Глава 2 · Хозяйка · 5. Надежда

5. Надежда

Аксинья скучала по Григорию – видела его лишь поздней ночью, усталого, чумного. Он закидывал в себя еду, валился кулем на лавку, размазывал по тюфяку копоть. Григорий прославился на всю округу – со всех окрестных деревень ехал народ, прознавший про «златорукого» кузнеца. И пожинал плоды.

– Поехали, дочка, до города. По старой памяти, – позвал Василий погожим летним днем Оксюшу. Она с радостью согласилась.

Василий Ворон любил такие поездки. Он мог остаться с дочкой, представить, будто Аксинья все та же востроглазая хохотушка, девчушка, с охотой болтавшая с отцом, с уважением внимающая каждому его слову.

«И правда, с лица мало поменялась. Будто девка, – думал отец, бросая взгляды на замужнюю дочь. – Только еще краше стала. А повадка другая. Взрослая теперь, хозяйка».

Оправившись после всех своих огорчений, махнув рукой на свою бездетность, научившись заново радоваться миру, Аксинья вновь стала свежей и юной, исчезли тени под глазами, фигура налилась упругостью, голос стал глубже и нежнее. Любовь мужа, которую она чувствовала каждый день, наполняла ее уверенностью и озорством. Повойник[56] замужней бабы, вышитый жемчугом, шел ее румяному лицу с то и дело пробегавшей тенью улыбки, когда смотрела она на отца, поседевшего, но уверенно державшего поводья.

На базаре, прицениваясь к большому кованому сундуку, Аксинья случайно услышала разговор двух баб – одна ровесница ей, вторая постарше.

– Слыхала, Нинка-то родила, второго уже. Не зря я говорила ей про святую. Да благословит ее Бог.

– Чудо чудное! Как баба мучилась! Муженек-то ее, болтали, уже новую женушку присматривал, безбожник…

– Закон разрешает… Не приведи Бог!

– Истинно благостная отшельница. И слепые к ней, и калеки, и детишек матери несут! Всех благословляет, всем надежду дает. – Аксинья почти не слышала разговор удалявшихся от нее баб. Решилась она, помчалась вслед, расталкивая зевак.

Поклонившись старшей, Аксинья обратилась со всем уважением:

– Здравствуй, матушка, ты прости, что отвлекаю тебя. Скажи ты мне, пожалуйста, о ком речь свою ведете? Что за отшельница?

– Здравствуй, девица. Феодосией ее зовут, в скиту пустынном живет, людей исцеляет молитвами своими.

– И где найти ее?

– Ох, милая! – с подозрением ощупала маленькими глазками. – Для чего тебе?

– Дитя не могу родить, как Нина, о которой вы речи вели.

– И муж отказаться хочет от тебя? – с видимым любопытством уставились на нее обе женщины.

– Не в том дело. Я без дитя измучилась.

– Тогда запоминай, молодица. Живет Феодосия в сорока верстах от Соли Камской. Деревня Пустоболотово, а там идти в лес по тропке узкой, ключ чудотворный и обитель ее. Местные все знают.

– Слушай, – вступила в разговор молодая, – ты церковку малую, недавно выстроенную, на окраине города знаешь?

– Нет, ни разу не была.

– Вот туда сходи. У отца Александра спросишь, он тебе все расскажет.

* * *

Сарафан темного, неотбеленного льна, темный же платок, узелок в руке, босые ноги, уже покрытые пылью… С утра Аксинья и еще шестеро баб отправились в путь. Родители и особенно муж Аксинью отговаривали, стращали лихими людьми, грязью, неведомыми местами.

– Хоть до Пустоболотова на телеге довезем, – в один голос предлагали они.

– Пешком надо, – Аксинья не поддавалась уговорам, твердо решив использовать последнюю возможность.

Ясное голубое небо без единого облачка обещало жару. Лето перевалило за середину, но дни стояли пригожие, пахнущие спелой малиной и смородиной. Дорога вилась от Соли Камской затейливой змейкой, то взбираясь в горку, то падая вниз и облепляя ноги влажной глиной в распадке. Идти приходилось медленно – не все страждущие были столь молодыми и быстрыми, как Аксинья.

Старшая из женщин, Клавдия, угрюмая старуха с крупными кулаками, страдала неведомой хворью, скручивавшей все внутренности. Быстро идти она не могла, порой садилась и постанывала в тенечке, но никому не жаловалась и первой ни с кем не заговаривала.

У конопатой круглой Ольги дочка с рождения ничего не слышала, не говорила, а мычала и гукала. Белесая Ксения то тащила на руках, то спускала на землю парнишку лет трех – ноги его были непомерно коротки, слабы и уродливы. Мавра, баба исполинского роста, горбатая и неожиданно приятная лицом, шла с той же бедой, что и у Аксиньи – уже пять лет не могла понести.

«Даже не скидывала ни разу, некого было, – сокрушалась она громовым голосом, который подошёл бы богатырю. А Аксинья вздыхала про себя: «Невелико счастье, на себе испытано. Может, и похуже, чем вообще не рожать, – так близко счастье, и нет его, одна пустота в руках вместо орущего свертка».

Ирина, баба лет сорока, с широким невыразительным лицом, коренастой фигурой, шла к Феодосии в надежде исцелить свою бесполезную руку. «Уж лет пять как после приступа ничего делать ей не могу, висит как плеть. А у меня муж, дети, хозяйство. Научилась я левой рукой все делать, а муж все ж ворчит», – жаловалась она.

