3. Высокая цена
Тошке было скучно. Третий день мать ходила сама не своя. С красными, опухшими глазами.
У Тошки были такие же глаза недавно. Когда он играл с крохотным щенком и случайно задушил его, прижимал к себе теплый шелковистый комок слишком сильно. Жалко было, обидно. Это понятно. А мать почему плачет?
– Кто-то умер? – не выдержал, спросил, уткнулся лбом в ее цветастый подол.
– Нет, сыночек. Плохое случилось.
– С кем? А ты почему плачешь? Из-за тебя? – вдруг спросил мальчишка.
– Нет… Да, из-за меня.
– Ты сильно кого-то обнимала… как я щенка?
– Да, Тошенька. – Ульяна сжала сына, который неожиданно оказался близок к истинной причине ее слез. Он был куда понятливее мужа, глупого, наивного, бесхребетного.
«Подругу жалею! Скажет тоже. Сдохла бы, и радость на душе. Не убил ее Гришка, любит и сейчас. После всего. Тварь подколодная. Аксинья. А с ним… Что с ним будет?»
Ульяна все не могла успокоиться. Григорий, исчезнувший из Еловой и ее жизни, скитающийся где-то в лесу, изломавший свою судьбу одним взмахом топора, не желал покидать ее сердце.
* * *
Вечерело. Антошка копался в мусорной куче, выковыривал из нее изогнутой палкой всякие диковинки. Вот заляпанный грязью клюв, а вот и весь череп курицы. Тошка подтянул его к себе, нагнулся, высунув язык, стал чистить от грязи. Будет с чем играть. Не с куклами из тряпок, как Нюрка.
– Антошка… Тошка, – мальчик оглянулся. Никого.
– Поди сюда, – он наконец разглядел скрючившегося за дровяником человека. Темный, со спутанной бородой. Не сразу Тошка узнал в нем Григория, еловского кузнеца.
– А ты чего тут делаешь? Тебе отец нужен? Сейчас позову.
– Нет. – Кузнец сжал плечо мальчика. – Не надо. Я сказать тебе хочу…
Он замолчал, и Тошка нетерпеливо переступил с ноги на ногу. Да что ему надо, этому дядьке. Куриная черепушка лежит, как бы кто не уволок.
– Я твой батя. Посмотри на меня, сынок! Что бы тебе ни говорили, знай, я твой отец! И матери скажи, я в зимовье. Пусть придет ко мне.
Григорий погладил мальчика по голове и скрылся среди деревьев.
Мальчик недоуменно смотрел вслед соседу. Кузнец его родитель – нет! Перепутал он. Помешался дядя Гриша!
Тошка кропотливо счищал грязь, глазницы превратились уже в слепые провалы, прочистились ноздри. Он вытянул в руках кость, чтобы полюбоваться своей работой.
– Встань! – К Тошке подошел отец, и раздвоенная его верхняя губа дрожала, что указывало на волнение.
Мальчуган встал с коленок и вытер заляпанные грязью руки о новые порты.
Отец подхватил его. Земля, изба, сараюшка, закатное солнце закрутились перед глазами.
– Что, Тошка, доволен? – Отец знал, как любит он мельташащий перед глазами мир, головокружение, неуверенную поступь. Еще год назад сын ходил за ним неотступно и просил:
– Покружи меня, тятя.
– Взрослый уже для детских забав.
А здесь отец сам подхватил на руки, хохочет.
Про темного дядьку Тошка уже и думать забыл. А Георгий Заяц помнил.
* * *
Ефим, Макаров сын, возился в скотнике и опасливо косился на избу кузнеца. Как вести себя с Аксиньей, он не понимал. За все эти годы работы на семью кузнеца Фимка привык уважать хозяйку, Аксинью. Каждое утро она встречала его улыбкой и краюхой теплого хлеба. Никогда не ругала, защищала перед строгим мужем. Часть монет, которые кузнец каждый месяц отдавал работнику, Фимка утаил от бестолкового отца, копил, прятал в хозяйском сарае – пьяница-отец дома мог обнаружить припасенное.
Теперь кузнец искалечил любовника жены и скрылся. Аксинья давно не появлялась на улице, даже Фимке ни словечка не сказала за последние дни. А забор вымазан дегтем. Тут и объяснять не надо – лишь гулящим бабам такое наказание уготовано.
Фимка чистил Абдула, ласково водил по его черной лоснящейся шкуре, чуть искрившей седыми проблесками.
– Что косишься? По хозяину скучаешь. Вестимо.
Конь жалобно скосил темный глаз.
