2. Волк
В Аксинье после рассказа Ульяны будто что-то сломалось. Она лишилась сна, представляя Григория в объятиях рыжей лисы-подруги.
– И сына ему родила… Она, она, окаянная… Не я его жена перед Богом и людьми.
Аксинья не знала, как теперь жить с мужем, как глядеть в темные колдовские глаза, как прижиматься к его телу, тершемуся о пышную грудь соперницы.
Уйти от мужа она не могла. Да, отец звал его басурманином. Не мог простить давнюю обиду. Но есть то, что выше чувств – обычай и честь. Василий Воронов проклянет дочь, которая посмеет уйти от законного мужа.
Аксинья бессильно сжимала кулаки.
Другую бабу, может, и простила бы, но Ульяну… Хитрая, наглая… Когда-то была крестовой подругой[62], а теперь покусилась на чужой каравай. Счастлива в браке, двое детей. Нельзя простить.
Была история с Марфой – стерпела. Больно было. Страшно было. Но не безнадежно.
Не оттуда пришла беда. Всегда между Аксиньей и мужем стояла Ульяна со своими греховными желаниями, со своими детьми, со своей завистью.
Лишь Григорий спрыгнул со своего верного Абдула, к нему подбежала Ульяна:
– Женка-то твоя времени даром не теряет. Тебя нет дома, а Строганов-то только порты успевает поправлять.
– А ты свечку держала? Или помогала подруге?
– Сама не видела, – не стала скрывать молодуха. – Другие люди подтвердят, долго у нее Степан торчал. А ты сразу ничего не спрашивай. Раз снасильничал негодяй – ясно дело, будет мужу жаловаться, виниться… снюхалась по своей воле – дело другое. Грех!
– Наговариваешь – убью! – занес руку кузнец.
– Ее убивать придется, женушку твою ненаглядную, – хихикнула Ульяна.
Аксинья слышала шаги вернувшегося Григория. Она не схватила по обыкновению лохань с водой, полотенце, не выскочила, радостная, ему навстречу. Стояла у печи, безвольно опустив плечи.
Муж молча скинул кафтан, стянул сапоги, кряхтя и чертыхаясь. Также молча сел за стол и с причмокиванием принялся за перловую кашу. Аксинье всегда эти звуки казались милыми и забавными, а здесь что-то черное поднялось к горлу и застряло там тяжелым комом.
Потрескивали угли в печке, жужжала назойливо муха, а тишина меж мужем и женой становилась все плотнее.
Вытерев усы, стряхнув крошки с отросшей бороды, Григорий наконец повернулся к Аксинье:
– Что за слухи ходят вокруг вас со Строгановым? Изменять мне вздумала?
– Да, полюбовник он мой! Ты с Ульянкой все годы эти развлекался. А мне нельзя?
– Что?! – Кузнец схватил за руку жену и сжал. – Что несешь, баба?
– Она мне все и рассказала. И до свадьбы валялись вы с ней, и после! Тошка от тебя! Ох, я дура, даже в голову мне это не приходило!
– Именно что дура! Не твоего ума дела! Что недодавала мне, то у Ульянки получал! Сама виновата! – даже тон, которым говорил муж, внезапно поменялся. Грубый, безжалостный.
– Гриша, да как же…
– Значит, измену ты признаешь? – подступал к ней муж.
– Да. Отстань ты от меня, ирод. – Усталая, поникшая Аксинья хотела раствориться в воздухе, лишь бы не видеть Григория.
Муж закрыл дверь на крючок. Даже подпер ее для верности засовом.
– Чтоб не сбежала. Жену-прелюбодейку муж должен наказать, – плотоядно усмехался Григорий. Он ушел в клеть. Аксинья даже не попыталась бежать, сидела на лавке, с ужасом понимая, что это – теперь ее жизнь, исковерканная и раздавленная.
– Снимай сарафан! – гаркнул он.
– Нет, уйду я от тебя, Гриша. Не жить нам больше с тобой. Кончилась наша жизнь семейная.
– С полюбовником больше понравилось! Потаскуха! Никуда тебя я не пущу! – Весь гнев свой он вложил в плеть.
Он хлестал по склонившейся узкой спине, которую так любил гладить. Он смотрел на покорный затылок, на выбившиеся волосы и становился еще беспощаднее. После первого удара Аксинья закричала. От боли перехватило дыхание. Аксинья упала на колени и только подвывала, поняв, что муж быстро не успокоится.