Аксинья сразу выделила взглядом девку чуть помладше, мелкую, с затравленным взглядом, серо-русыми девичьими косами и уродливым пятном на все лицо. Говорила она тихо, почти не слышно, громких голосов боялась и вздрагивала от любой малости. «Как мышка, ей-богу», – думала Аксинья и потихоньку подстраивала свой шаг под «мышку» с благостным именем София. Дорога кажется короче, когда есть с кем поговорить, о чем рассказать. Как это часто бывает, бабы быстро перезнакомились и завели беседу, порой прерывающуюся ненадолго, но вскоре вновь журчавшую, словно водный поток.

– Правда говорят про Феодосию, что всем она помогает? – завела разговор Ксения.

– Слыхали да, – бодро ответствовала Мавра. – Говорят, чудеса творит.

– Откуда ж у нее такой дар? – робко спросила Мышка.

– Божья милость.

– Бают, много в девичестве перенесла целительница, – неохотно сказала Клавдия.

– Что перенесла? – вмешалась Аксинья.

– Да вроде издевался над ней кто, в подполе держал, голодом морил.

– Что за изверг? – грозно сказала Мавра, невольно сжимая кулаки. Глядя на нее, всякий понимал, что ее-то мучить никто не будет, не осмелится.

– То ли муж, то ли отец…

– Как так? – пугается Мышка.

– Бесы одолели мучителей, вот и измывались. Говорят, в монастырь она хотела уйти, а отец другие намерения имел, вот и озверел, – задумчиво ответила Ольга, баба с немой дочкой. – Да еще говорят…

– Что?!

– Мол, привел он ее к жениху… На греховное дело – чтоб не делась уже никуда. Тот насильничал, а она не чувствовала ничего. И девой осталась.

– Как вырвалась-то?

– Молилась денно и нощно. И говорят, и сыта была, и напоена. Так год сидела. Развалились стены темницы, вышла она на свет божий. Дивились люди, а отец с женихом уж не могли ее удержать, люди бы не позволили – далеко весть о чуде разнеслась. Постриглась она в монахини, а скоро и в скит ушла.

– Потому и мужиков видеть не хочет, – поняла Аксинья. – После всех измывательств.

– Думала, байки все, – поежилась мышка-София.

– Нет, чистая правда, – перекрестилась Ольга.

– Слыхала, даже мальцов не терпит она, – добавила Ирина.

– Как же так? – расстроилась блеклая Ксения, крепче сжала сынишку. – Ужель зря иду?

– Мал он еще у тебя, скверны не знает. Может, смилостивится, – утешали женщины.

К вечеру они успели поведать друг другу о своем житье-бытье, о горестях и радостях и знали, может, больше, чем родные и близкие. Вырванные из своей привычной жизни, впервые отправившиеся без мужиков в долгий путь, они чувствовали и вполне понятный страх, и радость, и нетерпение, и надежду, и неизъяснимую потребность рассказать все подругам по несчастью, чуть не исповедаться.

Узнали бабы, что ворчливый муж Ирины – тот самый Артемий Бабинов, которого кликали теперь то ли в шутку, то ли всерьез «вождем сибирской дороги»; узнали, и что Софию в деревне застращали совсем, жизни нет; что Аксинья замужем за хромым кузнецом; что Клавдию лучше ни о чем не спрашивать, чтобы волком не смотрела; что Ольга кружевница от Бога, тем всю семью и калеку-мужа кормит.

Сильная Мавра тащила колченогого парнишку на руках – тщедушная Ксения совсем выдохлась на жаре. Аксинья поддерживала Клавдию и по ходу срывала травы – заварить на привале, облегчить той муки. Мышка осмелела и порой сама заводила разговор с Аксиньей. Обе, Софьюшка и Оксюша, чуяли, что, несмотря на разницу в характерах и судьбах, могут сойтись как подруги, замкнутость одной хорошо дополняла общительность и любознательность другой.

В обед, когда солнце стало палить нещадно, бабы сделали привал в тенистом лесу. Рядом весело бежал холодный ручей. Разгребли листья, набрали веток и, соорудив костерок, стали греть воду в котелке запасливой Мавры. Попив травяного чая с брусничного, земляничного листа, бабы упали на траву. Аксинья набрала воды в ручье для отвара Клавдии.

– А ты знахарка, что ль? – с любопытством спросила Ксения.

– Да знаю немного, так травки кой-какие.

– Скромничаешь, что ли? Ты ж тезка моя?

– Да.

– Кузнеца жена?

– Она самая.

– А я слыхала про тебя, у меня сноха с Александровки. Говорят, многое ты умеешь…

– Болтают люди, – засмущалась Аксинья.

– А что ж себя не вылечила? – без обиняков спросила громогласная Мавра.

– Не смогла. Баб лечу от бесплодия. А мне ничего не помогает.

– Молодая же еще, – жалостливо воскликнула Ольга, укачивая засыпающую дочку. – Может, родишь еще.

– Два раза пыталась. Два раза тяжела была.

– И что?

– Скидывала детей.

– Ишь как! Бедная, – сказала Ксения. – Образуется…

– Один Бог знает, – завершила Аксинья тягостный для нее разговор. – Потому и иду в пустошь. Потому надеюсь. Как и все мы.

Да, все шли, влекомые надеждой. Уйдет беда, покинет хворь от молитв святой Феодосии. Вера в чудо отличает человека от зверя, который не может мечтать, томиться опасениями, надеяться. Бабы готовы были сейчас принять сердцем все, что слышали о Феодосии. В ожидании чуда.

На ночь устроились в небольшой деревеньке чуть в стороне от дороги, с рассветом продолжили путь. К обеду темные, лохматые тучи стали закрывать солнце, подул порывистый ветер, бабы кутали детей и костерили переменчивую погоду. К вечеру стал накрапывать дождь, холодный, будто осенний. Мягкокожие, непривычные к босой простоте ноги саднили. Укусы мелких камешков, деревянных щепок, комьев глины превратили Аксиньины подошвы в сплошную кровоточащую ткань. Ирина вслух досадовала:

– Забаловала я, бабоньки. Еле жива уж тащусь.

