.
— Спасибо, Таточка, за лишнее напоминание о моей мужицкой лапе.
— А, не благодари. Твой папочка унаследовал крохотную аристократическую ступню по материнской линии, но тебе, увы, это не досталось наряду со всем прочим отцовским наследством. Катенька, не волнуйся ты ради бога, сейчас у женщин ноги вообще стали больше, чем в наше время. Черт его знает почему, от стресса, наверное, или что мы наравне с мужиками стали работать. Что ж, по мне, так огромная ножища вполне адекватная цена за равноправие.
Катя сняла валенки и пошевелила пальцами ног.
— Я в них как дура буду.
— Зато не замерзнешь! Целый день ведь придется на морозе стоять. Более бездарное времяпрепровождение придумать трудно, но приказ есть приказ. Раз все идут, отлынивать нельзя.
— Таточка, ведь и правда надо отдать дань уважения…
Тата фыркнула и снова полезла в шкаф, теперь за оренбургским платком, в который закутывала в детстве Катю, когда у нее болели уши. Платок до сих пор слегка пах камфарой.
— Надо, кто спорит. Отпели бы по-христиански, да и закопали, как всех нормальных людей. Какой бы он там при жизни ни был, а труп есть труп. — Тата залилась веселым смехом: — Как говорил Чичиков, мертвым телом хоть забор подпирай.
— Таточка, какой цинизм, — Катя вертела в руках платок, старый, протершийся, но такой теплый… Интересно, проникнет ли камфарная вонь сквозь пальто или нет.
— Поработай с мое, а потом уже рассуждай, цинизм или не цинизм, — отрезала Тата. — Ну правда, носятся с беднягой покойником как с писаной торбой, противно даже. Поневоле задумаешься, не Сталин ли укокошил нашего Мироныча, размах скорби у Иосифа Виссарионовича уж больно грандиозный.
Катя отмахнулась:
— Господи, Тата, откуда такие идеи? Они вроде были лучшие друзья…
Тата фыркнула:
— Из очереди, откуда еще. Ты не забывай, я старая бабка, мне положено со старухами общаться, да сплетни собирать. Теперь это для меня profession de foi. Так вот авторитетные источники из очереди убеждены, что все организовал Сталин, потому что Киров наступал ему на пятки.
— Ты это лучше нигде не повторяй, — сказала Катя, понизив голос.
— Естественно, моя дорогая. Ты тоже будь осторожна, пожалуйста. Иди в общем потоке, ступай аккуратно, чтобы нигде не поскользнуться и не упасть, а лучше всего, если вы всей шеренгой возьметесь за руки, чтобы каждый устоял на ногах, если вдруг споткнется. Ибо в массовом потоке человек когда упадет, то уж не поднимется.
Катя вздрогнула, представив себе эту картину, но тут же взяла себя в руки:
— Таточка, думаю, все нормально будет. Там все организовано в лучшем виде, Воиновы даже не побоялись сына отпустить в колонну школьников.
— Тьфу-тьфу, еще не хватало, чтобы товарищ Киров с собой на тот свет детей забрал! И так грехов на совести полно. Ладно, ладно, — сама себя перебила Таточка, заметив, что Катя поморщилась, — земля ему пухом, и я знаю, что народ его любил, просто это все неправильно как-то. Нехорошо.
— Почему?
— Трудно сказать, — Тата нахмурилась, — черт знает, дай бог, я ошибаюсь, но ты не замечаешь, что при декларации всеобщего, так сказать, материального равенства, мы стали чудовищно не равны в моральном плане? Просто космический разрыв. С одной стороны, мы, народ, называемый не иначе, как массы, инструмент и материал, а с другой — партийные вожди, непогрешимые гуру, практически полубоги, а кое-кто уже и к рангу бога подобрался. Нас надо воспитывать, перекраивать, вести за собой, чистить, направлять, и прочее, а любые их идеи гениальны, являются истиной в последней инстанции, так что им надо фактически поклоняться, называть в их честь еще при жизни города и железнодорожные станции, и, в конце концов, что такое наш трудовой энтузиазм, как не жертва на алтарь этих самопровозглашенных божеств?
Катя пожала плечами:
— Не знаю, Таточка… А вдруг они действительно гении?