«Забьет меня до смерти… и ладно», – подумала она, и спасительная темнота накрыла с головой. Сарафан, так и не снятый Аксиньей, превратился в лохмотья, не прикрывавшие располосованную спину. Григорий пожалел жену, удары были слабыми – для острастки, чтоб больше неповадно было. Не хотел он ее убивать – лишь наказывал за измену.
Когда жена обмякла на полу, он плеснул ее в лицо воды. Аксинья заморгала, не понимая, что происходит. В один миг память о том, что произошло, резкая боль нахлынули на нее, она застонала.
– Рано еще стонешь, – усмехнулся муж. Будто оборотень, за минуты превратившийся из любящего, заботливого человека в свирепого волка. Свист плети, стоны и крики жены разбудили в нем греховное, паскудное желание. – Это еще не все наказание. Как хорошая жена, должна ты ублажить мужа, которого долго дома не было. Одна беда, Аксиньюшка! Другого ты тешила, погано мне после него с тобой… Что делать будем?
– Иди к другой. Вон к Ульянке своей, – запекшимися губами пробормотала Аксинья.
– Ишь чего удумала, не нужна мне другая, у меня жена есть, венчанная. Я знаю другой выход. – Сорвав остатки сарафан, он резким движениям поставил ее на колени, стащил свои портки и пронзил будто копьем. Безжалостно, резко, грубо он овладевал той, которая была его женой, мечтала стать матерью его детей. Испытывал особое удовольствие от ее унижения, от зверства своего. Громкий победный крик исторгло его горло, а Аксинья и стонать уже не могла, просто рыдала тихо, беззвучно.
– Оденься! И обмой своего мужа! – приказал мучитель.
Еле выпрямившись, Аксинья потащила лохань. Смочив ветошь, она обмывала когда-то любимое тело и не чувствовала ничего, кроме ненависти. Уставший муж скоро захрапел на лавке.
Аксинья ополоснула свою истерзанную плоть, исхитрилась помазать спину травяным настоем. Встала у лавки и долго стояла, не отрывая глаз от мужа.
Она взяла с поставца большой тяжелый нож, которым разделывала мясо. Он заманчиво оттянул руку. Аксинья смотрела на отражавшее свет лучины лезвие, гладила дорогую костяную рукоять, будто желанного любовника.
Григорий повернулся на другой бок, причмокнул во сне губами. А она с рыданием бросила нож на стол. Рухнув на колени перед образом, долго всматривалась в печальные глаза Богоматери. Пыталась молиться, но слова застревали где-то в горле. Она искала ответ на высказанные вопросы. Но Богоматерь хранила молчание.
Когда наутро Аксинья проснулась, мужа в избе уже не было. Со стонами она дошла до кувшина с квасом, осушила его чуть не до дна и легла на лавку.
В дневном мареве работы, не успевая даже утирать пот со лба, Григорий и не вспоминал о том, что он сотворил. К вечеру жестокие сцены, творимые им с собственной женой, начали вспыхивать в его голове, и совесть проснулась.
Ушел подальше в лес, упал на траву и закричал, самого себя удивив дикостью своего хриплого голоса. Взлетели испуганно лесные птахи, где-то далеко отозвался резким воем какой-то лесной зверь.
Кузнец до конца сам себя не понимал, не знал, что плен, унижения, пережитые испытания оставили черную метку в его душе. Что на измену, предательство ответит он таким зверским образом. Что с любимой своей голубкой, заподозренной в прелюбодейском деле, сотворит то, что некогда Абляз-ага приказал сделать с Верой, изменившей хозяину рабыней.
– А если это просто слухи? Злые наветы?! Ульянка наговорила, а я и поверил… Аксинья гордая, не оправдывалась. Характер – кремень. Господи, – эта ночь была самой страшной в жизни Григория, сравнимой лишь с той крымской ночью, когда он оплакивал истерзанную Веру, первую свою любовь.
* * *
Аксинье казалось, что она видит дурной сон и скоро проснется. Тогда все будет хорошо, как раньше: любящий муж, уютная изба. Даже к матери боялась она идти: как рассказать такое, как признаться в издевательствах мужа?
