Глава 30
…сыро.
Темно.
Редкие камни разгоняют темноту, а вот сырость ощущается. Она проникает сквозь платье, заставляя поежиться от холода. Но Анна терпит.
Она спускается.
И злится, потому что лестница выглядит бесконечной. Поворот. И снова поворот. И еще один, и ниже. Она в жизни не поднимется наверх. И весь этот спуск теперь кажется издевкой.
Словно Анну проверяют на прочность.
Но вот и дверь.
Низкая и широкая, из темного дерева, она выглядит непреодолимой преградой, но молчаливая сопровождающая Анны касается рукой, и дверь беззвучно приоткрывается. Страх оживает вновь. А что, если Анну здесь запрут? Она войдет, и дверь затворится за спиной, тяжелый засов ляжет в пазы и… ее никто и никогда не найдет здесь, в центре Петергофа.
Аргус заворчал, и Анна заставила себя переступить через порог.
В келье было не просто сумрачно — откровенно темно. Единственная свеча едва-едва справлялась с этой темнотой. А еще внутри воняло.
— Вот, — из складок рясы появился осколок заряженного силой камня, который монахиня сунула Анне в руки. — Говорите. Матушка дозволила послабление.
Она перекрестилась и отступила, оставляя после себя свет и запах жареного лука. Этот запах мешался с другими, телесной вони, болезни, мочи.
…гноя, которым сочились глаза женщины, устроившейся в углу. Она молилась, стоя на коленях, не видя ни Анны, ни зверя ее, ни даже света, наполнившего келью. Он выцветил серый кирпич стен, неровный земляной пол, доски, на которых лежал дрянной тонкий матрац.
Стол.
Пустую миску. И тарелку.
Вот женщина моргнула и вскочила. Двигалась она торопливо, дергано, то и дело замирая. И только круглая голова в грязном клобуке, крутилась влево-вправо.
Грязные пальцы придавили огонек свечи. А сиплый голос нарушил тишину:
— Пришла?
— Пришла, — сказала Анна, разглядывая ту, которая была ее матерью.
Давно.
Настолько давно, что… на том снимке, который Анна спрятала, матушка была молодой и красивой. Сейчас на нее смотрело существо, лишь отдаленно напоминающее человека. Ноздреватая кожа его имела тот бледный омыленный оттенок, который свойственен мертвецам. Она свисала, почти скрывая в них глаза, и в трещинах, складках ее застывал желтоватый гной, скрепляя уродливую эту маску. Обвисла нижняя губа, сделав видимыми бледные десны и темные зубы, многие из которых выпали.
— Матушка…
— Хороша… — монахиня укоризненно покачала головой. — От красоты все грехи… все в мире от нее… покайся, и будешь спасена. Покайся…
Мелькнула мысль, что, быть может, зря Анна явилась сюда, что, быть может, матушка ее давно и прочно сошла с ума, а стало быть, спрашивать ее о делах прошлых бесполезно. Но рука с желтыми кривыми ногтями вцепилась в рукав.
— Мужа нашла богатого? Хорошо… думаешь, дитя родить?
— За что ты меня прокляла? — вопрос, мучивший Анну, вырвался из груди.
— Что? — в полутьме сверкнули живые и вполне себе ясные глаза.
— Прокляла. Не видишь? На мне проклятье, которое, как мне сказали, досталось от матери. И не случайно. Ты зачала меня, чтобы избавиться от проклятье. От кого ты его получила.
— Вот, значит… — монахиня отпустила рукав и, пожевав губу, сказала: — Не я… это была не я… я лишь подобрала тебя… проклятое дитя.
…ее история была проста.
Родителей своих Евлампия не знала. Может, оно и к лучшему, потому как кто бросит свое дитя помимо людей недостойных? Так говорили сестры при монастырском приюте, и у Евлампии не было причин им не верить. Жила она не сказать, чтобы плохо.
