Глава 3 · Грех · 4. Острог

4. Острог

Женщины нашли утешение друг в друге. Поработав днем до ломоты в костях, Анна с дочкой и невесткой, «второй доченькой», сидели за долгими беседами, вспоминая Феденьку, его добрый нрав и любовь к каждой из них. Григория, не сговариваясь, они в своих разговорах не поминали.

Василий застыл, замер в молчании. Он держался подальше от баб, лаская небрежной рукой лишь долгожданного внука. С Васькой он порой разговаривал, рассказывал ему что-то о деревне, о птицах, о зверях – как когда-то младшей дочери.

Затаившись, вжавшись в стенку светлицы, Аксинья слушала усталый, надтреснутый голос отца и тоненький любопытный голосок Васьки. Горло ее перехватывало от любви и жалости.

Кузнец по-прежнему сидел в тюрьме – ждал решения великопермского воеводы.

Накануне Покрова Пресвятой Богородицы[64]Аксинья, смирив гордость, отправилась к Ерофеевым. До того она долго упрашивала отца:

– Попроси дядю Акима, он на короткой ноге с воеводой. Может, замолвит словечко.

Отец отворачивался, не желал отвечать опозорившей его дочери.

Аким встретил ее приветливо. Микитка, погрузневший за прошедшие годы, приветствовал бывшую невесту с затаенной ухмылкой. История Аксиньи, срамная, похабная, стала достоянием и городских сплетников.

– Бог отвел меня от женитьбы, – не преминул подколоть Микитка. – Бедовая ты баба, Аксинька! Все у тебя свербит. То Гришку захотела, теперь – ишь! – Строганова подавай!

– Будет! – оборвал его Аким. – Что могу – сделаю! В честь дружбы нашей старой с Василием помогу.

Аким Ерофеев сдержал слово – Аксинью пустили в темницу. Даже закутанная в платок, теплую душегрею, она сразу почувствовала, как ее охватывает тюремный холод. Страж с угрюмым лицом снял большой навесный замок. Кованая дверь распахнулась.

– Иди. Не задерживайся, девка.

Спустившись по скользкой лестнице, Аксинья оказалось в темнице. Она ослепла – в сыром подполье не было видно ни зги. Потом глаза привыкли к тьме. И она различила кучу тряпья – это и был Григорий. Месяц длилось его заточение, и крепкого мужика было сложно узнать в узнике, надсадно кашляющем и прерывисто дышащем.

– Гриша, – опустилась на колени жена. – Прости ты меня…

Сверкнули черные глаза, лишь они сохранили искорку жизни.

– Простить, говоришь? – Раздался надсадный смех, перешедший в лающий кашель. – Ох, насмешила! Это делать ты умела всегда. Бог тебя простит… или черт… Он вроде же ведьмами повелевает.

– Гриша, я оступилась. Но и ты нарушил брачные обеты.

– Нарушил? – Внезапно сильный голос кузнеца прорезал влажную мглу темницы. – Ты довела меня до всего этого! Ты!

Смириться, простить мужу его жестокие слова. Несправедлив он. Узнав о мужниной измене, Аксинья пошла на грех. Не стерпела ее гордыня.

– Я с тобой, Гриша, поеду, куда бы тебя ни отправили. Одного тебя не пущу.

Сама думала, прикидывала, какие же травы вылечат этот кашель, рвущий душу, какие вещи увязывать в тюки, что с собой взять, а что оставить родителям. И еще куча житейских мелочей в этот момент теснились в ее голове и отвлекали от мрачной влаги тюремных стен.

– Сдурела, баба? На что ты мне на каторге сдалась? Сгину… загнусь, да без тебя. Уйди. – Муж зарылся в лохмотья, отвернувшись от Аксиньи, и, казалось, впал в забвение.

«Вот и все, – неожиданно спокойно подумала она. – Ни жена и не вдова я теперь». Долго Аксинья обдумывала свое решение. За этот долгий, бесконечный месяц от ненависти и жажды мести пришла она к прощению и раскаянию. Григорий не захотел и этой жертвы, не нужна ему была Аксинья теперь ни в горе, ни в радости.

