24
Когда Мура вернулась в комнату, муж все так же сидел в кресле и читал, но на подоконнике поверх ее тетрадей и брошюр лежала стопка его белья, требующего починки.
Давно пора было это сделать, и Мура молча достала рабочую коробку.
— Ну что, наслушалась крамолы? — спросил он с усмешкой.
— Представь себе, нет.
— Рассказывай! Только учти, эти твои, с позволения сказать, коллеги сами языки распустят, а потом сами первые на тебя и настучат, что ты слушала и не донесла, куда следует.
Мура поморщилась.
— Вспомнишь еще свой скептицизм, да поздно будет, — пробурчал Виктор, снова склоняясь над журналом, — ведешь себя как последняя дура — твоя воля, но ты ведь нас с Ниной за собой потянешь.
— Успокойся.
— Да я-то спокоен, это ты какая-то взбудораженная. Вон, нитку в иголку вдеть не можешь.
Мура не стала говорить, что это не нервы, а настойка, просто сосредоточилась и завела непослушный кончик в игольное ушко.
— Вуаля!
Виктор улыбнулся:
— Мурочка, надо ордер на квартиру просить, а то мы пропадем с этими соседями. Подведут они нас под монастырь. Воинов доктор наук, имеет право на дополнительную жилплощадь, и как ты думаешь, где он ее возьмет?
Мура пожала плечами:
— В местком, наверное, пойдет.
— Или нашу комнату заграбастает. Раз тебя спровоцирует, другой, послушает, что Нина про нас рассказывает, а как наберет побольше компромата, доложит куда следует. И все. Нас с тобой по лагерям, дочку в детский дом, а у Воиновых, считай, полквартиры с отдельным входом. Очень удобно.
— Да нет, они порядочные люди.
— Порядочные, когда не касается жилья, — засмеялся Виктор, — а ты вообще поменьше суди о людях и побольше о себе. Следи за собой, что делаешь, с кем говоришь… И правда, Мурочка, сходи в местком, похлопочи. Воиновы все равно на нашу комнату зубы точат, так лучше мы в отдельную квартиру съедем, чем в места не столь отдаленные.
Громко расхохотавшись, Мура с силой воткнула иглу в подушечку для булавок, которую Нина сшила ей в подарок, когда училась в первом классе. Она понимала, что сейчас в ней говорит настойка, но таковы уж они, эти коварные настойки. Если попали тебе в голову, то заставят высказать все, что накипело. Ну или почти все, три маленькие рюмки могут поколебать только поверхностные слои.
— Да? Похлопотать? А может, ты тогда сам починишь свои сорочки?
Виктор озадаченно откинулся в кресле:
— Не понял? Какая связь?
— Прямая, Витенька, прямая. Мы с тобой оба работаем, но больше получаю я, продукты достаю тоже я, отдельную квартиру, о которой ты так мечтаешь, мы можем получить тоже только через меня. Готовлю на семью я, убираю тоже я, стираю я, так, может, ты обиходишь хотя бы самого себя?
— Штопать — это женское дело!
— Не спорю. А приносить в семью больше всех денег и выколачивать квартиры — это какое дело? Тоже женское? Надо же… — Мура понимала, что кривляется довольно некрасиво, но настойка Пелагеи Никодимовны, как ведьмино зелье, не позволяла ей угомониться. — Ой, а какое же тогда мужское? Штаны в кресле протирать? Не подскажешь, Витенька?
Муж подошел и захлопнул коробку. Раздался неожиданно громкий стук, слегка отрезвивший Муру.
— Ладно, ладно, Клара Цеткин, успокойся, ты не на митинге. — Виктор обнял ее, прижал к себе. Сообразив, что Нина может вернуться в любую минуту, значит, муж приставать не будет, Мура доверчиво и не без удовольствия прильнула к его теплому телу. — Ты просто устала, а тут еще и подпила. Ложись-ка ты, мать, в постель, да отдохни как следует.
