Одно лето на двоих · ГЛАВА 5

ГЛАВА 5

– Стой. Я знаю это место. Я остановилась на середине тропы, и ноги дальше не пошли сами. Маяк. Белый, облезлый у основания, на самом краю мыса. Я узнала его раньше, чем поняла, что узнаю. Так узнают запах из детства или голос по телефону через сто лет. Кирилл шёл впереди, обернулся. – Знаешь. Ты тут была. – Мы тут были. Слово вышло раньше, чем я успела его остановить. «Мы». Я его сто лет не произносила про нас двоих, а тут само. Надежда Павловна, зараза, подстроила. Отправила меня «прогуляться до маяка, там красиво», а Кирилл, оказывается, туда же шёл проверить что-то по своей стройке. Совпадение. Ага. У этой женщины все совпадения с грядки, как её помидоры. Мы дошли до площадки под маяком. Внизу билось море, далеко, глухо. Я села на нагретый камень. Он остался стоять. Странная штука память. Я тут не была целую вечность, а тело шло само. Ноги знали, где тропа сужается, где надо перешагнуть корень, где камень качается под ступнёй. Как будто и не уезжала. Как будто все эти годы – командировка, а дом вот тут, на этом мысу, с этим человеком. Я эту мысль от себя отпихнула. Дом у меня в Ростове. Квартира, ипотека дошла, Соня, работа. Вот мой дом. А это камни и старый маяк, и нечего. – Ты сюда бегала купаться. – Он смотрел не на меня. Себе под нос, в память. – Мы прыгали вон с той плиты. – Я показала. – Ты меня учил. Я боялась. – Ты не боялась. Ты делала вид, чтобы я держал за руку. Я засмеялась. И тут же оборвала смех, потому что смеяться было нельзя. Мы сидели на минном поле и притворялись, что это пляж. – Хитрая была, – добавил он. – Была. Жизнь отучила. – Жаль. Одно слово. «Жаль». А в нём столько всего, что я предпочла сделать вид, будто не расслышала. Вот мы бежим по этой тропе, мокрые, он держит мою ладонь, и я визжу, что сейчас навернусь. Вот он вылавливает из воды ракушку с дыркой, продевает в неё травинку и вешает мне на шею: носи, на счастье. Вот мы лежим на этой плите, и он говорит, что через год заберёт меня отсюда навсегда, и я верю, потому что в двадцать лет веришь во «навсегда». Через год он исчез. Вот тебе и навсегда. – А ту ракушку помнишь? – вырвалось у меня. – Какую. – С дыркой. Ты мне повесил. На травинке. Что-то дрогнуло в его лице. Он отвернулся к морю. – Помню. – Я её потом выкинула, – соврала я. На самом деле не помнила, куда она делась, и от этого «выкинула» самой стало погано, будто предала что-то живое. – Правильно сделала. – Он смотрел ровно, без выражения. – Чего хлам хранить. Но сказал так, что я поняла: неправильно. И что для него это не хлам. И опять концы не сошлись, опять этот сквозняк в закрытой комнате. – Ты почему тогда пропал? – Голос вышел ровный, я старалась. – Просто интересно. Спустя столько лет уже можно, наверное. Он молчал долго. Смотрел на воду. – Я не пропал. – Пропал. Ни звонка. Ничего. Я ждала как дура. – Ты ждала. – Он повернулся ко мне, и в лице было что-то, чего я не ожидала. Не вина. Своя обида, зеркальная моей. – А потом вышла замуж. Быстро вышла. – Я вышла замуж, потому что тебя не стало! Вот. Крикнула. Первый раз за весь разговор голос сорвался вверх. Он смотрел на меня, и я видела, как в нём что-то сдвигается. Медленно, тяжело, как валун. – Не стало, – повторил он. – Интересно ты это называешь. – А как это называть? – Никак. – Он отвернулся. – Проехали. Семнадцать лет прошло. Вот тут бы мне встать и уйти. Или дожать. Спросить прямо: что значит «не стало», что значит «быстро вышла», почему у нас с тобой две разные истории про одно и то же лето. Потому что что-то не сходилось. Я почувствовала это кожей, как чувствуешь сквозняк в закрытой комнате: где-то щель, где-то дует, где-то неправда. Но я не дожала. И он не дожал. Мы оба отступили, каждый в свою обиду, зализывать своё. Гордость. Будь она проклята, эта гордость. Из-за неё, наверное, полмира несчастных. Я сидела на камне и смотрела на плиту, с которой мы прыгали, и меня повело. Не заплакала. Просто внутри поднялось всё