— Были б гении, так не требовали бы себе поклоняться. Уж, казалось бы, в чем в чем, а в смерти все равны, но нет. Об одном вся страна слезами обливается, а что целыми деревнями народ вымирает от коллективизации, до этого дела никому нет. Завтра пойдешь, сама увидишь, что бедному покойнику воздают почести как египетскому фараону, разве что пирамиду не построили. Но погоди, еще не вечер, додумаются и до этого.
Тата засмеялась, а Катя вслед за ней, но тут же оборвала себя и украдкой перекрестилась. Смеяться над смертью казалось ей кощунством.
— Как, по совету товарища Лермонтова, посмотришь с холодным вниманием вокруг, так сплошная некрофилия, — продолжала Тата, вывешивая на спинку стула шерстяные чулки и свою длинную суконную юбку. Катя пришла в ужас от перспективы надеть сей раритет, но понимала, что придется, ибо спорить с бабушкой можно о чем угодно, кроме собственного здоровья. — Похороны одни. Не буду врать, при проклятом режиме царствующим особам погребения тоже устраивали с размахом, но случались еще крестины, венчания, именины, в конце концов. Праздновали всякие жизнеутверждающие события. А теперь только похороны, да годовщина революции, в которой тоже первым делом поминаем несчастных жертв царизма да мирового капитала. Смерть хрустит на зубах, Катенька, а такого в нормальном мире быть не должно. Мир для живых, а не для мертвых.
Катя закуталась в платок и принюхалась. Пахло детством, высокой температурой и спокойствием. Ничего, она сверху платка наденет еще кофту, аромат камфары никто не почувствует. А даже если просочится немного, пусть думают, что это она на службе пропахла. Работа такая. От кого-то несет камфарой, от кого-то карболкой, дело житейское.
Суконная юбка времен первой волны женской эмансипации болталась, конечно, слишком близко к земле, сбивалась в складки твердыми бортами валенок, но в целом выглядела не так дико, как Катя полагала.
— Что ж, есть надежда, что в этом ты не простудишь свои репродуктивные органы, — задумчиво произнесла Тата, — благословляю тебя на поход во славу смерти и унижения.
— Зачем ты так? Не знаю, как преподаватели, а студенты все его любили, — зачем-то заупрямилась Катя, — и на службе тоже я слышала только хорошее.
— Справедливости ради замечу, что сейчас, на службе, попробуй только сказать плохое, живо вылетишь. За правдой жизни надо в очередь ходить.
— Так это чувствуется, когда искренне, когда из-под палки, — нахмурилась Катя.
Тата ласково погладила ее по плечу:
— Ах, Катенька, ты такая еще у меня наивная… Дай бог тебе подольше сохранить радостное и непосредственное восприятие жизни.
— Постараюсь, Таточка.
С этими словами Катя зашла за ширму, где переоделась в домашний халатик, аккуратно сложив на стул всю амуницию для завтрашнего похода.
— Это будет очень нелегко, милая, — Тата вдруг крепко обняла ее, — очень нелегко в той тьме, которая надвигается на нас.
— Ну, Таточка, ты сама говорила, что долго бредить человек не может, — засмеялась Катя, испуганная внезапной серьезностью бабушкиного тона, — что сейчас опомнимся, осмотримся и заживем нормально.
— Похоже, я ошибалась, — сказала Тата, — причем практически во всем за последние двадцать лет своей жизни. Исключая профессию, конечно, но и там хватало, если начистоту… Узко смотрела на вещи, ах, большевики за права женщин, значит, я за большевиков. Такая логика была. Тем более к этому шли такие приятные штуки, как всеобщее образование и бесплатная медицина. Как тут не поддержать?
— Конечно, Таточка.
— А вышла беспросветная нищета, голод и бред собачий. Но вот видишь, укокошили нашего дорогого Мироныча, теперь тезис об усилении классовой борьбы по мере укрепления советской власти уже не выглядит таким махровым идиотизмом. Вот, пожалуйста, смотрите, как распоясались враги рабочего класса. И это, Катенька, только первая ласточка.
— Ой, Таточка, ты, мне кажется, утрируешь. Сама говорила, что много ошибалась.
— Хм! Хотела бы я ошибиться в этот раз! Только ты, хитрюшка, меня утешаешь, а сама в глубине души веришь мне.
Катя пожала плечами.
— Веришь, веришь, — Тата снова притянула ее к себе, — храбришься, но вместе со мной ждешь наступления тьмы. Не бойся, Катенька, будет трудно, но одно средство точно нам поможет.
— Да? Какое?