Совет был мудрым, и Мура, умывшись холодной водой для отрезвления, разделась и легла под одеяло.
— Стели, мать, постелю, мать последнюю неделю мать, а на той неделе постелют на шинели, — пробормотала она, с наслаждением вытягивая ноги на прохладной простыне.
— Что?
— Ничего, Витюша, так, вспомнилась присказка из прошлого.
— Отдыхай, Мурочка. Тебе свет не мешает?
Она покачала головой. В мягком свете настольной лампы муж был такой милый, уютный и родной, что ни о чем не хотелось думать. Просто он дальновидный человек, дальновидный и осторожный, и реально смотрит на вещи. Воинов с женой ни за что не станут с помощью доноса освобождать себе комнату, но Виктор не знаком с ними так близко, как она, и не знает, что они кристально честные люди. У него нет оснований верить в их порядочность, между тем как присвоение приглянувшейся комнаты с помощью доноса — дело не уникальное. А сейчас из-за убийства Кирова стали выселять бывших и оппозиционеров — так вообще раздолье для любителей половить рыбку в мутной воде! Сколько можно хапнуть метров под эту лавочку… Написать в милицию, что старушка в угловой комнате не только бывшая графиня, но и ярая сторонница Троцкого, и все. И поедет старушка в необъятные просторы нашей родины, и никто не задумается о том, что бывшей графине сподручнее быть монархисткой, чем троцкисткой.
Так что никакой Витя не трус, а разумный и осторожный отец семейства. Это она, папина дочка, ведет себя как ее безалаберный отец, все радеет за общее дело, которое теперь поди пойми в чем состоит, а Витя заботится о них обо всех, о Ниночке. Старается, чтобы девочке не пришлось расти в детском доме из-за диких выходок мамаши. Хороший муж, надо встать и починить ему рубашки. Надо, надо… Еще пять минуточек полежать — и за работу… Ладно, завтра. Придет пораньше и все зашьет.
Мура закрыла глаза, в сотый раз пообещав себе быть осторожнее. Хотя куда уж дальше-то? Сегодня за столом обсуждали убийство Кирова, так сказали дай бог если половину того, что знали, и то только потому, что настойка развязала языки. Если б чаем поминали, так молча бы и разошлись.
Следователи тоже, наверное, молчат, боятся хоть на миллиметр отойти от директивы, что Кирова убил троцкистско-зиновьевский блок. Отбрасывают и уничтожают все, что этому противоречит, так что получается, преступление вроде бы раскрыто, виновные наказаны, а вопросов сколько было, столько и осталось. И современники ничего толком не узнают, и потомки будут только руками разводить, зачем убил, почему убил, кто стоял за Николаевым — Троцкий, Сталин или шизофрения?
Сколько лет уже она слышит это «не болтай, молчи, не спорь, не возражай, следуй генеральной линии партии». Что ж, ради великой цели построения коммунистического общества Мура готова была и на большее, чем держать язык за зубами.
В самом деле, если спорить с начальством, выйдет разброд и шатание, и больше ничего. Партия победит, только если будет выступать единым фронтом, как у товарища Маяковского: «Партия — рука миллионопалая, сжатая в один громящий кулак!» И Муре нравилось быть частью этого кулака, так нравилось, что она никогда не задумывалась, кого, собственно, громит. Ясное дело, буржуев и помещиков. Оковы капитала.