– Будто понимаешь, паря. Эх. Натворил он дел. Прячется, а от людей, от мира не скроешься, найдут.
– Ефим, – парень вздрогнул и оглянулся.
Аксинья стояла на пороге и улыбалась. Вернее, только сложила губы для улыбки. Под глазами тени, губы искусаны. Казалось, кто-то потушил свет в ее взгляде.
– Здравствуй, – он настороженно посмотрел на нее. Нет, она не виновата ни в чем. Наговаривают.
– Держи, – она протянула мешочек. – Больше приходить к нам не надо.
Облегчение накрыло парня с головой:
– А я… я…
– К родителям вернусь. Изба пусть стоит… Он… вдруг вернется… – Она сбилась и замолчала.
– Я уеду.
– Куда? Ефим, ты чего…
– Я давно решил. Хочу Россию повидать, счастья попытать. В городе на площади народ кликали царю служить. Я записался.
Аксинья тревожно посмотрела на него и не ответила ничего. Парень уже возмужал, руки его налились силой. Вверх он расти давно перестал, но это его не смущало. Аксинья коснулась легонько его рыжих вихров ладонью.
– Доброй дороги.
* * *
– Аксинья, дочка, ты не можешь сидеть в избе всю жизнь.
Она и не спорила. Но не могла себя заставить выйти на улицу. Наткнуться на гневный взгляд бабки Матрены, осуждающее перешептывание Зои или той же самой Марфы, понимающую ухмылку соседки Фёклы, злорадное прищуривание Семёна.
Аксинья единственный раз вышла из-за ограды. Заставила себя вычистить все углы в избе и наткнулась на смердящий кулек. И тогда только вспомнила.
Развернула тряпицу, сама не зная, зачем. Не для того же, чтобы полюбоваться на распухшую, безобразную, синеватую руку. Недавно эти пальцы ее утешали, гладили, были полны жизни, крепки. А теперь горстка праха. Единственное, что осталось ей от Степана.
Увезу, защищу от мужа. Смешной. Себя-то не смог уберечь. Ни одной весточки не подал ей за эти дни Степан. Наверно, проклинает случайную полюбовницу. Слезы Аксиньи давно высохли, и ее мучил лишь один вопрос. Как ей теперь жить? И ради кого?
Уже в потемках, озираясь, Аксинья, жена кузнеца Григория Ветра, закопала правую руку купца Степана Строганова в том месте, где лес подступал к Еловой, у раздвоенной березы.
* * *
Он устал. Вспоминать. Прятаться. Бояться. Ныла нога. Что-то булькало в груди.
Григорий соорудил силок, наловил зайцев и птиц. Зимовье приютило его на шесть ночей. Но здесь в любой момент могли появиться охотники. Еловские, александровские, солекамские, неважно… Любой человек – опасность для загнанного зверя.
Он не уходил и ждал.
Перед тем как покинуть навсегда Пермскую землю, скрыться на сибирских просторах, раствориться среди тайги, он должен был увидеть ее. Услышать высокий голос, прижать рыжую голову к груди. Спросить, как там сын.
Что перевернулось в его душе, Григорий не понимал, но ясно чувствовал, что совершил десять лет назад ошибку. Он выбрал не ту женщину. Бойкая, похотливая, любящая… Ему нужна была Ульяна. Что теперь жалеть?
Она все не шла. «Ульяна бы не бросила меня», – клокотала мысль. Силы его оставили, он поднимался с жесткой лавки лишь для того, чтобы затопить печь и сварить похлебку.
Жарко-то как!
Сквозь пелену, застилающую мысли, он услышал шаги.
Идет! Наконец-то!
Григорий приподнял голову, все тело болело.
– Вот ты где! А я тебя искал все эти дни.
* * *
Семен увидал, как на дальнем зимовье вьется дымок из печки. Слово было сказано старосте, и Григория схватили накануне дня Усекновения главы Иоанна Предтечи[63]. А он и не сопротивлялся, когда его волокли в Еловую. Только все смотрел в сторону избы Зайца: выйдет – не выйдет Ульяна проводить его в долгую дорогу. Она выбежала, но было уже поздно – Григорий со связанными руками-ногами, как особо опасный тать, трясся по ухабам на пути к городу.
Кузнец оказался в тюрьме Соли Камской, печально известной суровостью обхождения, сыростью, в которой даже самые здоровые за год содержания загибались. К преступнику не пускали никого.
– Злодей, строго-настрого запрещено, – отвечали стражи Аксинье. Узелок с яйцами, хлебом, пирогами и курицей забирали, а передавали ли мужу – неизвестно.
