Новая сестра Мария Воронова · 12

12

Мура вернулась к себе в кабинет после обхода дежурных служб. Старые часы с трещиной по белому фарфоровому циферблату показывали без пяти шесть. Мура вздохнула, посмотрела в окно, где за стеклом разливалась сплошная тьма, и приложилась ухом к часам, вдруг остановились? Нет, механизм тикал мерно и убедительно.

До отхода поезда, в котором тело Кирова повезут в Москву, оставалось целых четыре часа. Три спокойных, и последний самый опасный, когда процессия двинется из дворца Урицкого, бывшего Таврического, на вокзал. В движении регулировать народные массы всегда сложнее, больше возможностей для провокаций и даже, упаси господи, террористических актов. Власти это понимают, даже площадь Восстания на всякий случай перегородили танками, но все равно, вздохнуть спокойно можно будет, лишь когда останки вождя покинут город.

А пока Киров тут, все большевики должны находиться на боевом посту.

На столе лежала брошюра с материалами съезда, и наступил самый подходящий момент, чтобы проштудировать ее от корки до корки. И время займет, и дань памяти будет. Что ж, Мура будто на аркане, затащила себя за письменный стол и взяла книжечку в руки. Товарищ Сталин смотрел на нее с обложки строго и проницательно, топорщил богатые усы, призывая изучить и осуществить.

— Ладно, ладно, — сказала ему Мура, — все сделаем, дай только срок.

Тут оказалось, что карандаш плохо заточен, делать пометки таким толстым грифелем неудобно, и надо срочно браться за ножик. А раз уж взялась, то и другие карандаши неплохо довести до совершенства.

Вскоре перед Мурой на черновике доклада высилась целая гора карандашных очистков, а брошюра лежала на прежнем месте неоткрытая.

Очистки отправились в мусорную корзину, но теперь пришлось самым тщательным образом протереть письменный стол. Потом взять листок бумаги и нарисовать лошадь. Мура умела рисовать лошадей, чем втайне гордилась. Конь вышел неплохо, а раз так, то пришлось срочно рисовать еще одного. Потом еще…

— Да что это со мной! — воскликнула Мура в сердцах.

Тут в дверь нерешительно постучали. Мура крикнула «войдите!».

Несколько секунд царила тишина, потом дверь тихонько приоткрылась, скрипнув тяжелыми латунными петлями, и в щели показалась половина головы доктора Гуревича, а именно макушка с буйными черными кудрями и грустные библейские глаза.

— Входите же, — повторила Мура сердито. Она злилась на себя, что в первый момент от изумления чуть не упала со стула.

— Можно? — в щели показалась вся голова.

— Можно, — Мура поднялась Гуревичу навстречу.

Он наконец оказался в кабинете целиком.

— Честно говоря, не думал застать вас на службе в такое время, — сказал Гуревич, зябко поводя плечами, — но увидел свет в вашем окне.

— У вас ко мне какое-то дело?

— Нет. Просто раз уж вы здесь и я здесь… — не договорив, он улыбнулся.

— Вы разве дежурите?

— Обычно нет, но в такие дни предпочитаю находиться на боевом посту. Знаете выражение «дать в глаз»?

Мура улыбнулась:

— Конечно.

— Ну вот. Иногда это не фигура речи, а горькая реальность, и вашему покорному слуге приходится расхлебывать последствия этих доброхотных даяний.

— Вы поступаете очень сознательно, по-коммунистически!

Он отмахнулся:

— А, по-человечески я поступаю, только и всего. — Гуревич подошел к окну, — как быстро темнеет теперь, Мария Степановна… Мрак и холод кругом, так что трудно поверить, что только что было лето.

Мура вдруг словно провалилась в то утро на озере, почти физически ощутила шершавое тепло старых досок мостков и увидела на воде блики восходящего солнца. Крепко зажмурилась, чтобы прогнать наваждение, и сказала, как могла небрежно:

— Можно курить, товарищ Гуревич.

— Увы, лишен этого удовольствия.

— Ах да, помню, вы говорили, — произнесла она светским тоном, чтобы он понял, что для нее та встреча на мостках значит так же мало, как и для него.

— А еще труднее, что через полгода наступит новое лето, — продолжал Гуревич, — и в такие темные дни всегда думаешь, а доживем ли?

— О, я об этом начинаю гадать, как только на деревьях появляются первые желтые листочки, — засмеялась Мура, — сразу задаюсь вопросом, а увижу ли я следующую весну.

Гуревич смотрел в слюдяной мрак окна, не оборачиваясь.

