Глава 2 · Хозяйка · 6. Две березки

6. Две березки

Аксинья с Григорием за столько лет привыкли друг к другу, вросли, вжились, как две березки в лесу, что обвиваются друг об друга, растут вместе, тянутся к солнцу, поддерживая, питая друг друга своими соками.

За годы брака сложились у них свои обычаи, которые связывали каждый прожитый вместе день незримым смыслом и духом. Аксинья никогда не садилась за стол без мужа, дожидалась его дотемна. Пока носилась от печки к столу, отщипывала кусочки – а как проверить, дошел ли пирог, стомилась ли каша? – но свято чтила традицию. Григорий, приходя домой, всегда ополаскивал закопченное лицо, черные руки в лохани с водой, а Аксинья с полотенцем в руках смотрела на любимого мужа. Смеясь, она вытаскивала из черной, длинной бороды, спутанных волос окалину:

– Гевест ты мой!

Баню они топили по два раза в неделю, вызывая осуждение еловчан – только зря дрова переводят. Они ходили мыться вместе, стараясь делать это в сумерках – не грех, но поперек обычая. Бабы парились с бабами, мужики с мужиками. Григорий и Аксинья находили особую радость, плескаясь в лоханях, охаживая друг друга ядреным веником, надолго саживаясь в бане за серьезными и досужими разговорами.

Про детей, Аксиньино бесплодие они не говорили никогда. Она так и не передала ему суровые слова Феодосии, лишающие их всякой надежды. Ловила, темнея лицом, мужнины тоскливые взгляды, будто случайно замиравшие на Тошке, соседских бутузах. Григорий хотел наследника, сына, которому передал бы свое редкое мастерство, хотел красавицу-дочку. Но… пришлось смириться… Аксинья задумывалась порой, что муж мог бы с кем-нибудь ребенка сообразить, для мужиков это дело быстрое… И гнала от себя паскудные мысли.

Порой Аксинья чувствовала, что муж от нее отдаляется, взгляд скользит и не задерживается на ее лице, статной фигуре, ночной пыл пропадает и остается только движение тел без всякого единения душ. Она вспоминала страшные рассказы про брошенных бездетных жен.

Аксинья старалась быть хорошей женой, ублажала Гришу как могла и днем, и ночью, не спорила, всегда была весела и добросердечна, угадывала каждое его желание. Став уже взрослой, опытной женщиной, она поняла, что Григорию доставляет удовольствие причинять ей боль, тискать, мять ее грудь, зверски кусать шею, часто после его объятий на теле расползались синяки да ссадины. Она перестала жаловаться, кричать от боли, терпела, стиснув зубы. Верно, понимала мудрая женка: будет противиться – муж у другой, потребной иль непотребной, бабы будет искать нужное ему в постели. Со временем она привыкла, перестала замечать и даже сама порой получала удовольствие от звериных ласк мужа, а он ценил ее податливость.

Аксинья налилась цветущей пышностью, стан был теперь не так тонок, как в девичестве, округлились щеки, полнее стали руки, движения обрели плавность и манящую женственность. Будь Аксинья такой справной семь лет назад, никто из деревенских бы не удивлялся: «Что это кузнец нашел в худосочной дочке Васьки Ворона?» Теперь Аксинья часто ловила на себе взгляды мужиков – и молодых, и постарше. Прелесть ее лица с темными умными глазами, милым носиком и пухлыми губами осталась все той же, а фигура стала куда краше.

Порой Семен преграждал ей дорогу, заводил пустые беседы и ел налитую грудь масляным взглядом. Несколько лет назад Семен привез тихую, неприметную невесту из соседнего Борового, Катерина ходила беременной уже вторым, но мысли мужа своего не занимала. Аксинья не жаловалась мужу на Сёмкины неуклюжие заигрывания. Знала, что Григорий Ветер может своей затаенной жестокостью много бед наделать.

Масленичные гуляния 1606 года обнажили тайную вражду, как острый нож знахарки вскрывает гнойный нарыв. На берегу Усолки, покрытой толстым слоем зеленоватого льда, собрался весь деревенский люд. Мужики и парни от мала до велика окружили деревянный помост, где раздетые по пояс молодцы мерились силами. Уже несколько парней встретились в кулачном бою, уже еловские парни побили двух александровских, уж Семен уложил на две лопатки ничуть не расстроившегося Зайца, балагура-Игната, коренастого Фимку, покрасневшего от досады. Одобрительный гул мужских голосов вопил:

– Семка, молодец!

