Одно лето на двоих · ГЛАВА 12

ГЛАВА 12

– Ты не нажала кнопку. Зато пришла сама. Так даже лучше. Кирилл стоял посреди дедова дома, в рабочей одежде, с рулоном чертежей под мышкой. Я нашла его тут, потому что «не нажала» вчера, промучилась ночь, а утром ноги сами принесли. Не к маяку даже. Сначала сюда, на «Волну». – Покажи. – Я кивнула на стройку. – Что ты тут делаешь. Он не стал спрашивать, почему я пришла, что решила. Просто повёл показывать. И вот это меня добило окончательно. Герман бы сразу начал: ну что, надумала? выбрала? а то у меня времени нет. А этот водит по стройке и рассказывает, где будет кухня, где комнаты для гостей, где терраса на море. – Тут дед сидел по вечерам, – он показал на угол дедова дома. – Я террасу выведу сюда же. Чтоб сесть можно было, как он сидел. Я ходила за ним по недостроенным комнатам, где на полу лежали свежие доски, мешки с цементом и вёдра с краской, и слушала, как он планирует чужую пока ещё жизнь. Он говорил про эти стены так, будто они живые. Будто чинит не дом, а что-то большее. – А вот тут, – он остановился у маленькой комнаты с окном на маяк, – я не решил ещё. Хотел кладовку. А может, детская выйдет. Если что. Он это буркнул в сторону, не глядя на меня. «Если что». Взрослый мужик, сорок два года, а покраснел, кажется. И от этого его неуклюжего «если что» у меня внутри всё перевернулось теплее, чем от любого признания. – Ты не отель строишь. – Я оглянулась на дом. – Не отель. – Он посмотрел прямо. – Дом. Место, куда можно вернуться. Я его столько лет искал, оказывается. Думал, недвижимость. А это дом. Мы вышли из «Волны» и пошли к маяку. Не сговариваясь. Куда ж ещё. Там, наверху, где ветер и камни, я наконец выговорила то, что грызло всю ночь. – Я боюсь, Кирилл. Не прошлого. С прошлым мы разобрались. Я настоящего боюсь. – Говори. – Мы не те. Тебе сорок два, мне под сорок. Мы не те двое, что тут прыгали с плиты. У меня Соня, у меня работа, у меня развод за спиной и вся эта корка. А вдруг мы цепляемся не за друг друга, а за то лето? Вдруг это морок? Я один раз уже поверила в сказку и потом столько лет расплачивалась. У меня права на ошибку нет. У меня ребёнок. Он слушал. Не перебивал, не отмахивался «да брось ты». Дослушал до конца. Я говорила и сама себя заводила. Всё, что копилось год, всё, что Герман в меня вбил, полезло наружу. – И потом, ну посмотри на меня. Баба под сорок, уставшая, злая, с растяжками и с прицепом. Тебе сейчас любая двадцатипятилетняя достанется, только помани. Зачем тебе я, с моим багажом? Через полгода надоем, и ты сбежишь, а я опять останусь у разбитого корыта, только на этот раз уже совсем старая. – Ты закончила? – Он смотрел спокойно, без нажима, когда я выдохлась. – Пока да. – Тогда слушай. – Он повернулся ко мне. – Мне не нужна двадцатипятилетняя. Я одну такую пробовал, женился даже. Хорошая, молодая. И всё это время думал о тебе. Так что не рассказывай мне, кто мне достанется. Достаться-то достанется. А нужна ты. Я молчала. Возразить было нечего, а верить пока страшно. – И вот ещё что. – Он смотрел на воду, не на меня, ему так легче говорилось. – Про корку твою и про то, что ты битая. Я тоже не мальчик с гладкой биографией. У меня развод, у меня годы, которые я прожил вполсилы, у меня характер, от которого жена сбежала. Мы оба подержанные, Алиса. Так, может, оно и лучше. Новьё-то не знает, почём фунт лиха. А мы знаем. Мы беречь будем, потому что понимаем, каково без этого. Вот от этих его слов, простых, корявых, у меня внутри что-то отпустило. Он не обещал мне луну с неба. Он честно сказал: оба потрёпанные, давай беречь. И это было надёжнее любых клятв. – Всё правда. – Он не сразу ответил. – Мы не те. И я не зову тебя в то лето. То лето кончилось, его не вернуть, и не надо. – А что тогда? – Начать сейчас. Взрослыми. Со всеми твоими корками и моими. Ты боишься довериться – я не буду ломиться. Ты со мной осторожно – я подожду. Мне спешить некуда, я тебя столько лет ждал, могу ещё, сколько понадобится. Ветер трепал ему волосы, седые у висков. Я смотрела на этого немолодого мужчину, скупого на слова, и понимала, что вот он