Решила она для себя, что простит мужа за измену. Виновна, грешна, чего-то недодавала страстному Григорию. Будет вымаливать у него прощения за блуд, в ноги будет кидаться, виниться за грех свой великий. Венчаны они перед Богом, должны быть вместе и в горе, и в радости. Теперь настало время горестей.
* * *
– Она будет жить с нами. Что ей в избе одной делать, Василий, – муж не смотрел на Анну и, казалось, даже не слышал сказанные слова. Его руки плели верёвку, медленно, совсем не так ловко, как раньше. – Муж, ответь мне.
– Что ответить, мать?
– Тебе ее не жалко?
– Моя жалость умерла той ночью, когда мы искали ее, сбежавшую из-под замка.
– Она будет жить с нами.
– Запрещать не буду. Пусть живет – Он вышел во двор с конопляной веревкой в руках.
Анна не узнавала Василия. Он, баловавший когда-то младшую дочь, не сказал ей ни слова утешения. Никогда не приходил в избу кузнеца, где тихая Аксинья коротала свои нескончаемые дни и ночи. Будто ее не существовало, как не было и скандала, который обсуждали на каждой завалинке.
– Феденька, ты сестре помоги. Вещи соберите все, и сюда.
– Хорошо, матушка.
Федор побежал на другой конец деревни к Аксинье, а София недовольно посмотрела на свекровь.
– Сама бы она не справилась? На дурные дела она горазда.
– Софьюшка, не надо так.
Невестка замолкла, но долго еще хмурила светлые тонкие брови и накричала безо всякой причины на крутившегося под ногами сына.
* * *
– Все собрано уж. Посидим, брат, на дорожку.
Аксинья села на тюк с барахлом и оглядела избу. Бесславно закончилось ее замужество. Молодая, и двадцати пяти лет нет. А ни ребеночка, ни мужа. Только дурная слава и сарафаны с бусами.
– Кис-кис.
– Кота зовёшь?
– Потерялся Уголек мой. Пошли.
Она прикрыла волосы темным платком, сгорбила спину. Идти через всю деревню – для нее это было худшим испытанием.
– Вон, смотри. Ёнда идет!
– Смотри, ноги еле переставляет. Столько на раскорячку провела.
– Ходит, и не стыдится, еще голову задирает, – это Авдотья, старая мать Агаши.
– Я б таких топила, – это Зоя.
– Аксинья, поздоровайся хоть. Иль мы рылом не вышли. Со Строгановым повелась, возгордилась, – зубоскалила Марфа. – Мужа в Сибирь, а сама в хоромах сладких будешь жить с богатым купцом.
– Ты не слушай, Оксюша, – шептал Федор. Он подвинулся поближе к сестре, прижался своим крепким боком.
– Спасибо тебе.
– Ведьма, – закричал тонкий мальчишеский голосок. – Получай!
Коровья лепешка ударилась об ногу Аксиньи и упала рядом. По голосу узнала она младшего сына Демьяна-переселенца.
– Бей ведьму, – поддержали его другие мальчишки.
Федор закрыл собой Аксинью и, ухватив тюки с вещами, медленно двигался к дому.
Бабы не утихомиривали разошедшихся оболтусов. Смотрели и улыбались. Озорники уже стали хватать камни, спасавшие дорогу от осенней слякоти. Камешек ударил Аксинью по руке, другой больно укусил щеку. Ее охватывал ужас. Это ее родная деревня? Это те люди, кого она знает с детства?
Никто так и не выяснил потом, которой из зеленых недорослей бросил тот камень. Федор враз обмяк и упал. Вмятина на левом виске наливалась синевой, а Аксинья – ужасом.
Она положила голову брата на свои колени. Его сотрясала дрожь, кривились губы, глаза закатывались.
– Федя, Феденька, ты что ж… Сейчас примочку сделаем… Хорошо будет. Нельзя тебе умирать, мне можно, – Она сама не понимала, что шептала.
– Темнота, сестренка… Темно…
Губы скривились. Федор вздрогнул и затих. Аксинья сразу, до боли, до крика отчетливо поняла: брат умер. Его больше нет.
– Вы, вы его убили, нелюди, – закричала она. И сама поразилась своему голосу. Низкий, дикий, он разнесся на всю деревню.
Аксинья осторожно положила голову Феди на куль с добром и встала. Она медленно крутилась и смотрела на толпу.
Теперь никто не смеялся. Озорники, что недавно кидались камнями, попрятались за спинами матерей.
– Я виновна. А он-то что вам сделал?
– Сыночек, – казалось, через мгновение прибежала Анна. И рухнула рядом с ним на землю. – Лучше б я вместо него лежала здесь, – безжизненным голосом прошептала Анна и прижала к себе Федора.