Нескладный, но сильный и верткий мужик запыхался, капли пота стекали по его высокому лбу, курчавили светло-русые волосы. Он оглядывал толпу, будто искал кого-то.

– Григорий, а ты что стоишь в сторонке? Давай сюда, силой померяемся! – Аксинья повернулась уже к мужу, чтобы попросить: «Давай уйдем отсюда! Ну его к лешему, дурака». Не успела.

Кузнец молча принял вызов. Сбросив с плеча тонкие пальцы жены, стянул кафтан и рубаху, вперившись темным взглядом в противника.

Кулачки всюду на Руси испокон веку были народной потехой. На Святки, Крещение, Масленицу, Пасху, Ивана Купалу молодцы встречались, чтобы померяться силушкой богатырской. В Еловой особо ценился бой двух бойцов, один на один, когда сила и хладнокровие определяли победителя. Бондарь Яков, в прошлом большой силач и любитель кулачков, сейчас приглядывал за бойцами, сопровождая бои дельными замечаниями.

Семен и Григорий сошлись в яростной схватке без всяких предисловий. Семка сразу же ударил кузнеца кулаком в солнечное сплетение со всей злостью. Многих мужиков такой удар сбил бы с ног, но Григорий устоял, покрутил только звеневшей головой и, уйдя от пары ударов, обрушил свой огромный кулак «под микитки», под ребра противника. Семен оскалился, обнажив чуть желтоватые зубы, сдержал стон и вновь, еще не придя в себя от удара, кинулся на кузнеца как на врага, как на разбойника, как на человека, надругавшегося над святым.

Катерина, жена Семена, чуть побледнела и прикрыла лицо крупными обветренными руками. Аксинья протиснулась поближе к помосту, распихала в стороны азартно орущих мужиков. Они разделились: те, кому не нравился серьезный, неразговорчивый кузнец, поддерживали Семена, те же, кто столкнулся с безотказностью и мастерством Григория, подбадривали кузнеца озорными криками:

– Гришка, задай ему перца!

– А кузнец-то наш драчливый, злой в бою, – ухмылялся Яков, наблюдая, как Семка отступает на край помоста от резких ударов Григория.

Долго мутузили друг друга соперники, Аксинье напомнили они петухов, которые сходятся порой в бою, налетают друг на друга в исступлении. По правилам кулачного боя били только кулаками: костяшками, основанием кулака или головками пальцев. До пояса можно было наносить удар куда угодно, но особо удачными считались удары «в душу»[59] или «под микитки». Правила были строгими, дрались всегда до первой крови, но с носа Григория капала кровь, а Яков все не останавливал бой.

– Яков! Да где ж такое видано? Убьют же друг друга, – теребила Аксинья рукав бондаря, а он отмахивался от нее, как от надоедливой мошки. Голос взволнованной молодухи тонул в реве толпы.

– Молчи, баба! Что б ты понимала!

Еловчане почуяли, что идет между Григорием и Семеном непростая схватка, что доказывают они что-то друг другу. В таком случае исход боя мог стать смертельным, а значит, для зрителей двойной кураж. Уже заорали мужики, предлагая ставки: кто копейку ставил на Григория, кто – на Семена, бой все продолжался. Оба уже запыхались, пот заливал глаза, разбитые в кровь костяшки саднили, но сдаваться ни один из бойцов не собирался.

– Ты чего, Семен, добиваешься? – спросил Григорий, в очередной раз увернувшись от мощного удара.

– Рожу твою поганую разбить хочу, чтоб не ухмылялся.

– Тебе руки наглые повыдергать… Лезут к тому, что принадлежит другому хозяину.

Аксинья не знала, понимают ли односельчане, о чем ведут речь мужики. Для нее и самой стало новостью, что Гриша узнал про Семкины поползновения. На секунду она зажмурила глаза, пытаясь успокоить бешено колотящееся сердце, и не увидела, как Григорий ударил противника «в душу», и Семен не устоял, упал на помост. Кузнец уже занес руку, чтобы нанести новый удар пытавшемуся встать сопернику, как подлетел Яков:

– Оба правила нарушаете, охломоны. Нельзя лежачего-то!

Мужики заорали:

– Гришка победил! Ты чего, Яшка, цепляешься?! – довольные победители пересчитывали копейки. Игнат и Фимка лучились улыбками – не зря поставили деньги на кузнеца.

Еле поднимая руки, Григорий нацепил кафтан, поданный Аксиньей, и довольно улыбнулся. Дома жена вытирала кровь с лица, мазала расползавшиеся пиявки-синяки, выговаривала Грише:

– Зачем это представление нужно было? А если бы он тебя в грудь ударил, по голове? А если б покалечил?..