В приюте кормили.
Учили.
И не только грамоте, но и делу, которое должно было бы позволить сироте прокормить себя. Конечно, нельзя сказать, чтобы житье было совсем уж вольным: сестры проявляли изрядную строгость, да и работать приходилось от зари до зари, не забывая при том благодарить Господа за кусок хлеба и крышу над головой. Временами хлеб был горек, а крыша протекала, но…
…иные и того не имеют.
А потому нельзя быть неблагодарными. Господь все видит. Господь всем воздаст по заслугам. Господь всегда рядом.
О нем Евлампия забыла, стоило ей покинуть приют. Слишком уж велик и удивителен оказался мир за стенами его. В мире этом отыскалось местечко и для Евлампии, к слову, не без помощи сестер, замолвивших словечко за старательную, пусть и лишенную силы, сиротку. Нет, нельзя сказать, чтобы Евлампия разом отринула все, чему ее учили. Она была девушкой рассудительной, осознававшей, что отныне в мире этом она может рассчитывать лишь на себя.
Она жила.
Снимала крохотную комнатушку с еще двумя девочками, тоже вышедшими из монастырского приюта. Работала, силясь показать свою полезность и заслужить не только похвалу, но и прибавку к тем грошам, которые получала.
Молилась, но больше по привычке, чем и вправду испытывая нужду в беседе с Богом.
И ждала.
Чего?
Любви. Той самой, что изменит жизнь, перевернет ее, наполнит сердце и душу светом, а еще приведет ее к алтарю, позволив исполнить то исконное женское предназначение, о котором столько говорили.
Но время шло, а любовь не приходила.
Нет, на Евлампию обращали внимание, большей частью пациенты, к которым она была добра, сперва из жалости, после, когда жалость перегорела — слишком уж много было их, страждущих, — то потому, что доброта часто оборачивалась лишнею копеечкой. Конечно, ею приходилось делиться, но и того, что оставалось, хватало на малые нужды. В монастыре Евлампия привыкла жить скромно, и от привычки этой долго не могла избавиться. Но… время шло.
— Дура, — сказала как-то Таисия, которая давно уж ушла из больницы, ибо труд в ней был тяжел, а платили сущие гроши.
Тася нашла другую работу.
Какую? Она не говорила. А Евлампия… она видела и Тасины новые наряды, которые казались безумно красивыми, хотя и легкомысленными. И яркие помады, и краску для ресниц, и многие иные чудесные вещи, которые манили, но…
…рисуют лица лишь женщины легкомысленные.
А Господь, он видит.
— Выкинь уже этот бред из головы. Пользуйся, пока молода, — Тася не была злой, в отличие от Гражины, которая давно уж съехала. — Хочешь, познакомлю с кем? Ты ведь еще не… ложилась с мужчиной?
Этот вопрос Тася задала шепотом. И Евлампия покраснела.
— Ага… стало быть, нет… есть у меня один любитель целочек. Да ты не смущайся, это дело лучше использовать. Больничка твоя никуда не денется. Сама посуди, что нас ждет? Вся жизнь в этой конуре? Нет, если хочешь, конечно…
Евлампия не хотела.
За прошедшие три года она устала. От дежурств, которых становилось все больше и больше. От бессонных ночей. От старшей сестры, решившей, верно, что Евлампия — ее личная прислуга. От пациентов тоже…
— Ты как знаешь, но я… я уже собрала почти сотню.
— Рублей?
Невероятная сумма, но Таисия кивнула и шепотом же добавила:
— А будет еще больше. И всего-то надо, что полежать на кровати. Никакого тебе гноя, крови, перевязок и прочей мерзости.
— Но это же…
— То самое, — Таисия развернула ее к зеркалу. — Посмотри, кого ты видишь? Ты красивая женщина, но надолго ли? Еще год-другой и красота поблекнет. Что тогда? Да, ты можешь подыскать себе мужа и взвалить на свои плечи помимо работы еще и хозяйство. Там дети пойдут. Высосут тебя досуха. И что взамен?