говорит мало, а веса в его словах больше, чем во всех медовых речах Германа за все годы брака. – А Соня? – Я не отступала. – У меня дочь. Она не игрушка, её нельзя таскать по чужим мужикам. – А я и не прошу таскать. Пусть присмотрится. Захочет – примет, не захочет – я мешать не буду. Я в отцы не набиваюсь. Но если позволит, я ей плохого не сделаю, ты меня знаешь. Знаю. В том-то и дело, что знаю. Знала тогда, в то лето, знаю и теперь. Он из тех, кто если сказал – сделает. Дед его так воспитал, при пансионате, на этих камнях. И всё равно внутри дрожало. Потому что довериться – это ведь не один раз решить и всё. Это каждое утро заново. Проснуться и не искать подвох. Не вздрагивать, когда он задерживается. Не переводить каждое его слово на язык Германа, где «ты устала» значит «ты плохо выглядишь», а «давай поговорим» значит «сейчас будет больно». Мне заново учиться жить рядом с мужчиной, который не бьёт исподтишка. А я разучилась. Я и не умела толком. – Я тебе кое-что принёс. – Он полез в карман. – Хотел торжественно, а вышло на ветру. Держи. Он раскрыл ладонь. Ракушка. Серая, с дыркой. Обкатанная морем и временем. Я смотрела и не понимала. – Это же… – Твоя. Помнишь, я тебе повесил на травинке? Тем летом. – Я думала, она потерялась. Или я её выбросила, я даже не помню. – Не выбросила. Травинка порвалась, старая была. Ракушка упала на камни у маяка. А я, когда уходил тогда навсегда, шёл мимо, увидел её на земле и подобрал. Решил, что ты сорвала и выкинула. В сердцах подобрал, себе на память, как ножом по живому. Он вложил ракушку мне в ладонь. Тёплую от его руки. – Столько лет вожу с собой. В сейфе, рядом с документами. Дурак, знаю. Просто это всё, что от тебя оставалось. И тут у меня потекло. Я не стала прятать. Стояла на ветру у маяка, зажав в кулаке эту ракушку, и по щекам катилось, и я не вытирала. Он всё сохранил. Ракушку за три копейки. Часы. Столько лет носил на себе доказательства того, чего, как он думал, не было. Я думала о том, что за всю жизнь мне никто не берёг ничего моего. Герман выбрасывал мои вещи, если они ему мешали, даже не спросив. А этот сохранил ракушку, которую я сама потеряла и забыла. Держал в сейфе, среди бумаг и денег, кусок моря и меня двадцатилетней. – Знаешь, что самое обидное? – выговорила я сквозь всё это. – Что мама хотела как лучше. Она не со зла. Она правда думала, что спасает меня от неудачника. А спасла прямо в руки Герману. – Я на неё зла не держу. – Он смотрел на воду. – Она старая уже. И она мать. Матери дуреют от любви. Я на нас с тобой зол. Что мы не поборолись. – Так давай теперь. Я сказала это раньше, чем подумала. И, сказав, поняла, что вот оно. Вот тот шаг, которого я боялась всю ночь, всю неделю, весь этот год, всю жизнь. Он замер. – Что «давай»? – Давай теперь поборемся. За это. – Я сжала ракушку. – Только медленно, Кирилл. Я битая. Я буду шарахаться, злиться, проверять тебя. Ты потерпи. – Потерплю. – Уголок его рта дёрнулся, та самая усмешка. – Я терпеливый. Часы вон сколько проносил, не развалились. Я шагнула к нему. Он обнял, осторожно, будто я стеклянная. А я не стеклянная. Я живая. Впервые за год, за всю ту прошлую жизнь, за все погасшие годы – по-настоящему живая. Мы стояли, обнявшись, у маяка, где всё началось и где всё чуть не кончилось. От его рубашки шло тепло и немного пылью со стройки, живое, настоящее, и я прижалась к этому теплу лицом. Я стояла в его руках и думала: вот ведь как оно вышло. Год назад Женя силой запихнула меня в этот отпуск, а я чуть её не убила за это. Ехала лежать бревном и молчать. А приехала – к нему. К тому, кого сама же похоронила и оплакала. Иногда жизнь берёт тебя за шкирку и тащит туда, куда ты сама ни в жизнь не пошла бы, потому что боишься до смерти. – Мам будет рада. – Я уткнулась ему в плечо. – Твоя мама? Вряд ли. – Соня. Соня будет рада. Она давно ноет, что я невесёлая. Пусть увидит меня живой. Пусть знает, что так бывает. Я не отдала ему ракушку обратно. Зажала в кулаке, свою, вернувшуюся ко мне через все эти годы. И осталась стоять в его руках. И впервые за семнадцать лет мне не было страшно у этого маяка.