13
Александр Николаевич был суровым начальником, поэтому сплетничали о нем много, и Катя не хотела, а знала довольно подробно биографию Таточкиного любимца.
Он начинал военную карьеру не врачом, а кавалеристом, застал самый конец Первой мировой, Гражданскую начинал, кажется, у Колчака, а в девятнадцатом году внезапно поступил в РККА, где за ратные подвиги ему простили и происхождение, и службу у врагов. Перед ним открывались блестящие карьерные перспективы, но Стенбок, поправляясь в академической клинике после тяжелого ранения, вдруг решил учиться на врача и прямо в больничной пижаме отнес документы в приемную комиссию, благо она располагалась в том же здании, что его палата.
По свидетельству Таты, учеба давалась ему очень непросто, и Стенбок пошел по проторенной дорожке для троечников — стал начальником, в чем ему помогли боевой опыт и связи. Вообще мнение о нем у старшей сестры было противоречивое. С одной стороны, «ни дня не работал в клинике, специфики не знает, а туда же лезет», а с другой «стал бы идеальным начальником, если бы хоть чуть-чуть побольше был похож на человека». По единогласному мнению коллектива оперблока, чтобы выполнить последнее условие, Стенбоку была необходима женщина. Этот пункт обсуждали часто, подробно, с откровенными, а то и вовсе непристойными шуточками. Слушать их Кате было неприятно, она краснела, но в кругу операционных сестер было не принято щадить чью-то невинность. Впрочем, насколько сестрам было известно (а им было известно все), у Стенбока никого не было, ни жены, ни любовницы, ни просто дамы для встреч. По своему высокому рангу он, если бы имел семью, мог бы получить отдельную квартиру, а холостой прозябал в комнате, куда приходил только ночевать, да и то не каждую ночь. Его не любили за холодность и требовательность, но уважали, потому что Александр Николаевич при всей своей беспощадности решал проблемы, а не просто орал на подчиненных, когда те смели докучать ему своими ничтожными заботами.
Стенбок, казалось, ничуть не страдал от одиночества и своего скверного характера, и Катя, разумеется, ни капельки не была в него влюблена, но приятно было думать, что у него есть ее платок, и, может быть, повязывая целительную шерсть вокруг талии, Александр Николаевич немножко вспоминает о ней. Без всякой пошлости или романтики, а просто, что есть такая сестричка, благодаря которой ему сделалось чуть-чуть легче.
«Или я тут себе воображаю, — улыбнулась Катя, — а он сейчас держит в руках платок и удивляется: интересно, откуда у меня этот предмет гардероба? У кого я его взял? Тата права, надо мне знать свое место. Сколько таких сестер прошло перед глазами Стенбока, наивно думать, что я какая-то особенная в этой веренице. Как все, как все… Воинов намекал, что Стенбок по его просьбе ходатайствовал за меня в отделе кадров. Константин Георгиевич в академии далеко не последний человек, но и я тоже нежелательный элемент будь здоров какой. Одного авторитета Константина Георгиевича мало, пришлось тяжелую артиллерию привлечь. Другой бы начальник побоялся связываться с вычищенной дворянкой, а Стенбок рискнул. Ну и что, что не ради меня, а все равно рискнул. И, наверное, лучший способ отблагодарить его — это не навязываться со своей благодарностью, не воображать себе, будто я какая-то особенная и сумею растопить лед в его душе. Я не особенная, а он не хочет, чтобы его топили. Наверное, раз столько лет живет таким, как есть, значит, все ему в себе нравится. Он просто улыбнулся мне из вежливости, а тайный смысл вложила в эту улыбку я».
Тут дорогу ей перебежала черная кошка, поджарая, с лоснящейся в свете фонаря шерстью, и не потрусила дальше по своим кошачьим делам, а обернулась и злорадно сверкнула в темноте изумрудными глазами. Судя по хитрой мордочке, она специально ждала Катю, чтобы промчаться у нее под носом.
Катя машинально хотела плюнуть через левое плечо, но не стала. Кошка будто не пророчила беду, а предупреждала об опасности, и было бы неразумно просто так отмахиваться от ее сигналов.
Поразмыслив немного, Катя достала кусочек сала из бутербродов, которые Тата дала ей с собой в дорогу, и бросила кошке. Та чинно принялась за еду, а Катя продолжила свой путь.