Оказавшись на свежем воздухе, она вдруг ощутила, как дурно пахло в каземате – потом, человеческими испражнениями и смертью. Там не чуяла она смрада, вся ушедшая в свой порыв, свое сострадание. А теперь этот запах будто обжег ее ноздри, к горлу подкатила тошнота, и прямо у порога невзрачного острога, ныне служившего тюрьмой, Аксинья вывернулась наизнанку. Тошнота накатывала волнами, и еще не раз склонялась она над белым, свежевыпавшим снегом, прожигая на нем пятна желтыми едкими клочьями. Почувствовала, что стало легче. Будто гнилое прошлое вылилось из ее нутра.

Дом Анфисы расположен был недалеко от темницы, на улицу выходило темное, зарешеченное окно.

– Анфиса, открой! – никто на крики Аксиньи не отозвался. Колотила молотком в окованную железом дверь – тишина. Мелькнула в слюдяном окошке чья-то фигура и пропала. Так Аксинья поняла, что подруга больше знать ее не желает, и с тяжелым сердцем поехала в Еловую.

Григорий вовсе не впал в забытье, как показалось его жене. Терзала невеселая дума о том, что жизнь его отныне будет столь тяжела и ничтожна, что крымский плен покажется раем. Что все выстраданное там в детстве было лишь преддверием новых мук.

Он жалел теперь, что отверг искренний порыв жены, отверг вовсе не из-за ненависти, как подумалось Аксинье, а потому что сохранились в нем остатки былой нежности. Недавно оберегал он жену, как цветочек весенний, верил, что проживет с ней до гробовой доски. Григорий знал, что там, в северном остроге, даже здоровые мужики мрут как мухи, женщине там не место. Теперь он сокрушался об этой мимолетной слабости. Мгновение спустя его захлестнули жалость к себе и ярость.

– Пусть бы ехала. Уж я-то бы отыгрался на ней, – шептал в полузабытьи.

Через две недели на площади перед тюрьмой при всем честном народе Григорий и двое разбойничков были подвергнуты наказанию. Душегуб, невзрачный хлипкий мужик, зарезавший свою семью, лишился головы под дружное оханье баб. Вор и конокрад, долго разыскиваемый властями, Пашка-обормот был порот плетьми. Палач старался от всей души, и вор быстро лишился сознания.

Стоя на ледяном ветру в одной рубахе, презренный преступник и злодей, Григорий хотел сейчас только одного – посмотреть в глаза своей жене, понять, рада она его позору или жалеет его. Будто не все еще сказал он ей тогда, в темнице, будто не отказался от нее и ее любви, будто не сжигала его ненависть.

Григорий, как сотни бедолаг до него, как тысячи после него, обшаривал глазами толпу. Что хотел он найти в этом скопище глумливых ухмылок, злорадных взглядов и злобных ртов? Что искал, то не нашел. Но с удивлением встретил истосковавшийся взгляд Ульяны. Она тревожно вглядывалась в его сгорбленную, лишившуюся былой стати фигуру и крестила его размашистой рукой, задевая людей, тесно прижатых, сдавленных любопытством. Она не видела никого, кроме Григория. Расталкивая людей во все стороны, далеко оторвавшись от Зайца, сильная молодуха пробиралась к помосту с преступниками.

– Гриша… Гриша… Родненький… Как же… – то ли слышал, то ли читал по губам своей любовницы кузнец. Наверно, никогда еще он не испытывал к Рыжику такой благодарности, такой неистовой нежности. Не побоялась, чертовка, ни мужа, ни людей, пришла на казнь. И смотрит теперь с той жадной страстью, которая по большому счету никогда не нужна ему была, которая была ему обузой, докучливой забавой.