Остальные молчали, но красноречиво вздыхали, глотали жалобы. На то и благословенный путь в скит, чтобы претерпевать лишения и маету тела во имя просветления духа.

Остроглазая Аксинья разглядела вдалеке дымок – одинокая избушка стояла в стороне от дороги.

– Хранит нас Николай Чудотворец, бабоньки, – перекрестилась молчаливая Клавдия.

Худой, сгорбленный лысый старичок, представившийся Федотычем, добросердечно встретил баб. Посетовал:

– Избушка мала, две лавки, стол да печка. Но вы, бабенки, не бойтесь, под дождем никого не оставим.

Баб с детьми оставили в избе, а остальные устроились кто в клети, кто в маленькой сараюшке, где мычала старая корова и в закутке было навалено душистое свежее сено. Аксинья с Софьей, напившись от души молока с ноздреватым хлебом («Сам, девоньки, стряпаю, как бабка моя померла»), легли на сеновале. Дождь убаюкивающе стучал по крыше, стекал быстрыми струйками. Молодухам было тепло и уютно.

– Софья, а ты почему к Феодосии отправилась?

– Ты на лицо мое посмотри.

– Пятно родимое… Бывает, у кого на руке, на животе, у кого под волосами…Тебе не повезло. Думаешь, скитница исцелит?

– Да уж не знаю. Вдруг… Мне жизни совсем нет.

– Родители?

– И они, и братья. Не любят меня в деревне. Считают, что при рождении черт пометил.

– Дурь какая! Черт другими делами занят.

– Это ты, Аксинья, ведаешь. А деревенские… Мне и родители житья не дают. – Софья всхлипнула.

– Чем ж ты им не угодила? Тихая, смирная.

– Уродка, меченая. Народу в избе много, двое братьев с семьями, родители да я. Замуж давно мне пора.

– Не берут что ль?

– Хорошее приданое бы… взяли. А так… Семья у нас небогатая. То зерно пропадет, то коровы помрут… Вот родители и считают, что я виновата, а сплавить куда, не знают. Обители женской нет рядом, да и не возьмут. В работницы к зажиточным отправить – тоже не нужна. Даже старику бобылю нашему меня сватали – плюется. Говорит, зачем мне образина ваша?

Аксинья присмотрелась сквозь сгущавшуюся тьму к Софье. Не такая уж страхолюдина. И глаза, и нос – все на месте, и фигурка ладная. Шальная мысль зародилась в голове, но отложила Аксинья ее подальше до поры до времени.

– Не печалься. Все у тебя сложится, Софья, – уверенно сказала Оксюша. Мышка посмотрела на нее и поверила. Почувствовала она в своей подруге какую-то внутреннюю силу, то ли знахарством, то природой данную.

– Расскажи мне, Аксинья, про мужа своего. По любви ты пошла за него?

Долго рассказывала Аксинья про свое житье-бытье, про нелюбого Микитку, про милого кузнеца. Подперев подбородок рукой, Софья не перебивала ее, слушала внимательно и переживала все повороты судьбы Аксиньи, как свои.

– Счастливая ты! Родители тебя любят, и муж пылинки сдувает.

– Да, Софьюшка, может, до нашего странствия не понимала я счастья своего. Ты мне помогла. Одного мне Бог не дает – ребенка, – про боль свою Аксинья подробно сказывать не стала. Не хотела переживать заново два прошедших года.

– А ты возьми дитенка какого. Мало ли, родители помрут у кого… Или еще что случится, сколько сирот остается после мора, пожара…

– Думала я про это. Мужу не говорила еще… Не захочет он чужого растить, ему своих надо. После крымчаков сидит в нем заноза – без семьи остался. Хочет теперь дом, полный детей. Не говорит мне, а я сама знаю.

– Феодосия подскажет.

– Последняя надежда.

Они быстро заснули, устав после долгой дороги.

Дождь лил и лил, не собираясь останавливаться. Дорогу развезло. Небесные хляби изливали длинные холодные струи, и продыха не было. Серое низкое небо нависло над лесом, лишая странниц надежды на продолжение пути.

– Если б не дети, может, и пошли бы. А где ж птенцов под такой ливень? – вздыхала Клавдия.

– Да сдурели что ли? Оставайтесь! – Федотыч, добросердечный хозяин, был рад нежданным гостьям. – Крупы, муки у меня хватает. Чуть прояснит, схожу косулю подстерегу. – Бабы с сомнением посмотрели на его хлипкую фигуру, но возражать гостеприимному старику не осмелились.

– Копейки старик не берет. Бабоньки, надо ж отблагодарить гостеприимного хозяина, – кинула клич Клавдия, и путницы, не привычные к безделью, принялись за работу. Отскоблили все углы в избе, отмыли всю скудную посуду с отколотыми краями, принялись за стены, лавки и пол закопченной, покосившейся бани – только пыль стояла столбом. Старик выполнил свое обещание – притащил оленя. Запыхавшись, жадно глотая воздух ртом, он победно посмотрел на бабенок. Подвесил за задние ноги, сделал надрезы острым ножом, лихо содрал шкуру и разделал в два счета.

– Умелец ты, Федотыч, – похвалила Клавдия. – С тобой не оголодаешь.

Старик весело подмигнул:

– Спасибо на добром слове! Медовый спас через два денька. Хоть наедитесь мясца на дорожку, – радостно тер он темные ладони.