— Проверенное. Его еще две тысячи лет назад изобрел товарищ Иисус, и гласит этот рецепт: возлюби ближнего своего, как самого себя.
— Хорошо, Таточка, я постараюсь, только как это нам поможет?
— А поможет! — Тата выпрямилась. — Я говорю не о том, что надо умиляться всем подряд, целовать да облизывать. Кого-то можно и ненавидеть, но уважать в человеке человека мы с тобой обязаны. Особенно сейчас, когда мы пыль под сапогом Сталина, мы должны помнить, что никто не хуже нас, и каждый имеет право на жизнь так же, как и мы. Это очень легко, когда тебя унижают, найти того, кого можешь унижать ты сам. Так вот нельзя этого делать. Ни при каких обстоятельствах, Катя. Если хочешь знать, это презрение к народу, к «народишку», оно страну и довело до Октябрьской революции. Когда тебе веками внушают, что ты быдло, то, когда скидываешь хомут, почти невозможно сразу сообразить, что никто не быдло. Это из разряда высшей математики, а первой на ум приходит арифметика: раз я не быдло, значит, быдло ты.
Катя вздохнула:
— Таточка, быдло — не быдло, я никогда такими категориями не думала.
— Вот и дальше продолжай в том же духе. Соблазн-то большой, что там говорить. Особенно когда работаешь в больнице для бедных, кругом пьяницы, проститутки, ворье нечесаное, а ты среди них в белом халатике доктор — какая молодец! Сегодня молодец, а завтра как знать? Тебя с рождения по лесенке за ручку вели, а их в канаву скинули, и чья заслуга? Чья вина? Нет, Катенька, может, сегодня ты лучше кого-то, но никогда не выше. Запомни это, пожалуйста.
— А Сталин твой любимый? Тоже?
— Тоже, Катенька. Тут снова нам на помощь приходит товарищ Иисус с рекомендацией простить им, ибо они не ведают, что творят. Действительно, ты ведь не знаешь, как он дошел до жизни такой, что его заставляет издеваться над людьми? Почему никого не нашлось, кто бы дал ему отпор?
«Да, в самом деле, почему? Целый ЦК боится одного человека, и так везде. Когда нас с Таточкой выгоняли, никто не встал, не сказал, что не согласен… Везде кричат, власть народа, власть народа, а народ — ах если бы безмолвствует… Нет, народ голосует «за»! Тянет руки в едином порыве… И этот народ надо тоже уважать, хотя бы потому, что я бы тоже тянула. Скорее всего. У каждого есть веские причины быть тем, кто он есть, и поступать так, как он поступает. У меня Таточка и мечта о дипломе врача, у кого-то еще что-то… Владик просто сделал выбор между мной и профессией, тоже надо его уважать. Девушек в жизни будет много, а высшее образование одно. Логично».
— Это непросто понять, — перебила Таточка ее грустные мысли, — Сталин — ладно, мы не знаем, что там у него, но убийца мерзкий, насильник, предатель, разве он достоин уважения? Разве сочувствовать ему это не самому стать хуже? Нет, я тебе скажу. Ты еще очень молода, трудно уловить этот тонкий момент, но, когда у тебя болит душа за негодяя, ты себя не роняешь. Ты уважаешь того человека, которым он мог бы стать, и скорбишь о том, что ему так и не удалось познать нормальных человеческих радостей добра, любви и мужества. Потому что только что-то страшное помешало ему стать таким, как ты. Может быть, болезнь, может, невыносимые удары судьбы. Человек не по своей воле жил в аду и после смерти отправится туда же, как не посочувствовать? Сейчас ты еще молода, у тебя слишком чистая совесть для того, чтобы понять сей горький парадокс, но со временем это придет.
— Я постараюсь, Таточка, уважать всех людей, — пообещала Катя вслух, а про себя подумала: «Но только не сегодня и не Владика. Он не был чудовищем, я это точно знаю. Но, наверное, теперь он все хорошее в себе растоптал специально. Лично сам. Своими собственными ногами. Как тут уважать?»
Утром выяснилось, что заботливо подобранная Татой арктическая экипировка не нужна. Татьяна Павловна оставила Катю на суточное дежурство. Сегодня был последний день прощания, а в десять вечера процессия с гробом должна была проследовать на вокзал, и на случай всяких непредвиденных обстоятельств решено было усилить бригаду.