Вспоминались теперь ей слова Глафиры о том, что есть у Григория темное дно, что с ним будет непросто, что в плену что-то с ним случилось, лишившее его мягкости и доброты. Всплывали в памяти Аксиньи картины жестокой расправы Григория над лесными татями, напугавшие ее когда-то. Суровый, жестокий человек, мстивший своим обидчикам, Григорий и сам оказался способен на насилие. Когда сердце его охватывала холодная ярость, он лишался всякой человеческой жалости и сострадания. Надругался над телом жены – и уехал утром как ни в чем не бывало.
Избил, исстегал спину… Испокон веку мужики так делали. Простить надобно.
Насильничать богомерзким способом… Над женой своей венчанной… Грех. Не прощу вовеки.
Несколько дней лежала Аксинья на животе, стонами разбавляя тишину избы. Зеленая мазь настаивалась у печки, котяра примостился под боком, а сон все не шел. Вновь и вновь прокручивала она в своей голове картины страшной ночи. Думала, почему же бесконечное счастье ее замужней жизни обернулось грязью и пакостью. Так нарядная, дорогая одежда порой скрывает язвы, безобразные наросты, гниль на коже.
– Аксиньюшка, – за дверью раздался чистый Софьин голосок. «Ребенка уж родила, а все тоненько говорит, будто девчонка», – усмехнулась Аксинья.
– Заходи, Софья, – откликнулась она, Уголек громко заорал на своем кошачьем языке.
– Бледная… На тебе лица нет… Ты заболела. А что ж нам не сказала? Мы бы… – засуетилась Софья.
– Не надо родителям и брату знать. Обещай, что не скажешь.
– Хорошо, молчать буду. Что случилось-то?
– Муж решил поучить меня. Да увлекся. – Софья ахнула, увидев подживающее месиво на спине золовки. Вернувшись домой, несколько раз она открывала рот, чтобы рассказать свекрови об Аксиньиных мытарствах, да в последний момент не решалась. Зачем чужими бедами травить свою мирную жизнь? Помирится Оксюша с Григорием, будут миловаться как прежде, а родственница, разнесшая молву о битой жене, останется виноватой.
На следующее утро Аксинья заставила себя встать с постели. Нечесаные волосы торчали в разные стороны, во рту стоял кислый привкус разочарования, а изба смотрела на хозяйку с немым укором.
Все валилось из рук, в хлеву жалобно мычала недоенная корова, а Аксинья все думала свою черную думу. Внезапно что-то решив, она успокоилась, споро взялась за дело. Тело ее ломило, спина отзывалась тревожно на каждое сноровистое движение, но к ночи все большое хозяйство было накормлено, почищено, обихожено.
Через пару дней, к вечеру, уже привычно зайдя в избу кузнеца, Строганов потребовал квасу:
– Дай, хозяйка, выпить с дороги, – и плотоядно наблюдал за Аксиньей, спускающейся в погреб. Не особо свежа, без того телесного сока, который обычно влек Степана. Смурна лицом сегодня. А что-то его влекло, тянуло неодолимо в эту избу, к молодухе с темной косой и неулыбчивыми глазами, тонкой, как девушка. Может, по нраву ему пришелся ее несговорчивый характер, то, что не млела она, как другие бабы, от его льдисто-синих глаз, вкрадчивого голоса, широкого разворота плеч? Может, хотелось ему охоты, преследования, сопротивления, криков жертвы?
Степан, внебрачный сын, вымесок одного из братьев Строгановых, был рожден после того, как молодой еще промышленник обласкал одну вдовицу. Чтобы обошлось без скандала, забрал Максим мальчика в семью. Жена растила мальца, который удалью и острым языком не давал покоя ни ей, ни законным детям. Отец определил вымеска мотаться по дальним разъездам, чтоб поменьше раздражал семью. Степан закупал иноземное оборудование для строгановских заводов, заключал сделки, мог договориться и с бухарцем, и с англичанином… Да хоть с самим чертом! Подружиться с купцами и товар купить подешевле, продать подороже – это к нему. Обаятельный, улыбчивый, рубаха-парень, он мог быть опасным врагом. Обманывать его боялись, предпочитали дружить.
Жители Соли Камской и окрестных деревень всегда с опаской относились к Строгановым. Максим, Никита, Андрей и Петр разделили земельные владения, но мира меж ними не было. Каждый думал, что он обойден, что достались ему худший кусок земли, бедная солеварня. Едины братья были в одном: алчно разевали свои руки на все города и поселения, желая сделать их своими поместьями, а людей – крепостными.