— Но я не унываю, — добавила Мура, — жизнь есть жизнь.

— Наверное, про весну можно сказать то же, что и про плохие фильмы, — рассмеялся Гуревич, — если видел парочку, значит, видел все. А я видел весьма побольше, так и жаловаться грех.

— Грех, — подтвердила Мура.

Среди сгустившейся темноты свет настольной лампы вдруг показался ей уютным, как огонь в печи, когда подбрасываешь поленья и не хочешь закрывать заслонку, сидишь и смотришь, как танцуют рыжие языки пламени, летят искры, а дрова потрескивают, будто хотят что-то тебе сказать.

— Помянем, что ли, — сказал Гуревич.

Мура встала рядом с ним, и несколько секунд они молча смотрели в окно.

Смущение ее совершенно прошло, и неожиданный визит Гуревича, в сущности едва знакомого человека, почему-то казался самым естественным событием во все эти безумные три дня.

— Земля пухом, — вздохнул Гуревич, — правда, не знаю, можно ли так сейчас говорить.

— Вечная память.

— Согласен. Так жаль его, будто родного человека потерял.

— А вы были знакомы?

Гуревич пожал плечами:

— Не знаю, можно ли вам сказать, не выдав врачебной тайны.

— Да, тогда, наверное, не надо.

Он улыбнулся тихо, краешком рта, будто про себя, как часто улыбается человек, когда вспоминает что-то очень хорошее.

— Главное, знаете что, Мария Степановна? У офтальмологов годами не бывает экстренных операций. Десятилетиями! Нет, тут я утрирую, конечно, но в целом мы можем располагать своим свободным временем гораздо свободнее, чем общие хирурги. Вот я спокойно договорился, что приду в шестнадцать часов, и как вы думаете, ровно в пятнадцать пятнадцать, ни раньше ни позже, меня, уже надевшего сапоги и один рукав шинели, зовут немедленно к станку.

— И вы…

— И я прикинул, что важнее, зрение на всю жизнь или два часа ожидания жены секретаря обкома, да и пошел в операционную. И провел там отнюдь не два часа. В общем, добрался до пункта назначения только в восемь вечера. Звоню в дверь, как нашкодивший кот, думаю, сейчас меня за шкирку и с лестницы, но ничего похожего. Приняли как царя. Еще даже огорчились, как я мог подумать, что для них свой комфорт важнее, чем жизнь трудящегося. Комплиментов наделали, мол, хороший специалист всегда нарасхват, а плохого даром не надо. Чаем меня напоили с собственноручно испеченным Марией Львовной капустным пирогом.

— Ого, — сказала Мура.

— Полноценно хозяйничать она по состоянию здоровья не может, но любимый капустный пирог мужа готовила. Я ел и подтверждаю, что от этого гурманства добровольно отказаться невозможно. — Гуревич нахмурился: — Тяжело ей будет сейчас одной…

— Я слышала, с нею сестры, — сказала Мура, — будут помогать.

— Хорошо, если так.

— А вы прямо с самим Сергеем Мироновичем чай пили? — не удержалась Мура от детского любопытства.

Гуревич засмеялся:

— Представьте себе. Беспартийный, а удостоился. Главное, он пришел домой, когда я уже заканчивал консультацию. И знаете, Мария Степановна, видно было, что человек устал как черт, еле-еле дышит, но все равно пригласил к чаю какого-то несчастного докторишку, который еще если бы соизволил вовремя явиться, то сейчас духу его в квартире уже бы не было. Я уж и так отказывался, и эдак, а все равно усадили, и провел я вечер будто в компании добрых друзей.

— А о чем говорили, если не секрет?

— В основном о медицине. Как мы, доктора, живем, чего не хватает нам для счастья. Очень толковый вышел разговор.

— Повезло вам.

Гуревич пожал плечами:

— Как сказать… Теперь вот грущу зато. Вы уж простите меня, Мария Степановна, что побеспокоил вас.

— Ничего, ничего, — Мура замялась, потому что не знала, как Гуревича зовут, а обращаться по фамилии в такую минуту казалось неправильным, — мне тоже грустно, и я рада, что вы заглянули.

— Спасибо, — Гуревич прошелся по кабинету, увидел лежащий на столе листок с ее конями и снова улыбнулся легко и тихо. Мура покраснела.

— Страшная потеря, — сказала она просто лишь бы что-нибудь сказать, — для города, для всего народа, для партии.

Гуревич взглянул удивленно, будто спрашивал себя «А зачем я сюда зашел?», и сразу отвернулся к окну.