«Нет, в самом деле гордыня раньше меня родилась, — весело думалось ей, — Стенбок меня в микроскоп не видит, а я волнуюсь, как он влюбится и будет страдать. Просто потому, что один раз он посмотрел на меня как человек, а не как Медуза горгона. Давно пора выкинуть из головы весь этот детский романтизм, хотя бы потому, что любовь — это фантазия, а страдания — реальность».
Тут кто-то окликнул ее по имени, от неожиданности Катя поскользнулась, зашаталась в своей негибкой амуниции, и, наверное, упала бы, если бы ее не подхватила под локоть чья-то сильная рука.
Прикосновение обожгло сквозь все слои одежды еще до того, как она узнала Владика.
— Катя, — повторил он тихо.
Она вырвала руку:
— Доброе утро и всего хорошего.
— Катя, Катя, подожди, — он пошел с ней рядом, — я так давно хотел поговорить с тобой…
— Зачем?
Владик пожал плечами.
— По-моему, между нами не осталось никаких спорных вопросов, — отчеканила Катя.
Она давно репетировала эту фразу. В первые дни после собрания находила горькое и ненадежное утешение, представляя, как Владик будет умолять о прощении, а она останется тверда и непреклонна. Правда, она никогда не думала, что картины эти шагнут из воображения в реальность.
— Я давно хотел поговорить с тобою, — сказал он тихо, — почти каждый день даю крюк, чтобы тебя увидеть, а встретил только сейчас.
— Я часто дежурю, — процедила Катя, — почти не бываю дома.
Пришлось изо всех сил сжать кулаки под муфточкой, стиснуть зубы, лишь бы только не выдать своего волнения, лишь бы только он не понял, что сердце ее рвется из груди, колотится, огромное, где-то в горле, а в животе, наоборот, сосущая тоскливая пустота. И сколько ни повторяй себе, что это не любовь, а вегетативная реакция, ни черта не помогает.
— Я так хотел увидеть тебя, — Владик протянул ей руку в вязаной перчатке с аккуратной детской штопкой, отчего Кате сделалось совсем тяжело. У подлецов и предателей не бывает таких штопок.
— Увидел? Уходи теперь.
— Слушай, я не буду оправдываться, — сказал Владик тихо, — я поступил как подлец, и оправдания тут никакого нет.
— Так точно, — буркнула Катя.
Они вышли на Литейный. Фонари тут светили ярче, и Катя заметила, что Владик одет слишком легко для ленинградской зимы, и почти физически почувствовала, как от холода сводит у него пальцы в растоптанных ботиночках.
«Он тебя предал, дура!» — мысленно цыкнула на себя Катя, но все же прибавила шагу, чтобы Владик хоть немного согрелся от движения.
— Катя, я не мог поступить иначе. Точнее, не имел права.
— Что сделано, то сделано, — сказала она. На душе стало спокойнее и горше. Теперь рядом с нею шел не идеальный возлюбленный и не злобный предатель, а просто человек, в чем-то такой же, как она, в чем-то совсем другой.
— Я ведь отвечаю не только за одного себя, — вздохнул Владик, — у меня на руках мать и сестренка с пороком сердца.
— Ты не говорил.
— Я никому об этом не говорю. Видишь ли, мы писали в анкетах не совсем…
Катя все поняла и резко приказала ему замолчать.
Владик повиновался. Несколько шагов прошли в тишине.
— Я не мог рисковать ими, не имел права, — повторил он.
— Я понимаю. Прости, мне пора на трамвай.
Владик крепко взял ее за руку:
— Остановись, пожалуйста. Поговори со мной.
Катя хотела сказать, что спешит, но на самом деле времени у нее оставалось предостаточно. На улице становилось все больше народу, и, чтобы не стоять на пути, Катя с Владиком зашли в арку, такую длинную, что казалось, на другой стороне ее ничего нет.
— У меня не было выбора, — упрямо повторил Владик, — мама с сестрой не перенесут, если…
Он замолчал, не желая произносить вслух слова «арест» и «ссылка».
— В конце концов, ты нас предупредил, — вздохнула она, — за это спасибо.
— Это все, что я мог. Катя, подумай, ведь если бы я отказался выступить на собрании, это ничего не изменило бы в твоей судьбе. Тебя бы все равно исключили!
— Как знать…
— Ну отказался бы я тебя изобличить, это сделал бы кто-то другой.