разом: то лето, все эти годы, Герман, развод, пустая чистая квартира, Соня у бабушки, я одна на этом камне рядом с человеком, которого любила больше всех на свете и которого ненавидела больше всех на свете, и это, оказывается, одно и то же. Знаете, что самое поганое в тридцать восемь? Ты уже вроде похоронила в себе ту девчонку, которая умела прыгать с плиты и верить в «навсегда». Отпела, закопала, поставила крест. Живёшь без неё аккуратно и тихо. И вдруг оказывается, что она не умерла. Она сидела где-то внутри все эти годы, притворялась мёртвой, а сама ждала. Ждала вот этого маяка, этой руки, этого голоса. И теперь она поднимает голову, и мне хочется закричать: ляг обратно, дура, тебя же опять убьют. Я нагнулась, подобрала камешек, бросила вниз. Не долетел до воды. – Дай сюда. – Кирилл присел рядом, взял из моей ладони следующий камешек. Пальцы его на секунду сомкнулись поверх моих. Я не отняла руку. Он это заметил. Замер. И не убрал свою. Мы сидели так, ладонь в ладони, и молчали, и это было страшнее любого разговора. Потому что разговором можно соврать, а вот это, когда рука в руке и никто не отнимает, – этим не соврёшь. Его большой палец медленно прошёл по тыльной стороне моей ладони. Один раз. Туда и обратно. И я вспомнила, что он всегда так делал, тогда, в то лето, когда мы сидели где-нибудь и молчали. Гладил большим пальцем мою руку, и это значило «я рядом». Тело помнило раньше головы. Тело у меня вообще, оказывается, всё помнило, я только притворялась, что забыла. – Алиса. – Голос у него упал почти до шёпота, и от того, как он произнёс моё имя, я забыла, что собиралась держать оборону. – Я тогда не по своей воле. – Что? – Ничего. – Он закрылся опять, я увидела, как захлопнулась дверь. – Долго рассказывать. И незачем уже. – Раз начал – договаривай. – Не сейчас. – А когда? Ещё столько же ждать? Он не ответил. И встал. Отпустил мою руку, поднялся, отряхнул колени. Момент кончился, будто его выключили. А я осталась сидеть с раскрытой ладонью, в которой ещё держалось его тепло, и с этим проклятым «я тогда не по своей воле», которое он бросил и не поднял. Женя как-то сказала про меня: живёшь памятником несбывшимся надеждам. Я тогда огрызнулась. А сейчас сидела под этим маяком и думала: а вдруг я памятник не тому. Вдруг я все эти годы оплакивала не то, что было, а то, чего не поняла. И вот это было по-настоящему невыносимо. Потому что памятник – он хоть знает, кому поставлен. Стоит себе, гордится своим горем. А если окажется, что горе-то было ненастоящее? Что меня не бросали, а я сама поверила, что бросили, и на этой вере построила всю свою погасшую жизнь? Тогда что? Тогда я не памятник. Тогда я просто дура, которая полжизни прожалела себя зря. Лучше уж памятник. У памятника хоть достоинство есть. Я усмехнулась своим мыслям, и усмешка вышла кривая. Мы возвращались молча. Он впереди, я за ним, по той же тропе, где когда-то бежали мокрые и счастливые. У поворота он придержал ветку, чтобы не хлестнула мне по лицу. Придержал и держал, пока я не прошла. Мелочь. А Герман бы отпустил. Я поймала себя на этой мысли и разозлилась. На себя. Нельзя сравнивать. Нельзя оживать. Нельзя опять доверять этому человеку, который один раз уже дал мне поверить в «навсегда», а потом растворился. И ведь главное – я же умная баба. Взрослая, битая, с разводом за плечами, с ребёнком, с работой, где меня боятся поставщики. Я про мужчин всё знаю. Я знаю, что сказки бывают только в книжках, которые я же и продаю пачками через свои магазины. Я себе давно всё объяснила и разложила по полкам. А тут иду за ним по тропе, смотрю в его спину и вся моя раскладка по полкам летит к чёрту. У домика он остановился, будто хотел что-то сказать. Я ждала. – Спокойной ночи. – И он ушёл на свою половину. А я осталась стоять в темноте у крыльца. Поднесла к лицу ту ладонь, которую он держал. От неё ещё шло тепло. Я постояла так с минуту, потом сунула руку в карман, будто там ей будет безопаснее, и пошла к себе.