Втайне обрадовавшись, потому что ей не хотелось видеть никаких партийных руководителей, ни живых, ни мертвых, Катя села крутить марлевые шарики на пару с Надеждой Трофимовной, дорабатывающей последние деньки.
Через неделю она уйдет, и Катя останется один на один с Константином Георгиевичем. Сестры в один голос твердят, как ей повезло, по сравнению с другими маститыми хирургами доктор Воинов самый нормальный. Всегда спокойный, вежливый, редко-редко в острый момент вспылит и тогда после операции обязательно извинится.
Катя это и сама видела, но очень боялась не оправдать доверия. Все-таки не достигла она еще уровня Надежды Трофимовны, которой Воинов молча протягивает ладонь, а она знает, какой инструмент ему туда вложить. Иногда Кате казалось, что сама Надежда Трофимовна могла бы стать хирургом ничуть не хуже Константина Георгиевича, если бы родилась мужчиной и не в крестьянской семье. Или нашла бы в юности благодетеля, который оплатил бы талантливой девочке учение.
Катя старалась изо всех сил, штудировала «Оперативную хирургию», но понимала, что теория теорией, а недостаток опыта не дает ей пока улавливать многие нюансы, и первое время Воинову придется с нею нелегко.
«В принципе, — вздыхала Катя, стараясь, чтобы шарики выходили у нее все одинакового размера и вида, — не так уж напрасно волновалась Тата насчет моей возможной влюбленности. Как она там сказала — роскошный мужчина? Да, есть такое. Стройный, широкоплечий, нос углом… Влюбилась бы я в Константина Георгиевича, как пить дать, если бы не прививка Владиком. Слава богу, потратила на него все девичьи восторги, хоть какая-то польза от этого предателя, которого, по Татиной теории, презирать даже нельзя. Теперь я хотя бы знаю, что любовь одно, а восхищение — другое, и путать их не надо».
Тут, легок на помине, появился сам Константин Георгиевич, необычайно мрачный, с известием, что подают грыжу. Катя побежала готовить стол.
Она боялась работать с Воиновым, поскольку впервые видела его в таком подавленном настроении и не знала, чего ожидать, но операция прошла штатно. Константин Георгиевич подбадривал ее, а после поблагодарил и даже похвалил за то, какую она наложила аккуратную повязку.
Надежда Трофимовна призналась, что сама впервые в жизни видит патрона таким злым и понятия не имеет, какая муха его укусила. Гипотеза, что он так сокрушается по поводу ее выхода на заслуженный отдых, конечно, лестная, но вряд ли верная.
Катя недоумевала, но прошло два часа, и Воинов появился в своем обычном расположении духа, веселый, галантный, чуть-чуть фривольный, но ровно настолько, чтобы это не обижало и не давало ложных надежд.
— Екатерина, работала в полевых условиях? — спросил он весело.
Катя отрицательно покачала головой.
— Ну ничего. Тамара Павловна, помогите, пожалуйста, вашей подчиненной собрать набор для новокаиновой блокады. — Воинов ухмыльнулся: — А поскольку речь идет о вашем обожаемом начальнике, разрешаю вам взять самую кривую и длинную иглу.
— Стенбока, что ли, опять скрутило? — спросила старшая. — Немудрено, когда бедняга двое суток гоняет по морозу туда-сюда словно безумный. Спать ни разу еще, кажется, не ложился…
Воинов кивнул:
— Слава богу, благодаря усилиям Александра Николаевича и таких, как он, ничего плохого не случилось за эти двое суток.
— А могло бы.
— Ой, не говорите. Мы с женой все утро места себе не находили, пока Петр Константинович не вернулся с траурной процессии.
— А я-то думаю, что вы все утро ходите мрачнее тучи… — Татьяна Павловна застыла над стерильным столом, задумчиво позвякивая длинным пинцетом.
— Вы уж простите.
— Все в порядке, Константин Георгиевич. Я бы так вообще с ума сошла, — пинцет запорхал над рядом пункционных игл, — ладно, дам ему самую лучшую, как для себя. Войдет как в масло.
— Господь вознаградит вас, дорогая Татьяна Павловна.
— Ну да, от вас-то со Стенбоком не дождешься, — фыркнула старшая.
Взяв стальную корзиночку с завернутым в стерильную простыню набором и бутылкой новокаина, этикетка на которой была прочитана минимум пять раз во избежание ошибки, Катя отправилась следом за Воиновым в кабинет начальника.