— Да, всегда находится кто-то другой.
— Всегда.
Катя усмехнулась:
— Только тогда на собрании выступал не кто-то другой, а ты.
— Я не имел права поступить иначе.
— Ну а вдруг бы нас с Таточкой оставили, если бы ты заступился за нас?
— Ты сама в это не веришь.
— Ладно, извини. Просто противно, как мы все знаем, что от нас ничего не зависит.
— Это и правда так, Катя.
— Да-да. Могущественный кто-то другой, всегда готовый сделать подлость вместо тебя. Только знаешь что, Владик? Мы и есть этот кто-то другой.
— Ты права, Катя. Во всем права.
Владик смотрел на нее, но она ничего не могла прочесть в его глазах в темноте арки.
Он снял перчатку, легонько прикоснулся кончиками пальцев к ее щеке, прежде, чем она успела его остановить:
— Я так соскучился по тебе.
— Все, Владик, мне пора, — Катя решительно отступила.
— Подожди, постой!
— Что еще?
Он попытался взять ее за руку, но Катины ладони были надежно спрятаны в муфточке. Тогда он придержал ее за плечо и приблизил лицо так близко, что стороннему наблюдателю показалось бы, что они целуются. Сердце Кати сжалось сильно и болезненно, ведь они в самом деле могли бы целоваться. Должны были это делать по праву юности, радостно, самозабвенно и ничего не боясь…
— Будь очень осторожна, — шепнул Владик ей в самое ухо, — сидите с Тамарой Петровной тише воды ниже травы. Будут высылать из города.
— Что? — от неожиданности Катя дернулась, стукнулась затылком о заиндевевшую стену.
— Тише, тише, — Владик шипел, как змея, — будут высылать бывших из-за Кирова. Поэтому ведите себя так, будто вас нету, ничем не напоминайте о себе, тогда, даст бог, не попадете в списки. Главное, не конфликтуйте с соседями, потому что по их доносам загребают в первую очередь.
— Да господи, сколько уже можно!
Владик наконец отступил.
— А конца этому не будет, — сказал он спокойно и просто.
Кате стало вдруг так горько и противно, что она побежала на трамвай, даже не посмотрев, ее ли это номер.
К счастью, оказался нужный. Мороз изукрасил окна ледяными узорами, в которых просматривались то ли пальмовые ветви, то ли океанские штормы, и не было видно, смотрит ли Владик ей вслед.
«А я не поблагодарила его за то, что предупредил, — подумала Катя с раскаянием, — человек ведь рисковал, и вообще оказался не подлец, только что это меняет. Я даже не знаю, легче ли мне от этого или наоборот. Дело сделано».
Трамвай шел, качаясь и поскрипывая, Катя крепко держалась за поручень и не могла понять, влюблена ли она до сих пор. Кажется, да, но все сердечные переживания отступили перед предчувствием неумолимых и страшных перемен.
Катя сама удивлялась, как спокойно сделалось у нее на сердце. Она грустила о том, что любовь не сбылась, не случилась жизнь не с Владиком даже, а с тем человеком, которым он мог бы быть в другие времена, в которые не пришлось бы делать беспощадный выбор между одним предательством и другим. Нет, судьба всегда была сурова к влюбленным, всегда приходилось выбирать между любовью и богатством, любовью и победой, между любовью и жизнью, в конце концов, но так, что или предай невесту, или предай мать, такое, кажется, впервые в истории.
Катя знала, что Владик не врет и даже не преувеличивает цену своего предательства. Наоборот, благодаря сегодняшнему разговору объяснились некоторые странности, которые она до сих пор или не понимала, или истолковывала неверно. Владик никогда не рассказывал о своей семье, однокурсники знали о нем только официальную информацию, что он крестьянского происхождения, отец был красноармейцем и погиб в Гражданскую, после чего мама переехала в город и стала швеей. Кате вообще до социального происхождения возлюбленного было мало дела, она, воспитанная убежденной демократкой Таточкой, считала, что значение имеют только личные достижения человека, а никак не его родословная, или национальность, или другие обстоятельства, над которыми он не властен. В их маленькой семье снобизм считался не милым чудачеством, а серьезным пороком. Катя собственными глазами видела, что Таточка, в отличие от многих других преподавателей, которые, кстати сказать, прекрасно остались на своих рабочих местах, усердно занимается с ребятами из рабоче-крестьянской среды, помогает им устранять пробелы в образовании и воспитании очень мягко и тактично. Видела Катя и то, что это дает свои плоды, самые дремучие студенты делают отличные успехи, если преподаватель говорит, что верит в них, и нормально объясняет материал. Видела она и как обласканные детки маститых профессоров даже не пытались постичь премудрости науки, получали зачеты исключительно за громкую фамилию и прекрасно остались в институте. За семейственность и кумовство пришлось отдуваться только бабушке и внучке Холоденко, потому этих опаснейших пороков у них было как раз столько, сколько нужно. То есть без связей в высоких кабинетах.