Все бабы помылись в бане, исподволь рассматривая друг друга без сарафанов. Любопытно, как что устроено, хоть одинаково Бог всех скроил. Аксинья залюбовалась на крепкую грудь и бедра Софии, которая с распущенными русыми волосами привлекла бы не одного мужика. «Дурные родители, такую девку мурыжат. Поумнее были бы – давно жених нашелся».

Семь хозяек сготовили богатый ужин – и кашу с мясом, и мясные пироги, и похлебку с олениной. Федотыч вытащил с погреба кувшин с темным, крепким вином.

– Эх, бабоньки, устроили вы мне праздник. Спасибо вам, милые, – даже поклонился он. – Век такой чистоты не видал в избе своей.

Дети быстро сморились после горячей бани и сытного ужина, женщины разошлись по лавкам беседы вести. А Федотыч все с Клавдией сидели за столом и тихонько шептались, наклоняясь друг к другу все ближе.

– Аксинья, Аксинья, – шептала София подруге.

– Что такое? – заморгала сонными ресницами Аксинья.

– Как ты думаешь, Клавдия у Федотыча останется?

– С чего бы, они люди пожилые уже. Хотя… Кто ж знает? Есть у них какая-то общая жилка, тяга друг к другу.

– И Клавдия в годах своих немалых счастье найдет. А я…

Сквозь сон Аксинья слышала всхлипы, тихое шмыганье расстроенной Мышки.

Яркое солнце будто хотело извиниться за два дня отсутствия, жарило с утра. На листьях и траве переливались жемчужинами большие круглые капли. Пахло мокрой хвоей, листвой и еще чем-то вкусным, будоражившим нос, как всегда бывает после сильного дождя. Отдохнувшие бабы резво отправились в дорогу. Клавдия посвежела, даже ворчать стала меньше, улыбка иногда красила ее узкие губы.

– А Клавдия-то, глянь, чисто молодуха, – зычно гоготали бабы, а скромная Софья тихонько хихикала, прикрываясь косой.

– Я слыхала, как уходили вы с Федотычем куда-то, – любопытничала Ксения. – И куда ж вы в дождь-то ходили? Не в баньку ли попарить его старую спину? – раздался дружный громкий хохот.

– Тьфу на вас, бесстыжие, – возмущалась Клавдия. Она не злилась, ничего не отвечала охальницам.

Бабы от нее отцепились, но продолжали перемигиваться. Мокрая дорога разъезжалась под босыми ногами, но солнце и ветерок быстро высушили ее. К вечеру прямо на дороге стали попадаться кругленькие крепкие желтые и темно-красные маслята.

– Собираем, бабоньки. Вот и ужин нам!

Жареные грибы, долго томившиеся на костерке, умяли за милую душу.

В Пустоболотове путницы остановились на ночлег, разойдясь по избам деревенских. Аксинья с Софьей попали к словоохотливой молодухе, муж которой был где-то в лесу на промысле.

– Ох, какие вы пыльные да усталые. Бедолаги, ноги в кровь сбили. Сейчас баньку истоплю. А вы тут мне по хозяйству поможете. Умаялась с детьми да скотиной, еще и третьего ношу, – показывала она не различимый еще живот.

Довольные, разомлевшие бабы с удовольствием слушали болтовню хозяйки, редко вставляя словцо заплетавшимся языком.

Аксинья не сразу уснула, предвкушая завтрашнюю встречу с Феодосией. Ноги гудели, сердце часто колотилось, сжимаясь в тревоге.

Весь скит состоял из двух полувкопанных в землю крохотных изб. Рядом – миски с едой и молоком. Местные жители приносили еду отшельнице, проводившей дни в молитвах и беседах со страждущими. Неподалеку бил из земли ключ с хрустально чистой водой. Аксинья с Софьей зачерпнули в горсть воду, жадно выпили, чувствуя, как сводит зубы.

– Вкусна водица!

К вечеру дошла очередь до истомившейся Аксиньи. Пригнув голову, зашла в избу. Полутьма, закопченные стены, Богоматерь со светлым пронзительным взором на иконе, две лавки и узкий стол.

Не сразу Аксинья разглядела скитницу. Высокая костистая старуха вперила взгляд в Аксинью. Черные монашеские одежды облекали костистое, иссушенное тело. Длинные узловатые пальцы, сжимающие потемневший от времени посох, прямая властная спина… Глаза целительницы сразу привлекали внимание – маленькие, выцветшие, они зорко смотрели на собеседника, будто заглядывая прямо в душу. «С виду вродь обычная старуха. Сила и умиротворение от нее исходят», – смятенно думала Аксинья.

– Рассказывай, девонька, – мягко обратилась Феодосия. Голос у нее оказался мелодичный и совсем молодой.

Аксинья без утайки рассказала о жизни своей, о неосуществимом желании иметь детей, о скинутых плодах.

– Сама знахарка. Должна знать: если баба иль телка не донашивает детеныша, значит, мужик бык не тот, – вместо молитв и благостных речей Феодосия говорила о житейских вещах, как обычная деревенская баба.

– А откуда знаешь, мать Феодосия, что лечу я людей?

– Много я знаю. Послушай-ка. Ты за помощью пришла?

– Да, матушка.

– А подсобить в твоем несчастье, девонька, не могу.

– Почему же?

– Не можешь ты от мужа родить, и не дает вам Бог детей. Не надо, значит.

– А что же мне делать?

– От другого мужика родишь, – усмехнулась скитница.

– От другого? Как же?! У меня муж венчанный!

– Да, девонька, – Феодосия вновь назвала ее, взрослую женщину, так. Все, кто был моложе ее на несколько десятков лет, казались ей неразумными детьми. – Грех. Не можешь ты с другим мужиком быть при живом муже. Смири желания свои. Молись. Одному Богу все ведомо. И я тебя буду поминать в своих молитвах.