«Вот еще один наглядный пример Таточкиной правоты, — думала она по дороге, семеня следом за Воиновым как покорная восточная жена, — ходит человек строгий и насупленный, и сразу мысли: ах, это он на меня обижается, это я что-то сделала! Или ничего не сделала, а он неправильно понял мои благородные порывы и вообще не ценит! Хочется или немедленно загладить свою непонятную вину или самой обидеться. А всего-то надо вспомнить, что у человека есть своя собственная жизнь, никак с тобой не связанная!»
Изрядно поплутав по широким и узким, высоким и низеньким коридорам, они наконец дошли до кабинета Стенбока, как показалось Кате, слишком скромного для его должности.
Александр Николаевич стоял, облокотившись на стол. Когда они вошли, он выпрямился, охнул и побледнел.
— Спокойно, без резких движений, — Воинов ласково придержал его за плечо, — помощь близка.
— Благодарю, Константин Георгиевич, — Стенбок перевел взгляд на Катю, — добрый день, товарищ… э…
— Катя, моя новая сестрица.
— А Цербер где?
— Где надо, — буркнул Воинов, пробуя на прочность ближайший стул, — ну вот, Александр Николаевич, разоблачайтесь и садитесь, как на коня. Дело вам знакомое.
Стенбок потянул руку к пуговицам кителя, но сразу опустил, покосился на Катю и кашлянул. Если бы это был другой человек, Катя сказала бы, что смущенно.
— Как-то, знаете ли, неловко… при юной девушке…
— Отставить! Тут нет девушек, а только пациенты и медицинские работники, и вы, Александр Николаевич, знаете это не хуже моего.
— Да-да, конечно, — Стенбок стал расстегивать китель, — простите, Константин Георгиевич, что побеспокоил вас, только…
— Ни слова больше.
— Мне бы до двадцати двух продержаться, когда поезд тронется, а дальше хоть трава не расти, — Стенбок попробовал снять китель, но тут же охнул и поморщился.
Катя подбежала, помогла, аккуратно стянула китель с плеч и повесила на спинку стула.
— Благодарю вас, — сказал Стенбок, оставшись в нижней рубашке, на фоне белизны которой его бледность показалась Кате пугающей.
— Да ты, похоже, не сядешь, — вздохнул Воинов, — тебе сейчас надо отлежаться на жестком, а не блокаду делать.
— Сяду, сяду. Нет таких крепостей, которые бы не взяли мы, большевики.
— Ваш героизм, дорогой Александр Николаевич, всем известен, но в данном случае он бесполезен и даже вреден. Сами знаете, блокада — это временная мера.
— В нашей профессии постоянного вообще мало, — вздохнул Стенбок, крошечными шагами перемещаясь вокруг стула, — до десяти вечера новокаин поработает, и с меня довольно.
— Ну не сядете вы, Александр Николаевич, не сядете, — увещевал Воинов, — и поверьте, оно того, в общем-то, не стоит. Отпустит после блокады на пару часов, а ближе к ночи так взвоете, что морфия у меня запросите.
— Вот уж нет, спасибо. Насмотрелся я на товарищей, которые не могли потом отказаться от этой заразы.
Воинов легонько провел пальцами по спине Стенбока, сморщился и покачал головой:
— О… У вас так мышцы напряжены, что я, пожалуй, иглу сломаю. Вот уж правда, Катенька, нет хуже пациента, чем пациент-врач. А когда это еще твой начальник, можно смело пойти и застрелиться. Давайте-ка мы вот что, — он положил ладонь на телефонный аппарат, — назначим этот прибор вашим орудием производства на сегодня, а вас положим на этот вот диванчик…
Воинов похлопал по сиденью узкого кожаного дивана с высокой готической спинкой:
— Достаточно жесткий.
— Надо что-то постелить, — пискнула Катя.
— У меня есть белье в шкафу, — указав рукой на шкаф, Стенбок тут же охнул.
— Все, все, не шевелитесь. Стойте, как статуя командора, — скомандовал Воинов. — Нет, Александр Николаевич, для блокады у вас слишком далеко зашло. На данной стадии я прописываю вам покой, покой и еще раз покой.
— И упокой, — мрачно заметил Стенбок, — вы, Константин Георгиевич, видимо, не понимаете, что город сейчас как пороховая бочка. Рванет в любой момент, и тогда только грамотная организация медицинской помощи выведет к минимуму количество жертв.