Ее руки гладили шею Евлампии, плечи ее.
— Ничего! А Господь, он простит. Помолишься, и простит.
— Но…
— Я же не говорю, что тебе нужно податься в билетные. Нет, это нам ни к чему. Все будет тихо и прилично. Есть люди, готовые заплатить за вечер с чистой скромной девушкой. И заплатить хорошо, поверь. Не десяток мужиков за ночь, нет… две, быть может, три встречи в неделю… иногда реже. Бывает, что чаще… никто и никогда не узнает.
— А муж…
— У тебя он есть?
Евлампия покачала головой.
— Но ведь когда-нибудь…
— Когда-нибудь… когда-нибудь… все восстановится. Что? Я узнавала. Двадцать рублей и ты вновь девочка… а мои друзья, они ведь не только деньги платят, вот, посмотри, — Тася вытащила из-под кровати коробочку от печенья. — Видишь?
Колечки.
И бусы. Тонкие цепочки. Подвесочки.
— Видела когда-нибудь такую красоту? А ведь и она денег стоит. Вот, серебряное… а это золото. Есть у меня один… любитель… со странными вкусами. Так что ты подумай, Евлаша, хорошо подумай…
Она собиралась отказаться, но вместо этого сидела и перебирала коробку с чужими украшениями.
— Кому другому я бы не стала помогать. Но ты тихая, спокойная. И болтать не станешь. Многие… из господ не хотят, чтобы про их привычки кто узнал.
Евлампия согласилась.
Не сразу, но… месяц не задался.
Сперва старуха, которая сдавала комнатушку, подняла цену, мол, жилье дорого, а она еще всяких шалав терпеть вынуждена, потому что незамужние девки такого возрасту иначе, чем шалавами, быть не могут.
Развалились зимние ботинки.
На работе тоже неладно все, как-то вот одно к одному, и другое следом, и третье… а молитвы не спасали.
— После уже я поняла, что за меня Тасе заплатили, — монахиня присела на лавку, и места не осталось, Анне пришлось стоять, но так даже лучше. Она сомневалась, что смогла бы преодолеть брезгливость, до того грязною, заросшею гляделась келья. Аргус и тот хвост поджимал, будто брезгуя коснуться стены — Молодые и чистые всегда в цене были. Вот она и подыскивала кого… наши знали ее по приюту, верили. Да и то…
Кривые пальцы гладили щеку. Замирали на неровностях.
Сдирали бляшки сухого гноя.
— Не скажу, что она солгала. За первую встречу мне заплатили пятьдесят рублей. В больничке я получала за месяц пять, и то была счастлива. А тут… я купила себе ботиночки. И кофту. И платье еще… после были другие. Платили уже меньше, но все одно… или целый месяц ковыряться в чужих ранах, возиться с гноем, слушать вопли. Некоторые могли и ударить, не видя в том особой беды. А тут… приятные мужчины. Вино. Свечи. Подарки… у меня появилась своя шкатулка. Ничего особо ценного в ней не было, все ж зачастую дарили пустячки, вроде шелковых чулок, но это была другая жизнь, в которую мне позволили заглянуть.
Это говорили не Анне.
Женщина, в которой сложно было отыскать хоть что-то знакомое, смотрела на распятие.
— И мне понравилось… кому бы не понравилось? Я… нет, я не бросила работу в больнице. Хотела, но… тогда пришлось бы признать, что я… продаю себя за деньги.
Вздох.
И смрад становится почти невыносим.