Еще Иван Грозный дал Анике Строганову и его потомкам грамотку на владение землей в Прикамье, Зауралье, на сбор оброка, на торговлю с англичанами, на соляной промысел. Хитроумные дети и внуки Аники множили богатства рода, становясь все опаснее для простого люда. Последние пять десятков лет земли в Великой Перми переходили к загребущим купцам, и конца и края этому не виделось. Соль-Вычегодская и Орел-городок, вотчины Строгановых, соревновались с Солью Камской по торговым оборотам, по продаже соли, и далеко не всегда солекамцы выходили победителями.
Степан Строганов частенько наезжал с Орла-городка в Соль Камскую: Бабиновская дорога вела в сибирские края, где у него были мутные дела с инородцами. Поговаривали, что скупали Строгановы шкурки соболя, куницы, горностая, белки, зайца за сущие копейки у местных зырян: то за котлы, то за бусы, то за домашнюю утварь. Местные инородцы в мехах особых богатств не видели, даже соболя ценили больше за вкусное мясо, чем за шкурку. А Степан, говорливый, напористый, изучивший нрав дикарей, был настоящим мастером по части таких торговых сделок.
К своим тридцати годам он так и не женился. Менял любовниц, портил девок, вводил в искушение мужних баб и вдовиц. Отец и дядьки уже махнули на него рукой. В деревне Еловой вымесок строгановского рода нашел себе очередную потеху.
Подготовившись к долгой осаде, Степан стал рассказывать Аксинье про города, в которых бывал, про страны заморские – Хиванское ханство, Китай, Персию. Она слушала, устремив на него взгляд, отстраненный, загадочный.
– В черном теле держит тебя муж. А, красавица? – он вытащил из-за пазухи серебряный браслет с чернением. Она вытянула руку, полюбовалась на чудную вещицу.
– Что ж ты не кричишь? Не срываешь браслет с руки?
Она молча смотрела на него. Когда руки его обхватили талию, когда тело его придвинулось близко, Аксинья высвободилась из цепких объятий. Но лишь для того, чтобы закрыть крючок на двери, задернуть тканые занавески.
Она встала перед Степаном, распустила волосы и улыбнулась дрожащими губами.
Он долго целовал ее, шептал что-то на маленькое ушко, покусывал шею, нежил грудь, сохранившую девичьи очертания, гладил ноги с узкими, изящно вылепленными коленями… Почему-то ему жалко было ее, жалко ее потухшего взгляда, ее побледневших щек. Когда он проводил широкой ладонью по узкой спине, Аксинья не сдержала стон. Быстро повернув ее, Степан увидел затянувшиеся тонкой корочкой следы плети.
– Это кто ж так тебя? Муж?!
– Да, он самый. За грех с тобой наказывал.
– Так не было до сегодняшнего дня этого греха…
– А слухи были.
– Накажу я мужа твоего, не бойся, в обиду тебя не дам.
Посадив Аксинью на колени, он продолжил гладить ее тело с еще большей нежностью, будто жалея ее за все пережитое по его вине. Развернул ее к себе лицом, насадил на себя хрупкое тело. Степан заставил ее не отрывать взгляд от его синих глаз, ставших темными, будто грозовое небо. С торжеством понял, что Аксинья жаждет его, что ласки заставили ее разгореться пламенем, потушить которое может только он.
Подкараулив любовников, в тусклом оконце торжествующая Ульяна увидела, как Аксинья поправляет юбку, как Степан целует ее, а она ему отвечает, еще не остыв после бурно проведенных часов.
Только проводив любовника, Аксинья поняла, что натворила. Не отмыться, не оправдаться ей вовек. Если муж узнает о том, что происходило здесь между ней и Строгановым, то убьет и ее, и любовника.
Стыд заливал ее мятущуюся душу. Боялась она саму себя, по доброй воле творившую срамное дело с чужим мужиком. Стала она гулящей бабой, на которую отец Сергий наложит епитимью, которую будет бить смертным боем муж, которая опозорит родителей.
– Ненавижу… Ненавижу… Ненавижу, – шептали ее сухие губы в ночную тьму. Мужу ли она говорила слова те или любовнику… Или ненавидела себя за то, какой стала, она и сама не понимала. Браслет она бросила в печь, и серебро долго плавилось, отбрасывая красноватые отблески.