— Давайте так. Вы на диване в обнимку с телефоном, а я где-то поблизости. — Воинов по-хозяйски достал из узкого скрипучего шкафа стопку белья, пахнущего лавандой, и подал Кате. — Уверяю вас, если что-то произойдет, Александр Николаевич, дежурная служба полностью готова к массовому поступлению раненых, а на место событий вместо вас выдвинусь я, только прикажите.
— Да, пожалуй, это выход, — кивнул Стенбок, — ваш боевой опыт не уступает моему.
— Вот именно, дорогой мой, вот именно, — приобняв хозяина кабинета за плечи, Воинов осторожно повел его к дивану, — сейчас Катя постелет, я вас уложу поудобнее и принесу капелек.
— Каких?
— Господи, Александр Николаевич, я же хирург, откуда я знаю каких? — фыркнул Константин Георгиевич. — Каких терапевты накапают, таких и принесу. Вопросики задаете…
Катя подоткнула простыню во все щели, чтобы не сбивалась, и разгладила до зеркального состояния. Взбила подушку.
— А у меня с собой пуховый платок, — расхрабрилась она вдруг, — если вокруг талии повязать?
— Катенька, солнце, что же ты молчишь! Неси скорее! — вскричал Воинов. — Это практически панацея!
— Или все-таки блокаду? — включился Стенбок. — Один укол, и минимум на три часа я огурчик.
— В такое острейшее воспаление иголкой тыкать? — фыркнул Константин Георгиевич. — Ах, Александр Николаевич, вы начальник, но диплом врача худо-бедно имеете, должны понимать, что блокадой мы выиграем битву, но проиграем войну. Нет уж, Катенька, давай беги за платком, да уноси новокаин с глаз подальше.
Катя боялась, что заблудится в лабиринте коридоров, и так оно, в общем, и произошло. Пришлось три раза спросить дорогу, зато обратный путь дался ей без особенных затруднений.
Когда она вернулась с платком, Стенбок лежал в кабинете один.
— Кусается? — требовательно спросил он с порога.
Катя покачала головой:
— Почти что нет.
— Точно?
Она кивнула.
— Ну хорошо. — Стенбок приподнялся на локте и поморщился.
— Лежите, лежите, — захлопотала Катя, — не шевелитесь, пожалуйста. Я сама сейчас все сделаю.
Он снова лег на спину и выдохнул.
Волнуясь почему-то, Катя откинула одеяло. Александр Николаевич лежал в галифе и нижней рубахе.
— Позвольте, — сказала Катя сиплым голосом и аккуратно подняла рубашку, открыв мускулистый живот с симпатичной темной шерсткой и грубым рубцом, проходящим сквозь нее, как дорога через поле.
— Давайте я все-таки сяду, — произнес Стенбок так же сипло.
Опомнившись от странного наваждения, Катя решительно покачала головой:
— Вам все равно придется на меня опираться, так что давайте лучше сделаем все по правилам.
Катя надеялась, что это прозвучало строго и компетентно.
Она помогла Стенбоку повернуться на бок, подсунула под спину аккуратно сложенный платок, потом, в точности как учила в институте, вернула пациента в исходное положение, вытянула второй конец платка и завязала на животе со шрамом-дорогой.
— Вот и все, — Катя накрыла Стенбока одеялом до подбородка.
— Вы волшебница.
— Простите, немножко пахнет камфарой, — спохватилась она, — просто мы с бабушкой использовали платок исключительно в медицинских целях, а сегодня она мне его дала, чтобы на прощание сходить. Но меня оставили дежурить.
— А платок пригодился.
— Да, — кивнула Катя и отошла к двери.
— Катя? — окликнул он, когда она уже взялась за дверную ручку.
— Да?
— Вы не могли бы… Впрочем, бегите, а то еще получите от Татьяны Павловны нагоняй за отсутствие на рабочем месте.
Катя выпрямилась:
— Ничего страшного, Александр Николаевич, если вам что-то нужно, я сделаю. У нас в операционной пока затишье.
— Не беспокойтесь, Катя. Сейчас придет Воинов с каплями, и он-то уж у меня побегает, ведь над ним нет столь суровой начальницы, как ваша старшая, — Стенбок улыбнулся, — идите спокойно. Должен признаться, что мне уже значительно легче благодаря вашим хлопотам. Спасибо.
Катя побежала к себе теперь уже знакомой дорогой. На сердце было легко и радостно, как будто наступила уже весна.