Аксинья поняла, что больше старуха ей ничего не скажет, и с разочарованным видом вышла из избы.

– Помогла Феодосия? – спросила Аксинья Мышку вечером, когда они уже улеглись спать.

– Помогла.

– Вот и славно. Я рада за тебя, София.

– А тебе?

– Да… Молиться сказала. – Правду Аксинья решила не говорить. Хотела она плакать, разочарование жгло каленым железом, но глаза оставались сухими.

Феодосия творила чудеса. Аксинья с изумлением смотрела, как мальчонка, еще недавно падавший после двух неуверенных шагов, стал увереннее держаться на ногах. Он шел на своих подгибающихся кривых ножках. Шел и падал. Немая девчушка промычала что-то неразборчивое, но растрогавшее ее мать до слез. Сухорукой Ирине Феодосия сказала молитвы особые читать:

– Бабы, отступает хворь! – сжимала и разжимала она пальцы на правой руке.

Клавдия не жаловалась на боль, но здесь дело было не в Феодосии, а в ином чудотворце.

Обратная дорога казалась еще длиннее. Не радовали сказочные высокие сосны, игривые белки, гостеприимные деревеньки. Хотели путницы одного – домой. Спать на перине, а не на жесткой земле, вытянуть измученные ноженьки и отдохнуть.

На подходе к избушке Федотыча Клавдия все подобралась, блестела глазами, помолодев на добрый десяток лет. Женщины не удивились, когда следующим утром Клавдия с ними не пошла:

– Вот так…Не зря вы, бабоньки, смеялись. У старика я остаюсь. Забыла уж, каково с мужиком жить. Давно вдовствую… Хоть крошку счастья изведаю.

Клавдия попросила Ольгу, жившую в соседнем селе, детям передать весточку: матушка их замуж выходит, пусть не теряют, а скарб свой, одежонку потом заберет.

– Взрослые уже дети-то мои, и внуки выросли… Справятся!

– А венчаться вы будете? – спрашивала София, больше всех обрадовавшаяся за Клавдию.

– А как же! Нам во грехе жить нельзя, помирать скоро, – улыбались старики и долго стояли на крыльце, провожая взглядом фигурки, бредущие по дороге.

* * *

– Софья, давай у меня погостишь. Родители по тебе не скучают, а мне в радость, – предложила Аксинья подруге, которая за время странствия стала совсем родной.

– А как же муж твой, не прогонит?

– Нет, он добрый. Придумала: я к родителям тебя определю. Они рады будут моей подруге. А уж когда я расскажу, какая ты работящая да скромная!.. – Софья зарделась, румянец на желто-коричневом ее лице проступил багряными пятнами.

Гриша пришел из кузницы в ту же минуту, как запыленные Аксинья с Софьей ступили на порог, без слов крепко обнял жену, вгляделся в родные карие глаза.

– Вернулась! Аксинья, помогла скитница-то?

– Должна помочь, Гриша. – Аксинье не хотелось отрывать голову от пахнущей потом и кузней груди мужа. – Соскучилась я. Вот София, сдружились мы в дороге. Позвала погостевать. К родителям моим сходим, там ее и разместим.

Анна с Федором уже ждали на крыльце – слух о возвращении Аксиньи быстрой ласточкой долетел до них.

– Дочка, наконец-то, я уж боялась – не случилось ли чего, – две седмицы не было Аксиньи дома, первый раз за всю ее жизнь.

– Матушка, рада я возвращению несказанно. Это София. Ее деревня дальше по Усолке, в пяти верстах от нас.

– Боровое? Знаю-знаю. Здравствуй, милая. Пошли в дом, – позвала ее Анна.

Федор, завидев незнакомую девку, выскочил из дому.

– Не поздоровался даже. Федя, Федя, – покачала Анна головой и лукаво улыбнулась.

Отмывшись в бане, с удовольствием отведав каши, сготовленной мужем, и кислого до оскомины кваса («Не удался он у меня, все в точности делал, как ты говорила», – повинился Григорий, вызвав смех у жены), кулебяки, заботливо испеченной матерью, Аксинья стала расчесывать деревянным гребнем каштановые кудри, игриво посматривая на мужа.

– К Марфе-то не ходил? – припомнила Григорию прошлые прегрешения.

– Нет, дома все сидел, жену свою ждал.

– Вот и дождался, муженек. Соскучился?

– Конечно – Голос Гриши стал хрипловатым. – Ты устала, поди, с непривычки столько на ногах, в пути.

– Устала, но мужа без ласки не оставлю.

Шершавые руки нетерпеливо шарили по ее телу, нежно касаясь груди, язык дерзко обшаривал рот, вторгаясь глубоко, вызывая у Аксиньи стон. Соскучилась, будто месяцы не видела, по голосу низкому, по телу крепкому, по насмешливому блеску темных глаз, по резкому переходу от ласки к грубости.

Потом потные, запыхавшиеся, лежали они на постели.

– Значит, будет у нас ребенок, жена?

– Говорила она: молитесь, все наладится. И сама будет поминать меня в молитвах.

Муж вздохнул в темноте, не поверил.

Аксинья давно замечала, что нет в нем истинной веры, благочестия. Мог он высмеять священника, редко крестится на образа. После рассказа его о крымском плену Аксинья поняла, что живет с великим грешником, который веру отцов поменял на басурманскую. «Он выжить бы не смог, если бы не стал магометанином. Отмолю мужнин грех», – утешала себя Аксинья.

* * *

Следующей ночью полдеревни перебудил Игнат. Выпучив глаза, размахивая руками, он заскочил в избу Григория и Аксиньи с криком:

– Вода вылилась! Рожает!