— Ну об этом потом, после похорон… — сказала Мура, встала рядом с ним и тоже уставилась в темное зеркало окна.

Они снова стояли молча. И вдруг Мура почувствовала прикосновение теплой руки к своей ладони. Было похоже, как будто она схватилась за оголенный провод, но Мура стерпела первый разряд и сплела свои пальцы с пальцами Гуревича. И снова, как тогда, возле озера, она почувствовала себя зыбкой, будто растворенной, но теперь уже не в лете, а в зимней уютной тьме.

Наверное, она слишком поздно убрала свою руку.

— Спасибо, Мария Степановна, — сказал Гуревич, отступая к выходу.

— Не за что, товарищ Гуревич, — ответила она сухо, — двери парткома всегда открыты.

Он улыбнулся и исчез.

* * *

В эти скорбные дни, когда Ленинград полностью погрузился в горе, до Кати вдруг начало доходить то, о чем предупреждала ее Таточка перед первым рабочим днем. Это было стыдно, это было неправильно, но Катя вдруг начала страшно завидовать докторам и тосковать по своему теперь уже недостижимому врачебному диплому. Первые дни исключение казалось дикостью, которая просто не может быть не исправлена. Катя была уверена, что маститые профессора заступятся за Таточку, они ведь бывали в доме, сиживали за столом, произносили трогательные тосты за любимую наставницу, «хирургическую мать», а потом, размякнув от вина, целовали маленькую Катю и предрекали ей блестящее будущее. Невозможно, чтобы они все это забыли, совесть и здравый смысл окажутся выше большевистской морали, медицинская общественность заступится, и их обеих восстановят, Тату на службе, а Катю на учебе. Когда стало ясно, что медицинская общественность хранит гробовое молчание, Катя стала уповать на вышестоящие партийные органы. Вдруг там сидят нормальные люди, и дрогнет у них рука подписать безумный протокол, где походя перечеркнуты две жизни без всяких разумных оснований. Только время шло, никто не звонил, и писем из высоких кабинетов не приходило. Так Катя поняла, что властям на какие-то две жизни глубоко плевать, и бороться против их произвола — только хуже себя закапывать, и приняла свою участь операционной сестры как лучшую из возможного в данных обстоятельствах.

Да, в общем, что значило крушение карьеры по сравнению с крушением любви? Сердце так болело от предательства Владика, что грустить об остальном не оставалось сил.

Со временем боль не то чтобы утихла, но надо было жить с тем, что у нее осталось, и тут, кажется, Катя совершила очередную ошибку. Не забылась в новой профессии, достойной, интересной и ответственной.

Работа в принципе ей нравилась, но ведь мечтала она не об этом. Она хотела быть врачом, ставить диагнозы и назначать лечение, может быть, заниматься научной работой, а не просто выполнять указания доктора. Врач и медсестра — это разные профессии, и мечтала она всегда о первой, а не о второй. Самое горькое, что она была совершенно не виновата в том грехе, за который ее выгнали из института. Катя хорошо училась, готовилась к вступительным экзаменам как сумасшедшая, и даже в бытность свою санитаркой старалась впитывать врачебную премудрость. Она почти ничего не понимала тогда, но примечала, как правильно разговаривать с больным, как к нему подойти, как подбодрить, слушала, как пациенты обсуждают докторов между собой, за что хвалят, за что ругают.

Тата никогда никого не просила за внучку, все испытания Катя прошла честно, и потом училась добросовестно и с энтузиазмом, в зачетке красовались только «отлично», редко-редко перемежаемые «хорошо». Ни одного долга, ни одной пересдачи, и в принципе декан курса мог бы упомянуть на собрании об этом странном обстоятельстве, как все до единого преподаватели сговорились с ассистентом кафедры хирургии Тамарой Петровной Холоденко. За все три года учебы не нашлось ни одного принципиального профессора, чтобы влепил внучке-лентяйке «неуд» по заслугам. От общественной работы она тоже никогда не отлынивала, всегда шла, куда пошлют. Сама не организовывала, это да, но если все будут руководителями, то дело никуда не сдвинется, добросовестные исполнители тоже важны. Сказал ли об этом на собрании Владик? Куда там… А, нет, зря она напраслину наводит. Отметил Владик и отличную учебу, и добросовестное участие в субботниках и других мероприятиях, только это оказалась маска хорошо затаившегося врага, чтобы втереться в доверие коллективу и там уж творить свои черные делишки. Все хорошее в Кате было напускным, а истинная суть такая, что хоть святых выноси.

— Вот так живешь-живешь, а ничего про себя не знаешь. Какие бездны… — вздохнула Катя, опуская ногу в тоннель валенка.