* * *
Временный лагерь строгановские казачки разбили неподалеку от Александровки. Большие телеги с порохом, пищалями, зерном, солью заботливо прикрыли – надвигался дождь. Тихо ржали пасущиеся лошади, казаки лениво переговаривались, чистили снаряжение. Работа Григория заканчивалась – все, что он обещал, сделал: и копья с мечами, и прочее снаряжение, и подковы лошадей…
Утром Степан Строганов объехал лагерь, отдал приказания своим звучным голосом. Он не терпел возражений и лени.
– У тебя все в порядке? Управишься в срок, кузнец?
– Скоро все доделаю. В лучшем виде, – ответил Григорий и проводил долгим взглядом Строганова, пустившего во весь опор своего белоснежного жеребца.
Григорий ожесточенно орудовал молотом. Был ли грех у Аксиньи со Степаном? Сколь ни всматривался он в наглые синие глаза, в них всегда таилась насмешка – и нельзя было понять, относится ли она к обманутому кузнецу-рогоносцу или ко всему белому свету. «Неужели она могла? С ним, выродком…»
Кинув молот и бесформенный еще кусок железа, который должен был стать рукоятью сабли, Григорий встал. Скинув кожаный фартук, отвязал Абдула. Он должен все проверить.
Завернул на поляну, покрытую жухнущей травой, желтыми березовыми листьями, кузнец спрыгнул с коня и долго сидел, глядя на осеннее выцветшее небо, грыз былинку и сплевывал на землю. А если правда… Жизнь закончится, та размеренная спокойная жизнь с милой женой, занятие любимым делом, уважение, заслуженное в деревне, – все пойдет прахом.
Но кто мы, чтобы изменить то, что предначертано Аллахом?
* * *
Аксинья не ждала Степана. Она заклинала Бога, чтобы он отвел с пути синеокий соблазн. Грешница. Проклята. Гореть в геенне огненной.
А если шанс есть? Отмолит, выпросит, забудется. Укроет в памяти своей далеко-далеко воспоминание о своей ошибке. Должен быть выход…
– Аксинья, встречай. Да где ж ты?
Она спряталась в клети за старыми одеждами, истрепанными шубами, льняными полотнами. Будто шестилетняя девочка, укрылась в надежде, что беда не найдет.
– Ты что ж? Мужа боишься?
Утешал ее, баюкал, успокаивал ласковыми словами, дышал в макушку, наклонив могучую шею. Но долго ли мог себя сдерживать? И скоро руки полезли за пазуху в поисках мягкой груди, уютно ложившейся в ладонь.
* * *
Быстроногий Абдул, как демон, скакал в деревню, подгоняемый безжалостным хлыстом хозяина.
Григорий соскочил со своего вороного и широкими шагами пересек двор. Лохматый пес подбежал за лаской к хозяину, а получил удар в живот. Скуля, он отбежал и виновато свернулся.
– Не выгоняешь, Рыжий, гостей незваных – придётся самому, – процедил кузнец сквозь зубы. Белый жеребец Строганова, привязанный к сараю, мирно щипал траву. Григорий зашел в дровяник, вытащил топор, взвесил его в руках. Конь заржал тревожно, влажные глаза уставились на кузнеца.
– Ты не бойся. Тебя не трону, – пригладил постриженную гриву.
Заскочив подобно вихрю в свою избу, с лету сбив крючок, он увидел то, чего так боялся, что жило в его воспаленном воображении, что гнал он из своей головы последние дни.
Жена в задранном до пояса сарафане. Беспутная, с розовым румянцем, бесстыдно припухшими губами. Купец, полуголый, порты спущены, рубаха задрана. Сзади… как собаки… Склешнились, проклятые! Как она могла, жена венчанная, жена любимая…
Застыли, выпучили глаза в недоумении. Не ждали, голубчики. Получите.
* * *
Аксинья закрыла глаза, поняв, что свершится страшное. Вот она, расплата за безрассудство.
Глаза Григория налились кровью, руки крутили острый топор. Всю свою ярость вложил кузнец в бросок. Строганов, сильный и ловкий, успел отшатнуться в сторону, но вскинул руку, будто загораживаясь от удара. Топор, наточенный остро, как и положено у хорошего хозяина, вонзился в сильную руку, перерубил, отсек кисть. Раздался рык раненого зверя, хлынула кровь, и Строганов потерял сознание.