И Мура повторяла «партия и Ленин — близнецы-братья», хоть Маяковского не любила. Поэма «Владимир Ильич Ленин» за исключением пары строф казалась ей стенографической записью бессвязных выкриков сумасшедшего. Вообще интересно, она, плоть от плоти рабочего класса, пролетарка до мозга костей, Маяковского не любила, а преподавательница рабфака Александра Антониновна, бывшая аристократка, получившая классическое образование, была от его творчества в полном восторге. Странная штука…
* * *
В словах мужа было больше здравого смысла, чем Муре хотелось бы думать, и, вернувшись на службу из обкома, куда ездила утром обсудить тему следующего общего собрания, она первым делом попросила секретаршу вызвать Воинова и Гуревича на беседу. Напугает их видом своего роскошного и мрачного кабинета, пусть Воинов прочувствует, какая сила за ней стоит, и вспомнит об этом, если вдруг в его умную голову все-таки придет свежая идея, как освободить себе дополнительную площадь. Антипова увидит, что ее сигнал не пропал втуне, работа по нему ведется, и немного успокоится, ну а Гуревича… Гуревича надо просто предупредить.
Воинов забежал в перерыве между операциями, взъерошенный и немного сумасшедший, и Муре стало стыдно, что она оторвала его от важных дел из-за такой ерунды и вообще поверила злым прогнозам мужа. На ходу придумав отговорку, что ей необходимо срочно узнать, не собирается ли доктор Воинов подавать заявление в партию, и услышав в ответ, что пока не чувствует себя достойным, она с серьезным видом нарисовала закорючку в своем блокноте, якобы отметила, и отпустила Константина Георгиевича восвояси. Провожая к двери, тихонько сказала, что дома не могла его спросить, ибо четко разделяет личное и служебное.
— Конечно, конечно, — перебил Воинов, не дослушав, и умчался.
Гуревич передал через секретаря, что занят в операционной и подойдет, как только освободится, но время шло, а Лазаря Ароновича все не было.
Мура старалась об этом не думать, но в результате к концу рабочего дня не могла думать ни о чем другом. Она даже пару раз выходила в приемную под пустыми предлогами, вдруг секретарша считает, что она занята, и не пускает посетителя. Но нет, под дверью кабинета не ждали даже мелкие склочники вроде Антиповой.
«Да что он себе позволяет, — Мура расхаживала по кабинету, сама удивляясь силе своего негодования, — или секретарь партийной организации для него уже не указ? И что прикажете мне теперь делать? Завтра снова вызывать его? Почему, товарищ Гуревич, вы вчера не соизволили прийти? Ах, товарищ Павлова, простите, я просто забыл! Утритесь, товарищ Павлова, я просто забыл про вас! А я не знал, что вы меня спасли от лагеря, спасибо вам за это, ну и что? Работа ваша такая, а я беспартийный и не обязан перед вами как лист перед травой являться!»
Понимая, что карусель глупостей в ее голове приводится в движение женской обидой, а вовсе не партийными интересами, Мура выдыхала, садилась за стол, открывала многострадальную брошюрку с материалами съезда, читала минут пятнадцать, убеждалась, что не понимает ни слова, и опять принималась разгуливать по кабинету.
Так бездарно прошел рабочий день. Секретарша ушла, а Мура еще пятнадцать минут помечтала, как завтра покажет непокорному Гуревичу, что воля партии превыше всего, а лично он ей совершенно безразличен, и тоже засобиралась.
— Мария Степановна? — окликнули ее, когда она уже в пальто запирала дверь кабинета.
— Товарищ Гуревич? — процедила Мура.
— Я прибежал так быстро, как только смог, — сказал он, загадочно улыбаясь. Впрочем, у него каждая улыбка выходила немного загадочной.
— Что ж, — она снова сунула ключ в замочную скважину, чтобы вернуться в кабинет, но Гуревич мягко придержал ее руку.
— Мария Степановна, рабочий день-то кончился, неудобно вас задерживать… Давайте, я вас лучше провожу? А выговор вы мне объявите по дороге.
— Почему же выговор?
— А зачем еще меня, грешника, вызывать?
Мура пожала плечами:
— Я живу в пяти минутах от службы. Мы с вами не успеем обсудить наш вопрос.
Гуревич засмеялся:
— Как приятно, Мария Степановна, что у нас с вами появился общий вопрос.
— Не так приятно, как вам кажется.