— Какие там у тебя бездны, — фыркнула Тата, держа наготове другой оренбургский платок, белую паутинку, — на, повяжи как следует, и на сей раз постарайся не посеять. Это последний.

— Таточка, не волнуйся, пожалуйста, наш платок у Стенбока, — сказала Катя в сотый раз и улыбнулась. Она знала, что бабушка не сердится на нее за расточительность, а только делает вид, и Тата знала, что Катя не раскаивается, а только делает вид, и обеим было весело от этой игры, — и мне кажется, что сейчас его нужда больше нашей.

— Это уж точно, — фыркнула Тата, — я вообще не понимаю, чего добивается этот идиот. Хочет слезть с вершины эволюции и снова ползать на четвереньках, как шимпанзе? Вчера ведь только с кровати поднялся.

Катя, аккуратно балансируя, сунула в валенок вторую ногу.

— Тата, он не виноват, что объявили внеочередные учения.

— А, ну это куда без него, действительно… Это он любит, — усмехнулась Тата, — есть упоение в бою, а когда платок вонючий вокруг поясницы повязан, как у старой бабки, так вообще.

Катя засмеялась:

— Он вернет, Таточка, наше имущество, как только полностью поправится.

— Да бог бы с ним, — отмахнулась она, — пусть бы себе оставил и сидел бы в кабинете, но нет же, дурная голова ногам покою не дает. Сам еле живой, так и всех пневмонией наградить приспичило. Вот куда он вас тащит во славу Родины, скажи, пожалуйста.

— В Токсово или в Тосно, я не запомнила. Все равно в полуторке повезут.

— Воистину, зачем география, когда есть извозчики. Ну, в кабину тебя скорее всего не пустят, да ты и сама не пойдешь… Сядьте хоть поплотнее там с девчонками в кузове. Будет если брезент, обязательно накройтесь.

— Хорошо, Таточка.

— И главное, не пей ничего горячего и горячительного.

Катя засмеялась.

— А предлагать будут, — Тата критически оглядела внучку и поправила воротник на тяжелом зимнем пальто, перешитом из старой дедушкиной шинели. В нем и в валенках Катя чувствовала себя, как рыцарь в доспехах. Но что делать, в их скромном гардеробе это была единственная верхняя одежда, не продуваемая насквозь.

Вообще, в детстве Катя помнила Тату красивой женщиной. Бабушка умела и любила одеваться, а на старых фотографиях, которые Катя любила разглядывать, пока не припрятали их подальше от чужих нескромных взглядов и на случай обыска, Тата выглядела умопомрачительно. Стилю бабушки могли бы позавидовать модные журналы, парочка которых тоже хранилась в доме, как напоминание о былых легких временах, когда выбор фасона рукавчиков являлся животрепещущей проблемой.

А шляпки у Таточки были такие, что никак нельзя было предположить, что они венчают собой умную голову хирурга. И с перьями, и с цветами, и с бантами, и крохотные, и огромные, и даже кепи.

Некоторые из этих сокровищ Кате еще довелось примерить, пока они не были обменяны на еду вместе с другими предметами роскоши.

Шло время, наряды Таточки ветшали, а те, что не рассыпались от старости, перешивались для внучки, из-за чего Катя всегда была одета если не лучше, то интереснее и изысканнее других детей, но вскоре этот источник иссяк, и для переработки осталась только одежда дедушки и отца. Из них шились добротные и невыразительные сарафаны, тяжелые пальто с негнущимися рукавами, но у многих Катиных приятелей и того не было. Острее всего стояла проблема обуви. Ступня у Кати сравнялась с Таточкиной еще в седьмом классе, а потом быстро переросла, так что она больше не могла донашивать бабушкину обувь, а новую можно было достать только по ордеру.

Пришлось им сменять золотой браслет на ботинки и туфельки для Катиной дикорастущей ноги, которая, зараза, не останавливалась, несмотря на все увещевания, и обувь изрядно жала, но Катя терпела. Слава богу, есть просторные валенки, а для работы Элеонора Сергеевна выхлопотала ей кожаные тапочки.

Главное, Катя подозревала, что унаследовала от Таточки вкус и чувство стиля, но реальность не позволяла проявить эти старорежимные качества.

Может, и к лучшему. Зато они ничем не выделяются, выглядят как обычные советские люди, в скромной одежде и поношенной обуви. Никаких буржуазных фантазий и излишеств.

— На-ка вот еще что возьми, — хитро прищурившись, Тата достала из шкафа свою беличью муфту, — вчера весь день выгуливала, чтобы нафталином не пахло.