Рыдания сотрясали Аксинью, слезы бежали из глаз, а она была бы рада остановить этот бесполезный поток. Она ждала, что следующим ударом муж прикончит или покалечит ее. Без всякого страха смотрела Аксинья на Григория, ощущая в глубине души даже радость: еще миг, и все закончится. Одно движение большого ножа, что лежал на столе, и она будет свободна.
Кузнец безумным взглядом оглядел избу: Степана, без чувств упавшего на пол, скорчившуюся жену, и, шатаясь, выбежал из избы. Руки его тряслись, сердце билось неровно. Страх затопил его, животный, дикий, безграничный. Не от того, что убил человека. Ему было не впервой отнимать жизнь. Одним ударом топора он превратил Строганова в калеку, а себя – в татя.
Так и не вымолвив ни слова, он выскочил из избы, скатился с крыльца. Григорий не думал, не рассуждал, ломанулся в лес, поддавшись глубокому звериному инстинкту. Уйти, забиться в нору, спрятаться от людей, их любопытства, гнева, насмешек. От наказания.
Аксинья уже не сдерживала всхлипы. Когда муж выскочил из избы, она перевела дыхание, вытерла рукавом слезы, подползла к Степану. Оцепенение оставило его, он сцепил зубы и пытался левой рукой развязать пояс на рубахе. Обрубок висел на тонкой полоске кожи, кровь залила пол, промочила рубаху и портки Строганова. Аксинья выпрямила затекшие ноги, сгребла со стола нож.
– Потерпи, перевяжу руку.
Она перерезала лоскут – Степан застонал, не выдержал глубокой, огненной боли. Оторвала от подола широкий лоскут и перетянула обрубок тряпицей.
Аксинья, страшная, растрепанная, уже не рыдала. Она впала в оцепенение. Выйдя за порог, уже не думала о том, что соседи увидят ее простоволосой, в неприбранном виде. Внутренности скрутило от страшной боли, от ощущения непоправимости только что произошедшего.
Вокруг уже толпился народ.
– Грешница, – раздалось над самым ухом дребезжание. От резкого удара голова Аксиньи качнулась в сторону. Бабка Матрена махала над головой молодухи клюкой. Игнат оттащил ее, чертыхаясь, еле справившись с хлипкой на вид старухой.
Степана слуги увезли в поселок, Аксинья остановила кровь, а остальное должна была сделать сама природа. Отсеченную руку она завернула в тряпицу и сунула под лавку. Она представила, как теперь горюет красивый, видный мужик, ставший по милости ее мужа калекой. «Видно, суждено мне приносить боль, горечь мужчинам, которые меня любят… или хотят… Григорий, Степан, даже Семен…»
До вечера народ не расходился. Бабы обсуждали произошедшее, мужики посмеивались, дети галдели.
Анна обхватила дочь за плечи, крепко прижала ее голову к своему плечу. Она не отпускала ее. Знала, в таком помрачении может решиться на непоправимое.
– Все пройдет, дочка, все перемелется, мука будет. – Она и сама понимала, что говорит ничего не значащие, ненужные вещи. Но молчать не могла.
– Не мука́, а му́ка, – разлепила губы дочь. – Почему мучение? Откуда? Зачем?
Долго еще мать гладила грешницу по голове, брат тихо возился у печи, растапливая ее остывшее нутро. Наконец на Еловую опустилась милосердная тьма. Всей деревне она принесла сон. Лишь Аксинья что-то шептала, свернувшись болезненным клубком.
Григорий, не видя перед собой дороги, исцарапав лицо колкими лапами елей, уходил подальше от деревни, подальше от людей. Он не думал о том, что совершил. Не раскаивался. Перед глазами его стояло испуганное лицо жены, и черная, удушающая злоба клубилась в сердце.
– Ей надо было руки отрубить… Чтоб не повадно было другого обнимать.
Пот капал градом, а он все шел и шел. Ночью сильный дождь обрушил свои потоки на Еловую.
Григорий, найдя приют под огромной елью, дышал громко и с присвистом. Он тоже что-то бормотал сквозь зубы, можно было разобрать лишь одно слово: «Сын».