– Анна, пойдем. – Василий закрыл сыну глаза и подхватил жену под руки. Она, как куль, повисла на его руках.
Аксинья смотрела вслед родителям и не отходила от тела брата, будто цепной пес. Она встала на колени, развязала платок, вытерла кровь с его лица, тщательно, будто был в этом какой-то смысл, гладила по голове, ворошила упругие кудри.
– Херувим, – нежно шептала она и не замечала, что влага стекает по ее щекам и капает на брата мерной капелью.
– Федяяяяяяааа! – Сердце бухнуло вниз, отозвалось резкой болью.
Софья.
Она бежала, а на руках ее лопотал улыбчивый, кудрявый Васенька. Ноги в льняных портянках торчали из-под рубашки, он вырывался из рук матери, брыкался и всем видом своим показывал: «Пусти».
Софья выполнила его желание, почти кинув его в руки Аксиньи. Софья прижала к себе темную взлохмаченную голову мужа, резко, властно. Завыла над ним, как волчица, потерявшая своего волка.
– Яааа, – тянулся малец к отцу. Аксинья сжала его горячую ручку.
– Устал тятя, отдыхает. Пойдем домой, – говорила она, а сама продолжала стоять.
– Софья, ты успокойся. Федора мужики унесут в избу. И ты ступай, – увещевала бабу Марфа.
Лицо Софии стало безобразным: опухшее, с выделявшимся темным пятном, оно было искажено ненавистью.
– Что вы… Чтоб она сдохла… – шептали ее губы. – Как жить-то без тебя, касатик мой!
Марфа отошла подальше и перекрестилась.
Только к вечеру молодую вдову, страшную, что-то бормочущую, смогли увести домой Георгий с Василием.
Федю схоронили через три дня. Много слез было пролито по дурачку с доброй и скромной улыбкой. Софья проститься с мужем не смогла, слегла от неведомой лихорадки. С того самого дня лежала она, истекая потом. Без умолку говорила что-то, неразборчивое и все же жуткое.
– Миленький, ты меня возьми. Я им… Покажу, изуверы, омут… Головушка болит… Да пройдет все, Феденька… Кто теперь…
Ваську взяли с собой на кладбище. Он, толком не понимая, что происходит, видел мокрые дорожки на лицах бабки, тетки, размазывая слезы и сопли по круглой мордочке. Василий хоронил сына с бесстрастным лицом. Но Анна знала, каково ему было остаться без младшего любимца, надежды семьи. Плечи горбились под этой неподъемной ношей.
В день похорон будто разверзлись небесные хляби. Могилу копали долго, утопали в грязи. А после похорон не меньше недели лил дождь, сгубив те хлеба, что не успели еще убрать за всеми случившимися горестями.
Анна не корила дочь за свалившиеся на нее несчастья. Она одна была для Аксиньи утешительницей и опорой. Анна понимала дочь в ее терзаниях, в ее мести обманувшему мужу, в той безнадеге, что окутала сейчас ее темным удушливым облаком.
Василий после этой истории резко сдал. Еще по весне никто бы не назвал этого крупного, осанистого мужчину стариком. За этот месяц горе и позор согнули его, углубили морщины на лице, подернули пеленой глаза. Он не кричал на дочь, не корил за прелюбодейство. Она умерла для него.
Аксинья целыми днями хлопотала над Софией. Она обтирала ее мазями, вливала в побледневшие губы одной ей ведомые отвары, поила куриной похлебкой, укладывала ерепенившегося Ваську под безвольную руку матери. В том нашла она свое исцеление – некогда было рыдать и грызть себя.
Однажды утром, разбуженная несмелым осенним солнцем, София заворочалась, села на лавке и встревоженно спросила Аксинью, глядя на нее мутными, за время болезни ввалившимися светло-зелеными глазами:
– А с Васей-то что? Как сынок мой?
– Все с ним хорошо!
– Спала я, что ль?
– Поспала, Софьюшка. Выздоровела, слава тебе, Господи!
В деревне долго судачили о произошедшем. За несколько десятков лет деревня их не знала таких страстей, такого душегубства. Кто винил Аксинью за прелюбодейство, кто считал, что Строганов снасильничал над бабой, кто корил Григория:
– Не наш, сразу было понятно, что дочку вороновскую до добра не доведет.
После смерти Федора Аксинью оставили в покое. Шептались за спиной, отворачивались, обходили стороной на узкой тропке. Но камни в ее сторону больше не летали. Скудоумный заплатил высокую цену за покой младшей сестры-грешницы.