Два года назад Еловая гудела на свадьбе Игната Петуха и Зои, дочери крестьянина Петра. Аксинья на свадебном пиру с улыбкой следила за смущенной, растерявшей свою бойкость Зоей, вспоминала свою свадьбу. Невеста так смотрела на жениха, а жених на невесту, что ни у кого из гостей не было сомнения – на этот раз родительская воля (Игнат с Зоей давно уже были посватаны) не встретила никаких препятствий у молодых.

В эту ночь в большой избе Петуховых никто не спал. Ни родители Игната, Спиридон и Дарья, ни двое старших братьев с оравой детей.

Зоя рожала девочку быстро и споро – видно, помогли ее широкие бедра – Аксинья вместе с Зоей-старшухой, Дарьей и Агашей принимали роды. Перерезав пуповину, Аксинья завязала пупок тонкой нитью.

– Здоровая девчуля! – одобрительно прожурчала Зоя-старшая, убрав мокрые пряди с круглого, измученного лица дочери.

– Парень куда б лучше пришелся. Все невестки девок рожают, – поджала губы Дарья. Ей грех было жаловаться, два внука носились в избе. Но свекровь довольна не бывает.

Агафья вытирала тряпицей окровавленную девчушку и что-то тихо ей напевала. В избе Петуховых она, будто приживалка, дневала и ночевала. Свою семью не завела и подбирала крохи Зоиного счастья.

– Аксинья, ты крестной матерью будешь, – тихо пробормотала роженица.

– С радостью, – устало улыбнулась знахарка, перехватив обиженный Агашин взгляд. Отказала Зоя лучшей подруге в этой радости, почему – бог весть.

Через сорок дней, принимая в свои руки хныкавшую девочку, только что побывавшую в крестильной купели, Аксинья вновь вспоминали жестокие слова Феодосии, положившие крест на ее надеждах.

* * *

Еловчане потихоньку убирали лук и чеснок, репу, редьку, готовили варенье с кислицы, черной смородины и духовитой малины. Анна нарадоваться не могла на работящую Софью, которая всегда была на подхвате.

– Сделала дочка подарок, – улыбалась она. – Будто вместо себя помощницу мне привела. А дома-то не потеряют? Через кого весточку отправить?

– Не потеряют, они только рады будут, – наполнились соленой влагой Софьины глаза.

– Как же так! – возмущалась Анна. – Бедная девка! Разве можно не любить такую ладушку!

На Медовый спас[57] установилась жара. С обеда александровский поп освящал воду в Усолке, радостные ребятишки из речки не вылезали.

Девки и бабы плескались в излучине реки, освежая разгоряченные тела подальше от мужских глаз. Софья долго не решалась зайти в воду, прохладная вода щекотала пятки, покрывала кожу пупырышками.

– Иди скорее. – Аксинья окунулась и теперь выжимала толстые косы.

– Все у тебя просто. А я боюсь – вдруг водяной утащит.

Подруга схватила ее за руку и потащила подальше от берега. Мокрые рубашки путались между ног, солнце нежило повизгивающих молодух.

– Загостилась ты, Софийка, – рассматривала девку Марфа.

Красавица набирала полными пригоршнями воду и окатывала горячее тело, от удовольствия прикрывала глаза. А Аксинья взгляд не могла отвести, представляла, как закатывает Марфа глаза в руках Григория, как кричит… Муторные думы навалились, прижали к илистому дну.

– Не лезет Федюнька Ворон тебе под юбку? – Марфу терзало любопытство.

София сверкнула глазами, промолчала.

– А, он же только мужних баб лапает. Я и забыла.

София поменялась в лице и поспешно, подобрав подол, побежала к берегу.

– Ты б помолчала. С женатыми вяжешься, а холостые стороной обходят, – уколола Аксинья и побежала вслед за Мышкой.

– Марфа, язык у тебя без костей. Шаболда! – шикали бабы.

– А что? Неправду говорю? Все историю эту знают. Зря, что ли, Матвей Фуфлыга бесился.

– Нет креста на тебе, – проворчала всегда молчаливая Агаша, а Марфа неодобрительно хмыкнула и вышла из воды, с гордостью неся свое статное тело.

– Оксюша, домой мне пора, – Софья натягивала сарафан на влажную рубашку и еле сдерживала слезы. – Загостилась я у вас. Люди смеются.

– Да ты что? Не слушай окаянную, Марфа всю дорогу злобствует. – Но подруга не слушала ее увещеваний. Длинные ноги несли Софью к избе Вороновых. С красными глазами, растрепанной головой ворвалась она в избу и притулилась в светлице, обхватив метелку и прижав ее к сердцу, будто добра молодца.

Девушка не видела, как Федор проводил ее долгим взглядом. Мокрая одежда не скрывала изгибов тела, тонкой талии, пышных бедер. Он нерешительно встал и пошел к дому, где рыдала обиженная София.

На следующий день во дворе Вороновых остановилась дребезжащая скрипучая телега, поводья держал здоровый мордастый мужик одних годов с Василием.

– Здоровья вам, хозяева.

– Здравствуй, – прищурился Ворон.

– София, дочь моя, не у вас ли гостюет?

– У нас, добрый человек, – выступила на крыльцо Анна.

– Соскучились мы по дочке своей. Самая пора страды, а она тут прохлаждается, – не сдержал благостного тона отец девки, оскалив желтые зубы. – Погостила, пора и честь знать!

Софья побежала в светлицу, дрожащими руками стала собирать узелок с пожитками.

– Через два денька сами мы привезем дочку вашу, не переживайте.

– На что она вам сдалась? Батрачит, что ли? Все молоко от нее скиснет.

– Зря ты так. Хорошая дочь у тебя выросла, – не сдержался Василий.