«Надо было поддаться Ульянкиному желанию, не добиваться Аксиньи. Не обманешь. Что хочет, то и сделает… Бог… Аллах, сжалуйся…» – бессвязные мысли крутились сейчас в Гришиной голове. Да кто ж знает, что верно, что неверно в этом страшном мире, где правит человеческое безумие. Как сложилась бы его судьба, если б решил он Рыжика сделать законной женой… Неведомо никому…

Левая рука с темными, заскорузлыми пальцами лежала на буром полене, пропитанном кровью до самой сердцевины. Подручный палача, крупный, мясистый мужик держал кузнеца – струсит, трепыхаться начнет.

Григорий и сам удивился: не было страха, не было жалости к себе и ощущения того, что все кончено… Крепкий палач занес острый топор, народ затаил дыхание – и сильная, крупная мужская кисть упала на помост, и пальцы еще сжимались в последнем рывке. Раздался громкий женский вопль, и сквозь обжигающую боль, сквозь шум в ушах Гриша успел подумать: «Ульянка-то как убивается» и упал, милостиво лишенный возможности слышать радостные вопли толпы, всегда с восторгом принимающей любую расправу над человеческим существом, бесправным и нелепым. В миг торжества над чьей-то плотью всем, кто стоит близ помостая, кажется, что от них участь эта далека, и радость нетронутого бытия наполняет жестокой радостью каждый вздох.

* * *

– Анна, а вы что ж в Соль Камскую-то не съездили?

Ехидная ухмылка перекосила полное лицо Маланьи. Редко соседка разговаривала с Анной. Тут не стерпела, вывалила важное известие.

– Что нам делать в городе? Скажи мне.

– Зятя вашего, кузнеца, проводить. Калека теперь, муж Аксинькин венчаный.

– Калека?

– Не знаете что ль? – Маланья закрутилась на месте. – Дай расскажу, подруженька.

Анна вернулась в избу и, не снимая душегреи, села на лавку.

– Матушка, ты чего? – всполошилась Аксинья, а мать с тоской и жалостью смотрела на свою младшую: «Видно, кто проклял».

К следующей весне Григорий Ветер вместе с двадцатью такими же каторжниками оказался в Обдорске, где сильные морозы и суровая каторжная жизнь поставили перед ним одну задачу – выжить назло жене, назло Строганову, назло судьбе.

Долго еще Аксинья была как неживая. Она с трудом находила в себе силы даже на повседневные дела. А вскоре Софья принесла очередную дурную весть, потрясшую всю деревню: утром Заяц нашел свою жену в подполе, со сломанной шеей.

– По лестнице спускалась да не удержалась, – вздыхал он.

А соседи так и не могли понять, врет или невиновен, сколько ни вглядывались в подернутые печалью глаза вдовца. Вся Еловая знала о шашнях Ульяны с Гришкой, о темных глазах Тошки. Все это за месяц уже обсудили на десять рядов, жалели терпеливого Георгия. Ульяну осуждали еще больше, чем Аксинью – мол, дрянь баба. И бить ее не перебить мужу: рыдала над любовником, никого не стеснялась.

А тут раз – и нет Ульяны.

Еловчане судили-рядили: Георгий, святая душа, не мог худа сотворить, никто и вслух обвинений не выскажет. И совпало все на удивление. Гришку в острог, Ульянку на тот свет. Сгорбленная, казавшаяся вечной бабка Матрена грозила своей палкой: «А я говорила, греховодница Ульянка! Подолом трясла! И Аксинька та же курвь! Видит Бог, что творится на белом свете!»

Обмыли, отпели, народу собралось много – вся деревня. Никто, кроме осиротевших Тошки и Нюры, не плакал. Лукьян пропадал где-то в лесах. Ему только предстояло узнать о смерти единственной дочери.

От опечаленного вдовца ни на шаг не отходила Марфа. Никто и не удивился, когда на Фому-хлебника[65] она перетащила скарб к Зайцу. С мужем Марфа расцвела. Злоязыкая стервозность сошла с нее, как снег по весне. Дочка Ульянкина любила Марфу как мать родную, а Антошка так и не принял, все тосковал по рано сгинувшей родительнице и вспоминал странные слова темного бородатого мужика.