«Ну да не об этом сейчас, — усилием воли Катя вынырнула из потока жалости к себе, — суть в другом. Всегда меня удивляло, что Владик слишком уж уверенно держится для крестьянского сына. Манеры прекрасные, чистая речь, общая культура… Ну, знания он в школе мог впитать, ничего особенного, но манеры видно, когда с пеленок тебе привили, а не когда ты их на каких-нибудь курсах красных дипломатов приобрел. Когда мы с ним начали встречаться, я думала, что он меня не знакомит с матерью потому, что не уверен в серьезности своих намерений, сердилась даже немножко на него, а, видно, он просто боялся, что если я увижу его маму, то сразу пойму, что крестьянским происхождением там даже не пахнет».
В этом открытии для Кати не было в общем ничего особенно удивительного. Она знала, что в первые годы после революции многие пользовались неразберихой и делали себе новые биографии. У заметных фигур вроде крупных политических деятелей или фабрикантов не получалось ускользнуть, а эксплуататоры помельче рангом поправляли биографии себе и особенно своим детям. Например, сын помещика Петра Орлова становился сыном мужика Петра Орлова, благо многие крестьяне носили фамилии своего помещика, и для того, чтобы вывести обманщика на чистую воду, требовалась скрупулезная проверка, коей чекисты себя обычно не утруждали.
В последующие годы так поступить было уже невозможно, но кто успел, рискнул нырнуть в эту мутную водичку, тот официально избавился от родства с таким опасным элементом, как белогвардейцы, аристократы и капиталисты.
Семья Владика, стало быть, успела. Интересно, когда Владик узнал правду? В детстве или только сейчас? Как он сделался комсомольским богом, по зову сердца, искренне веря в светлое будущее или маскировался сразу, рассудив, что тайну надо прятать на самом видном месте, и никто не заподозрит в пламенном большевике отпрыска дворянского рода…
Наверное, сам уже понял, что ошибся, коса косит все вершки, уцелеют лишь те, кто пресмыкаются, держатся в темных норках, у самых корней.
Если бы он посмел защитить Катю с Таточкой, сразу, может быть, ничего и не случилось бы. Выступил бы парторг института, пожурил Владика за политическую близорукость и отсутствие классового чутья или еще за какой-нибудь столь же бессмысленный порок, и в своей добродушной манере живо доказал бы, что семейство Холоденко необходимо выкинуть из института, вон как они тлетворно влияют на наших лучших товарищей, которые за частным не видят общего, за личным — общественного. Ах, молод еще наш дорогой комсорг, молод и наивен, не понимает, как может быть коварен враг… Просто парторг был не совсем конченый, не хотел сам позориться перед докторами на трибуне с подобными речами, вот и выставил комсомол впереди себя. Но если бы Владик отказался, то ничего, выступил бы лично. Их с Татой все равно вычистили бы, а за Владиком установили наблюдение, чтобы выяснить, откуда он взялся, такой дерзкий. Нашли бы маму, сестру, проследили бы за ними, расспросили друзей и соседей, и прекрасно выяснили бы, что все трое — не те, за кого себя выдают. А дальше лагерь, в лучшем случае ссылка, но для человека с пороком сердца никакого лучшего случая нет.
Трамвай сильно тряхнуло на повороте, Катя едва удержалась на ногах.
«Нет, Владик не подлец, — вздохнула она, — а я не безвинная жертва. Просто так уж получилось, что мы влюбились друг в друга, когда любить нельзя. Нельзя ни в коем случае, потому что все твои сильные чувства становятся поводом для подлости».
Она аккуратно, стараясь никого не толкнуть, протиснулась поближе к дверям. Сердце, затрепетавшее было при виде Владика, совершенно успокоилось и билось ровно и тяжело.