– Если бы да кабы… Все хорошо, Оксюша. Надо было его проучить, совсем обнаглел. У самого жена каждый год на сносях, а на мою засматривается.

– Так ты знаешь?

– Догадывался. Почему не говорила мне? Давно бы с ним разобрался.

– Не хотела я огласки, ссор и драк боялась…

– Посмотри-ка на меня! – Григорий пристально посмотрел в глаза Аксинье. – В следующий раз появится какой охальник, сразу говори мне. Не то плетью проучу тебя. Нечего меня позорить!

Аксинья кивнула в ответ. Прав муж.

Вечером прибежала зареванная Катерина: Семка лежал как мертвый, в себя не приходил. Аксинья вопросительно посмотрела на возившегося в углу с упряжью мужа.

– Гриша, я схожу.

– Да иди уж.

– Вы не переживайте, – успокоила она всполошенных родителей и жену Семена. – Такое бывает после сильного удара. Вот вам мазь, травы.

Забрав кулек, сладко пахнущий медом, – чем еще бортнику платить, – она погладила ободряюще плечо Кати:

– К утру очнуться должен.

– Спасибо тебе, Аксинья. – Катерина пошла ее провожать и остановилась в сенях.

– За что благодарить. Мой муж его и отмутузил.

– Семен сам напрашивался. – Катины глаза наполнились слезами. «Не такая она и невзрачная, – подумалось Аксинье. – Глаза вон какие здоровые, как блюдца. И переживает за мужа! Зла не таит».

– Всегда он был забиякой…

– Ведомо мне… Рассказали мне, что за тобой бегал…

– Давно все это было. Детские дела… Ты что ж, не реви.

Заплакал жалобно ребенок, и сразу раздался резкий окрик Маланьи:

– Куда ты, чумная, пропала?! Сын орет, а она прохлаждается, беседы разводит!

Катерина еще раз пробормотала:

– Спасибо тебе! – И побежала к колыбели.

Через пару дней Семен оправился, но теперь с еще большей злобой косился на кузницу. Аксинью стал он после этого случая обходить стороной.

* * *

Поздним вечером в избу к Аксинье пришла Еннафа. Невестка старосты Гермогена, она жила в его доме больше двадцати лет, и строгий старик спуску ей не давал, все хозяйство держалось на крепкой невестке. Она рано и быстро постарела, зазмеились морщины, опустились вниз уголки губ, сгорбилась шея.

Аксинья сторонилась Еннафы. Зацепились в памяти воспоминания из детства. О том, как Глафиру едва не погубили эти крупные, будто мужские руки.

– Ноги мои крутит, мочи нет, – после приветствия завела жалобу Еннафа. За эти годы причитания, слезы и мольбы об исцелении стали для Аксиньи делом привычным. Нравился ей человек или нет, каждому пыталась она помочь.

Протягивая Еннафе мешочек с корешками, Аксинья не удержалась:

– Меня-то топить в Усолке не будешь? Как Глафиру.

Та оторопело уставилась на знахарку, со всей силы сжав холщовый мешочек.

– Помянула… Сколько лет назад это было. Не тебе меня винить. Сама никак родить не можешь. Вся округа судачит. Можешь понять… Ополоумела я тогда от горя…

Баба выскочила на улицу, а Аксинья прислонилась к стене. Не рада была, что вспомнила прошлое.

* * *

Почти каждую субботу Аксинья с Григорием наведывались в Соль Камскую – узнать новости, по базару походить, людей посмотреть да себя показать. Аксинья любила появляться на народе с мужем. Оба нарядно одетые, молодые, красивые, они выделялись в любой толпе. С удовольствием она слушала шепотки всезнающих городских кумушек:

– Вон смотри, кузнец еловский с женой идет. Ишь кака ладна пара! – Впрочем, продолжение бы ей не понравилось: – А деток Бог не дает! Прогневали чем-то.

Накануне дня Святого Георгия[60] на главной площади увидали они неприглядную картину. Запах дыма и печёной свиньи окутал округу удушливым туманом. У деревянного помоста толпился люд.

– Колдуна жгут! Поделом ему!

– Людей изводил, болезни насылал!

– Слыхали, у него младенцы, засушенные в бутылях! Страсть!

– И глаза человечьи! И хвосты крысиные!

– И змеи сушеные!

– Проклятый басурманин!

Аксинья поняла, что речь шла про безобидного киргиза-лавочника, у которого она порой покупала заморские травы.