– Пока не собирайся, дочка. Поспешишь – людей насмешишь, – успокоила Анна бледную как смерть девку.

Тем же вечером Вороновы вели тяжкую беседу в мастерской.

– Жалко девку, замордуют ее. Отец будто леший, глаза злющие, холодные. Надо же так кровинку свою не любить. Не понять мне! – возмущался Василий, и горшок в его руках выходил гладким, пузатым.

– Жалко – не жалко… А что мы сделать можем? Не оставим же у себя, отцу она принадлежит. – Анна с силой вдавливала узор на горлышке кринки, да так, что получилось глубже, чем надо. – Тьфу, испортила! – И с досадой отложила работу в сторону.

– И Федя не мычит не телится. Месяц уж прошел, а на девку и не смотрит, – возмущался отец.

– Я всяко пыталась. Даже раз в баню его отправляла, когда она там стирала. Надеялась, мож, сладится. Прости за греховные помыслы, – быстро перекрестилась Анна.

– Оба они тихушники… Софья – это ж не Машка. Та баба умелая, сама Федьку на себя затащила. А Софьюшка-то как мышка, мужиков боится. И наш пуганый.

– Что делать-то?

– Может, в лес их вдвоем отправить. Там дело молодое… Авось…

– Дождешься! Хотела б я такую невестку, золото, а не девка. А с лица… не воду пить.

Вечером они заметили, что Федор весел, рот его сам собой в улыбке расплывается, а Софья рдеет, как маков цвет, даже шея, белая, нежная, покраснела.

Наконец Федя осмелился:

– Надо вам, батюшка, матушка, сказать…

– Что сказать-то?

– Благословения мы с Софией просим вашего – Они упали на колени перед растроганными родителями Федора.

– Конечно, благословляем. Вот обрадовали! Когда успели только…

Со слезами на глазах Анна обнимала молодых, Василий хлопал сына по плечу, неловко улыбался будущей невестке.

– Не знали мы, как вас сосватать, – признались родители.

– А мы вот… Сами…

– Надо Аксинье сказать…Она ж затеяла, – улыбнулась Анна.

– До гроба я ей благодарна! – горячо сказала Софья.

– Ты про гроб, девка, погоди. Жизнь твоя только начинается.

Ликующая Аксинья бросилась обнимать брата с невестой.

– Вот молодцы-то! Федька, я в тебе не сомневалась.

Вечером она долго расспрашивала стеснявшуюся Софью:

– Как получилось-то у вас? Федька-то наш…

– Так… Он мне понравился… красавец такой, да ласковый, и не больной, и не дурак вовсе. Не надеялась я, что на меня Феденька посмотрит. А после речки увидел меня расстроенную, утешил…

– Он у нас душевный, добрый.

– Мы проговорили до вечера, родителей-то не было в избе. А потом спросил он, соглашусь ли за него выйти. Рассказал он про Марию, про сына своего, про то, что женщин боялся.

– Да, боялась я за Федю…

– А как меня увидел, говорит, как узнал душу мою, так поверил, что все у него еще может быть – и жена, и дети. Вот так, Аксиньюшка, ты мне счастья дала, а не Феодосия.

– На все воля Божья. А что Феодосия тебе посулила? – Аксинью давно мучило любопытство.

– Через дорогу к скиту счастье найду… Так и сказала… Вечно буду молиться за Феодосию… И за тебя, Аксиньюшка.

София отправилась в родную деревню, но сердцем своим осталась она в Еловой, с Федором и его добросердечной семьей. После Успения Пресвятой Богородицы[58] Василий, Федор, Аксинья, Григорий и Ульяна с Зайцем надели лучшие одежки, взяли подарки, отправились сватать Софью. Грязная, захламленная изба, орущие прыщавые дети и озлобленные родичи оставили неприятное впечатление. Но главное было сделано: поотпиравшись для виду, родители Мышки благословили молодых.

– Люди мы небогатые, приданое у нас скудное, – развела руками мать невесты, замученная, худющая баба с ввалившимися глазами.

– Для нас главное богатство – ваша дочь, а не котелки с рушниками, – огорошила Анна будущих родственников, так и не понявших, чем же семью Вороновых привлекла их уродливая дочь. «Видно, околдовала парня да свекра с свекровью заодно», – судачили они меж собой, когда Вороновы уехали.

Аксинья на правах замужней родственницы поучала Софью, рассказывала про обязанности жены, про долг ее перед мужем. Радостно ей было смотреть на светящуюся счастьем подругу и довольного, ходившего вокруг невесты гоголем брата.

Отгуляли всей деревней, еловчане были искренне рады за Федора, нежданно-негаданно нашедшего свое счастье. И жених, и невеста были, как считалось, малость подпорчены, юродивые, потому ровня. Одна Марфа брезгливо кривила красные губы, нашептывая соседкам:

– Нашли красавицу, рожа вон какая страшная. Аж жуть берет!

Для молодой семьи выделили светлицу, закрыли ее цветной занавеской, чтобы молодые не стеснялись. Первую брачную ночь Софья и не думала скромничать. Засиделась она в девках, долго тосковала по мужику, накопила в себе неистовое желание любить. Откликалась на поцелуи Федора, выгибала тело под его длинными пальцами, будто мучимая жаждой, прижималась к нему, шептала:

– Миленький мой, все для тебя сделаю.

Утром помятым после вчерашнего гуляния гостям показали простынь со смачным красным пятном точнехонько посередине.

– Ишь, прям нацелились как! Меткие, – глумились мужики.

Федор и нарадоваться на жену не мог. Привыкший к ласкам опытной любовницы, он встретил не меньший пыл у скромницы Софьи. Стоны и крики невестки будили даже Василия, спавшего крепким сном, и вызывали улыбку у Анны. Завершились они предсказуемо – невестку стало сильно тошнить по утрам.