В окне сквозь их с Гуревичем отражение виднелось усыпанное звездами небо. Мура давно не помнила в Ленинграде таких звездных ночей, а может быть, просто давно не смотрела ввысь.
В окошко задувало, и мороз оставил по краю стекла затейливый узор, похожий на пальмовые ветви, и от этого они с Гуревичем в окне казались то ли семейным портретом, то ли призраками на фоне Млечного Пути.
— Пойдемте, — сказала Мура, вынимая ключ и проверяя, что дверь заперта, — вечер сегодня, кажется, хорош.
Когда они вышли с территории, Гуревич подал ей руку на старомодный манер, как говорила мама, «кренделем». Или, всплыло вдруг в памяти словечко, «кандибобером». В детстве Мура не понимала, что это значит, а теперь представился случай узнать. Поколебавшись немного, Мура приняла руку Гуревича и снова почувствовала жар, несмотря на мороз и грубый рукав шинели.
— А вот мой дом, — вдруг сказал Гуревич, показывая на угловое здание с остроконечной крышей, немного похожее на готический замок, — не хотите, Мария Степановна, зайти? Посмотрите, как я живу.
Мура засмеялась.
— Вы, товарищ Гуревич, мне еще кофе предложите.
— Предложу. У меня как раз есть отличный.
Она снова фыркнула, будто фабричная девчонка, а не строгая партийная начальница.
— Это не эвфемизм, — сказал Гуревич серьезно.
Мура не знала, что такое эвфемизм, но догадалась.
— Хорошо, зайдем. Все равно по дороге.
По широкой и гулкой лестнице они поднялись в третий этаж. Отворив тяжелую двустворчатую дверь, Гуревич пропустил Муру в коридор, неожиданно светлый и чистый, почти такой же, как у Муры в квартире. Видно, его коммуналка тоже была населена приличными людьми. Никого не встретив, они миновали несколько дверей и вошли в комнату Гуревича, которая от сплошных книжных полок показалась Муре бесконечной.
— Ой, — вырвалось у нее, — как в библиотеке.
— Проходите, пожалуйста, располагайтесь. Вот тут у меня художественная литература, может, присмотрите себе что-нибудь. А я в кухню, варить кофе.
Мура прошлась по комнате, оказавшейся совсем небольшой. Узкая солдатская кровать, книги да крохотное бюро возле окна забрали почти все свободное пространство.
Разглядывать бюро с фотографиями на нем, а тем более кровать показалось Муре неприличным, и она сосредоточилась на корешках книг. В основном то были монографии по специальности, художественная литература занимала всего две полки и была представлена классикой, которую Мура изучала на рабфаке. Довольно много было корешков с надписями на иностранных языках, но Мура их не знала, и не могла понять, к какой теме эти книги относятся.
Книги не только чинно стояли на полках, но, ощетинившись закладками, лежали на подоконнике, на бюро, и даже из-под подушки, на которую Мура не смотрела, осторожно выглядывал, как кот, коленкоровый уголок.
Вошел Гуревич, крутя ручку допотопной кофемолки. По комнате разлился упоительный аромат, и Мура пожалела, что дома у нее тоже есть кофе, только не от благодарных пациентов, а из спецбуфета. Ей захотелось, чтобы в будущем, услышав запах кофе, она сразу вспоминала бы Лазаря Ароновича и его комнату.
— А что ж вы в пальто, Мария Степановна? — всполошился Гуревич. — И я, дурак, не поухаживал…
Быстро поставив кофемолку на бюро, он потянулся к плечам Муры. Та отступила.
— Нет-нет, не нужно, я ведь на минутку.
— Конечно, Мария Степановна, но все же лучше снимите, а то вспотеете и простудитесь.
Мура засмеялась и сбросила пальто ему на руки, постаравшись, впрочем безуспешно, чтобы негнущаяся одежка на ватине упала легко, струясь, как норковое манто в фильмах.
— Простите, Мария Степановна, — Гуревич положил пальто на кровать, — в последнее время я что-то одичал и подзабыл галантность.