Крики бедного старика становились все громче. Наконец они умолкли – огонь поглотил его целиком на радость толпе, улюлюкавшей и выкрикивавшей проклятья.

– За что его? – обратилась Аксинья к молодой, бедно одетой женщине, с жалостью во взоре наблюдавшей картину казни.

– У соседей его дочка маленькая захворала. Киргиз продал им, значитца, лекарство, чтобы сбить горячку. Только не помогло оно, и девчушка умерла. У другой семьи, которая накануне приходила за отваром, значитца, сгорела изба. Колдун, говорят. – Она вздохнула и отвела глаза от костра.

– Так в чем виноват-то? Не всякую горячку излечить можно. А дом сгорел?.. Он при чем тут? Что за дурость? – Аксинья не сдержала чувств.

– Молчи лучше. – Муж прижал ее к себе и вывел из толпы.

– Гриша, как же так?

– Аксинья! Та же смерть может ждать и тебя. Люди сейчас обозлились, ищут виноватых. Так всегда бывает в лихую годину. Не лечи ты людей, утихомирься, не то колдуньей объявят и тебя, а я вдовцом останусь!

– Нет, Гриша, меня не тронут. Я ведь своя, местная, русской крови. Не киргиз-иноверец, – храбрилась она, а страх все же угнездился где-то в самой глубине сердца.

– Ох, Аксинья, не слушаешь мужа. Выброшу все травы твои колдовские да котищу увезу куда подальше в лес, чтобы не вернулся.

– И не вздумай! Я тогда тебе покажу. – Серьезный разговор перешел в шутливую перепалку.

Григорий Аксиньиного Уголька невзлюбил, постоянно его шугал, кот отвечал ему столь же явной неприязнью, шипел, выгибал спину, а однажды нагадил в сапоги. Кузнец чуть кота не прибил, попинал хорошо. Но глаза жены, полные слез, утихомирили гнев. После того случая Уголек присмирел и только косился на кузнеца откуда-нибудь с печи или из-под лавки презрительно сощуренными желтыми глазами.

Жизнь в Соли Камской и окрестных деревнях становилась все хуже. Хлеба собирали мало. Коровы жалостно мычали, вздымая тощие бока. Зверь лесной и рыба будто скрылись куда подальше от голодного народа. А из Москвы шли и шли грамоты с повелением отправлять подводы в города.

– Пусть сами кормятся. У детей своих должны отрывать да по малым ценам людям Чердынского воеводы отдавать! Сажать уже нечего, амбары пустые! – кричали на площадях злые мужики. Но каждый понимал: слово царя – закон, хочешь – не хочешь надо подчиняться. Иль уходи в тайгу густую, живи там, как зверь, к людям не выходя. Но кому такая жизнь надобна?

Все уже присягнули на верность новому царю Дмитрию, признав его законным правителем земли Русской. Не заметили солекамцы большой разницы – то ли Федор Иоаннович, то ли Борис Годунов, то ли чудом спасшийся Дмитрий – все одно: подати повышаются, народ бедствует, и просвета в этом море черном не видать.

* * *

Дружба – как стекло: разобьешь – не сложишь. Помирились подруги, ведь как сестры они были, вместе росли, радости и печали делили. А оскомина от ссоры осталась.

Глянет, бывало, через стол Аксинья и уверена: неприязнью дышит Рыжик в ее сторону, сморгнет – показалось ей. Подруга, как всегда, озорна и весела, хохочет, песни дурашливые затягивает, на Зайца вешается бесстыже. И так ее утомило разгадывание Ульянкиных шарад, что решила Аксинья держаться от нее подальше.

Благо невестка ее была подругой наивернейшей, и от нее каверз можно было не ожидать. Всегда Софья спокойна, приветлива, приятно с ней и поговорить, и помолчать.

У Вороновых в тесноте да не в обиде жили две семьи. Светлицу отдали молодым, пристроили к ней с юга клеть. В избе было весело – Васька своей луженой глоткой оглашал избу и днем, и ночью. Горластый, крупный, уверенный, что все вокруг должно крутиться вокруг него, он был непохож на тихушников-родителей.

– Вылитый дед, – хвастался Василий. – Громкоголосый, весь в меня. Одно имя у нас чего стоит, царственный!

– Царь ты мой! – охала Анна.

Рожала София долго и муторно, видно, оттого что запоздала с ребенком. Аксинья боялась, что племянник ее никогда не родится, угробит мать. Но Бог сжалился над Софьей – через два дня крупный младенец наконец вылез из ее утробы, огласив всю округу громким ревом.

И Софье Бог даровал свою милость. Всем, только не Аксинье.