— Я не тратила… Открыла счет в банке. Понимала, что все это… что на время… я не хотела становиться проституткой, как другие. Я была осторожна. И со временем ограничила круг общения. Так сказать, общения… мои клиенты… мои друзья… мы привыкали друг к другу. Они поверяли мне свои беды, я… иногда рассказывала о своей жизни. Мне помогли найти квартиру. Крохотную совсем, сделанную из старой дворницкой, но отдельную, без старухи, которая вовсе сошла с ума. И ладно бы только, но… она не умела молчать, она кричала, обзывала нас потаскухами. Пусть мы и были ими, но…
…в той квартире Евлампия была если не счастлива, то близка к тому.
Дом принадлежал одному из постоянных друзей, человеку степенному, состоящему в браке и жену свою любящему, а потому старающемуся не докучать ей тем вниманием, которое ей неприятно. Он рассказывал и о жене, и о детях, которых он обожал, и о партнерах своих. С некоторыми устраивал встречи, и после, в благодарность, даже отписал Евлампии ее квартирку.
Другой был учителем, весьма падким до юных дев. Но порок он свой осознавал и боролся с ним, как умел. Он принес гимназическое платье и учебники, а еще розги, которыми пользовался весьма умело.
Он всегда платил вдвое против обыкновенного.
А еще учил.
— Вы, милочка, не думайте, если вдруг решите сменить профессию, то выправлю вам преотменнейшие рекомендации. Во многих хороших домах ищут, что компаньонок, что гувернанток…
Компаньонкой Евлампия себя не видела.
Гувернанткой и подавно.
Однако учиться училась. Для себя.
Еще один гость был в чинах, причем в немалых, он имел престранные привычки, которые Евлампия научилась удовлетворять, не выказывая при том ни тени брезгливости. Чем и заслужила немалую благодарность.
Счет ее полнился.
Сама она…
…о нет, нельзя сказать, что она вовсе не думала о будущем. Думала. И оттого радовалась, когда счет ее рос. Она сумела сменить работу, пусть один госпиталь на другой, но все ж и поприличней, и побогаче, и платили в нем получше, не говоря уже о пациентах, которые по старой традиции тоже проявляли благодарность. С чистой публикой и работать было куда приятнее.
Конечно, все было далеко не так и радужно.
Бывало… всякое.
Болезнь, на лечение которой пришлось изрядно потратиться.
Сломанные ребра, когда отрекомендованный старым другом клиент вдруг впал в буйство.
Скандальная жена, выследившая супруга и пригрозившая жалобой в полицию. Тогда Евлампия всерьез испугалась, что лишится паспорта, но обошлось.
О беременности она узнала под осень. И сперва даже не поняла, что случилось, отчего вдруг ей так томно и печально, и желудок крутит, не способный удержать иную пищу, кроме овсянки, на воде вареной.
— Мне было двадцать пять. И работала я уже давно, — она поднялась и проковыляла к столу, толкнула деревянную миску, которая покачнулась и опрокинула огарок свечи. — Я знала, как избежать неприятностей, но… порой и самые лучшие средства не помогали.
Она погладила живот.
— К несчастью, когда я, наконец, сполна осознала, что происходит, срок был уже большим. И человек, к которому я обратилась, долго не желал браться… он ругал меня. Я сама себя ругала. После уговаривал родить и отдать. Я думала об этом. Беременность… понимаешь, на работе меня бы держать не стали. Там знали, что я не замужем. Кому нужны скандалы? Что до моих друзей, то… их привлекала я нынешняя, да и то мне стали намекать на возраст и спасало меня лишь умение да знание привычек. Беременность же вынудила бы их искать удовольствия в другом месте. Да, у меня имелись деньги, которых бы хватило на несколько лет. Но дальше-то что? Нет, я не могла себе позволить этого ребенка. Слышишь? Не могла.
Анна молчала.
Она отступила к самой двери, не столько потому, что боялась этой женщины, сколько из нежелания находиться рядом с ней. И пусть ее история в самом деле была обыкновенна, но…
— Он… взял тридцать рублей. Мой недельный заработок! Тридцать… и дал зелье, предупредил, что могут быть последствия. Но кто и когда о них думает?