– Ем то же, что и все, а выворачивает меня одну, – пожаловалась свекрови простодушная Софья.

– Так не все так по ночам кричат. – Лицо невестки исказилось от стыда. – Да не бойся, не осуждаю, сами когда-то молодыми были. Ребенка ты ждешь.

– Так быстро?

– А что, умеючи, дело быстрое-то.

– Ой, Аксинье надо сказать, – воодушевилась было Софья, быстро одела душегрею, намотала платок на косу, но, вспомнив о ее беде, присела на лавку. – Расстроится она.

– Да что ты так думаешь плохо про мою дочь, – напустила суровый вид Анна. – Обрадуется она за вас. Может, покручинится потом о своем, но жизнь такова: у каждого свои беды и радости, но их надо переживать вместе, плечо к плечу, рука к руке.

* * *

Голод не отпускал государство Российское, сжимал в своих костлявых пальцах. К осени в Москве, Туле, Смоленске, крупных и мелких городах и деревнях опять начался голодный мор. Народ колобродило, царя Бориса оскорбляли уже прилюдно, на всех площадях как детоубийцу, грешника, из-за которого Русь наказывается Богом. Крепостные бежали от своих хозяев, а искать их было некому, купцы боялись ехать по своим делам, власть не успевала сажать в тюрьму татей и разбойников.

В Пермь Великую и другие земли, уральские, сибирские, где жилось спокойнее и сытнее, стали ехать оголодавшие. В Соли Камской появилось несколько семей, приехавших с Московии, были они как зачумленные, с больными глазами и заморенными лицами. Одна семья просила крова в Еловой. От приезжих и пошел слух, что царевич Дмитрий, замученный Борисом Годуновым, чудесным образом спасся и теперь идет в Московию. И хочет он вернуть себе трон, принадлежащий по праву рождения.

– Говорят люди, что отсечет он голову Бориске, и мир вернется на Русь, – рассказывал худосочный Демьян.

– А вы-то чего сбежали? Ждали бы доброго царя, – не выдержал Василий Ворон.

– Жрать нечего, можно и не дожить до воцарения Дмитрия. Слыхал я, что у Камня люди хорошо живут и властью особо не притесняются. Вот и потащил сюда жену с детьми, – щипал тощую русую бороденку мужик. – Дочурка в дороге померла… Жена еле жива… Осталось еще трое голодных ртов.

Староста выделил новоприбывшему семейству земельные участки, всем миром помогли с одежонкой и скарбом. Демьяна с семейством поселили в пустовавшей избе Матвея Фуфлыги.

Рассказы про царевича Дмитрия народ будоражили так, что Гермоген был вынужден пригрозить: «Смутьянов отдам в город. Посадят в темницу для острастки, чтоб успокоились!» Но разговоры все равно продолжались.

К лету 1605 года дошла весть о кончине Бориса Годунова. Многие радовались смерти неправедного царя. Те, кто поумнее, понимали, что это не к добру. Престол Борис оставил своему молодому сыну Федору, мягкому и набожному.

Федор Борисович недолго был у власти. В начале лета Дмитрий, называвший себя сыном Иоанна Грозного, с большим войском вторгся в Московское государство, сбросил годуновского отпрыска с трона, установил свою власть в стране.

Вести о том с изрядным опозданием доходили до пермской стороны, но всяк свое мнение имел по этому поводу. Одни верили в чудесное избавление царевича Дмитрия от смерти, до хрипоты настаивали на своем, называя противников басурманами, предателями. Другие кричали, что на престоле московском сидит теперь самозванец, а ляхи поддерживают его, грех это большой для православного народа. К зиме вторых стало больше – Дмитрий позволял себе очень много, веру православную не уважал, бояр за дураков держал, посты не соблюдал, на коне в церковь заезжал. Поляки по Москве ходили и дел много дурных творили, насильничали, грабили, убивали.

Когда узнал народ, что Дмитрий повелел убить сына Годунова Федора, что задушил вдову Марию Григорьевну, а с дочерью Ксенией совершил насилие, держал ее при себе как девку паскудную, даже те, кто радел за нового царя, поутихли.

Аксинья жалела Ксению, дочку Бориса Годунова. Ее тезка, дивная красавица, царская дочь, рождена была для богатства и счастья. Судьба оказалась к ней немилосердна. Ставила себя на ее место дочь гончара, жена кузнеца, представляла, каково это – отдаться врагу, загубившему мать и брата, и холодный озноб пробегал по телу.

А сплачется на Москве царевна,
Борисова дочь Годунова:
Ино боже спас милосердый!
За что наше царство загибло,
За батюшкино ли согрешенье,
За матушкино ли немоленье?
Едет к Москве Расстрига
Да хочет теремы ломати,
Меня хочет, царевну, поимати…

Сказители и скоморохи, на свой страх и риск, повествовали о том, что творилось в Москве и других городах. Большие толпы собирали на площадях и базарах, народ слушал печальные напевы сказителей и пакостные частушки скоморохов, дивился и печалился. Целовальники отдавали приказ казакам разгонять толпу: от греха подальше, а то как бы головы с плеч не полетели, царя-то Расстригой звать! Но скоро печальные напевы собирали новую толпу зевак. Бабы и девки прятали влажные глаза, мужики смущенно кхекали.

– Такого бедствия не знала земля русская, – говорили старики, помнившие и орды тюменцев, и чуму, докатившуюся даже до их глухих мест, и многое другое. – Татары и те чтили русские храмы и священников… А чтобы свой правитель патриарху в лицо смеялся да невесту латинянскую завел – такого не было! Спаси, Господи!