Взяв в руки шелковистый мех, Катя на секунду вынырнула из реальности, где слово «муфта» имело отношение только к водопроводным трубам и моторам.

— Возьми-возьми, — произнесла Тата сурово, — тебе руки надо беречь, это теперь твой главный рабочий инструмент.

Катя приложила муфту к пальто и попыталась поймать свое отражение в темном окне.

— Нет, ну что это я…

— А если цыпки? — грозно перебила Тата. — Посмотрю я на тебя, как ты с цыпками будешь обрабатывать руки по методу Спасокукоцкого-Кочергина. Так что, Катерина, не спорь, а немедленно надевай.

Катя послушно сунула руки в уютную меховую трубу.

— Отлично! — Тата отступила на шаг, подставила кулачок под подбородок и уставилась на внучку, как на картину в музее. — И очень даже стильно. Дерзкий образ созвучен эпохе, символизирует преемственность поколений, союз прошлого, настоящего и будущего.

— И смычку города и деревни, — засмеялась Катя, притопнув ногой в валенке.

— И это тоже. Все, иди, а то сопреешь в помещении. Береги себя, Катенька, и помни, что я сказала насчет спиртного. Чаю еще можешь немножко выпить, если будут настойчиво предлагать, а водки прямо вот ни-ни. Никакого там «для сугреву».

— Хорошо, Таточка.

— Поверь старому человеку, на морозе очень трудно себя контролировать в этом отношении. Все тебе кажется, что ни в одном глазу, а внезапно раз, и ты уже в канаве. И снегом тебя замело.

— Какой ужас, Таточка… — засмеялась Катя.

— Ужас не ужас, а довольно популярный вид смерти у русских мужиков. Ну все, иди и будь внимательна и осторожна.

Катя вышла на площадку. Она знала, что Таточка перекрестила ей спину, и, хоть обе они не верили в бога, на душе все равно стало хорошо.

Спускаться в темноте по обледеневшим узким ступеням в негнущихся валенках было трудно, пришлось задвинуть муфту на левое плечо и крепко держаться за перила, чтобы не упасть, но, когда она вышла из дома, идти стало легче.

Улица встретила ее легким морозцем, в свете луны поднимался дым из печных труб, ровные ленты шли вертикально вверх, значит, сообразила Катя, день будет тихим и безветренным.

В темноте и холоде раннего декабрьского утра зажигались темные окна, где-то рядом зазвенел будильник, деловито хлопали двери парадных, под быстрыми шагами скрипел снег — люди собирались на работу.

Вспомнив, что сегодня вместо обычного трудового дня ее ждет приключение, Катя улыбнулась. Ей хотелось понять, на что она способна в полевых условиях. Пусть это не настоящий бой, а всего лишь учения, то есть, по сути, игра, но тоже важно. Как там Стенбок сказал, что в условиях настоящего боевого волнения они не проявят свои лучшие качества, как надеются, а, напротив, вернутся к тому уровню подготовки, который доведен до автоматизма. Не потому, что они трусы, а человеческая психика вообще так работает, и единственный способ бороться с нею — это доводить до автоматизма все профессиональные навыки.

«Автоматизм, смешное какое слово, — улыбнулась Катя про себя, — но Стенбоку подходит, он сам как автомат. Военная косточка. Если о чем-то жалеет, так это о том, что гражданский персонал не ходит строем. Интересно, кстати, как он мне платок отдаст… Он начальник клиник, а я простая медсестра, что же он придет и скажет, спасибо, Катя, за платок? Неудобно получится. Ну ладно, лишь бы помогло ему, о вещах нечего жалеть. Тата простит, раз на благое дело… Тем более для ее любимца. Кажется, она Александра Николаевича даже больше уважает, чем Воинова, хотя он и не хирург, и вообще настоящим врачом не работал никогда. Неужели в ней говорит классовое сознание, и она симпатизирует Стенбоку потому, что он из старого дворянского рода и служил в царской армии? Хм…»

Катя нахмурилась. Похоже, Таточка не настолько лишена предрассудков, как о себе думает, и аристократ ей ближе, чем безродный Воинов. С другой стороны, Стенбок при своем происхождении и подвигах в белой армии сидит на такой высокой должности только потому, что вовремя перешел на сторону красных, и там тоже, как говорят, изрядно накуролесил. Да, по официальной доктрине молодец, пошел воевать за правое дело, а по сути перебежчик, предатель. Как знать, может, большевики не победили бы, будь в белой армии поменьше таких, как Стенбок.