— Это хорошо, — сказала Мура строго. И зачем-то добавила: — Мы ведь с вами товарищи.
Он улыбнулся и снова принялся крутить ручку кофемолки.
— Ну что, выбрали что-нибудь? — Гуревич показал глазами на книги.
— Не знаю… Я бы дочке взяла Гоголя, но боюсь, что испачкает или потеряет.
— Книги созданы не для того, чтобы стоять на полке. Берите, Мария Степановна, потеряет, значит, такая судьба.
— И вам не жалко? — она все еще медлила взять томик в руки.
— Я никогда не даю книг, которых сам еще не прочел. — Гуревич снял «Мертвые души» с полки и подал Муре. — Так что бумага убегает, а информация остается тут.
Он постучал себя по лбу костяшкой согнутого пальца.
— И вы все это прочитали?
— Большую часть.
— Ого! Слушайте, товарищ Гуревич, а почему вы до сих пор не доктор наук?
Он пожал плечами.
— Нет, в самом деле, — не унималась Мура, — вы достойны этого звания как никто другой.
— Именно поэтому и не стремлюсь. — Гуревич последний раз крутанул кофейную мельницу. — Все, Мария Степановна, смолол. Теперь ждите, я принесу вам кофе, в сравнении с которым ученая степень лишь жалкая химера.
Мура села на табуретку отъявленно казарменного вида. Прежде она почему-то не задумывалась, женат Гуревич или одинок. Ей казалось, раз она замужем, то и он тоже семейный человек, но внезапное приглашение в гости, узкая кровать и общая тоска не тоска, скука не скука, а специфическая атмосфера, которая бывает в домах только у одиноких чистоплотных мужчин, красноречиво свидетельствовали о том, что Гуревич холостяк, и это открытие напугало Муру. Из сказки, мечты он вдруг превратился в живого мужчину, который, может быть… Что может быть, Мура решила не додумывать.
— Вот и кофе готов, — Гуревич внес в комнату две маленькие чашки.
Мура пригубила.
— Нравится? — спросил Гуревич с азартом.
«Лучше бы ты докторскую писал», — хотелось сказать Муре, но она только закатила глаза и присвистнула от якобы восторга.
— Старинный семейный рецепт! Сахарку добавьте, если хотите. — Гуревич показал на подоконник, который, совсем как у нее дома, был заполнен бумагами и книгами, но имелось небольшое отличие: среди бумаг и книг там стояла массивная серебряная сахарница и блюдце с сухарями.
— Спасибо, великолепный вкус. Чувствуется нотка кардамона, — наобум ляпнула Мура.
— А вы знаток, — похвалил Гуревич, хотя Мура знала наверняка, что никакого кардамона там в помине не было.
Кардамон — это женское, семейное, сдобное житье. Это куличи на Пасху, вокруг которых только шепотом и на цыпочках, чтобы тесто не опало. Короче говоря, мещанский уют, а не солдатская койка.
— И все же, товарищ Гуревич, докторская. Возможно, вам нужна помощь по партийной линии?
Единственная табуретка в комнате оказалась занята, и Гуревич опустился на самый краешек кровати, выпрямив спину и скрестив ноги, как институтка.
— Мария Степановна, спасибо, но не беспокойтесь об этом. Все в порядке, никто меня не притесняет, просто, чтобы написать докторскую, надо писать.
— И? — не поняла Мура.
— А рука от этого портится. Истории и протоколы операций я еще заставляю своих сестер заполнять под мою диктовку, но с диссертацией, боюсь, такой номер не пройдет. Вообще, столько бумажек стало — ужас!
— Это да, — улыбнулась Мура.
— Сколько лет живу, а такого разгула бюрократии не припомню. Разрастается, как низкодифференцированный рак, — Гуревич горестно покачал головой. — Но что поделать, нынче бумажка — единственное, что бьет карающий меч, как в детской игре «камень-ножницы-бумага».