Глава 21.
— Простите меня ещё раз, — говорю, едва слышно, наблюдая, как медсестра аккуратно накладывает повязку на переносицу Васнецовского. Его лицо перекошено, хоть он и молчит — стиснул зубы, откинулся на спинку стула, глаза смотрят в одну точку.
Из носа у него хлестала кровь всё то время, пока ехали в такси.
Я сидела рядом, с комом в горле, чувствуя, как с каждым ударом колеса по выбоине кровь у него на лице становится всё гуще.
Мне тоже перебинтовали голову, хотя я и говорила, что всё в порядке. "Маленький порез, ничего страшного", — твердила я, но врач только скосил на меня взгляд и позвал медсестру. Теперь бинт жмёт висок, пульсирует под повязкой, как напоминание — не о боли, а о том взгляде. О том, как он смотрел на меня.
Перед глазами всё ещё стоит лицо Ратмира — перекошенное, неузнаваемое, чужое. Без его обычного ледяного хладнокровия, без маски деловой невозмутимости. Только злость. Животная, обжигающая. И глаза… такие, будто он не просто пришёл вернуть меня — а уничтожить.
Кто бы мог подумать, что он взбесится настолько. Он, который всегда держит дистанцию. Он, который до миллиметра просчитывает каждое слово. Он сорвался — из-за меня.
— Забей, детка, — говорит Васнецовский, откидываясь назад, чуть морщась, когда повязка давит на синяк. Голос у него всё ещё спокойный, но чуть охрипший. — Я примерно это и предполагал, когда предложил тебе эту аферу. Зато теперь он к тебе больше не полезет.
Медсестра выходит, за ней закрывается дверь, и в помещении становится неожиданно тихо. В этой тишине его голос звучит особенно отчётливо.
Я киваю, не сразу найдя слова. Грудь стянута, как ремнём. Где-то внутри что-то давит — то ли страх, то ли вина, то ли странное, глупое сожаление.
— Думаете?
А я всё ещё не могу забыть, с каким жаром он рвался ко мне, и как в один миг всё перестало быть игрой.
— Уверен, — отвечает он, с лёгкой усмешкой, словно всё под контролем. — Ну а мы с тобой приступим к написанию моих картин.
— Ваших?.. — я едва выдыхаю, почти не слыша собственного голоса. В горле пересохло. Голова пульсирует под повязкой, будто напоминая, что всё происходящее — не сон, а продолжение кошмара.
— А ты как думала? Что я по доброте душевной решил пережить всё это шоу с кровью и переломанным носом? — он усмехается, морщась, поправляет бинт на переносице. — Я, вообще-то, не мазохист.
Я смотрю на него, сбитая с толку. Всё внутри холодеет.
— Тогда… объясните, — прошу. Слова даются с трудом. Больше всего хочется просто замолчать. Уйти. Раствориться.
Он вздыхает, как человек, которому надо проговорить вслух очевидное.
— Руки у меня уже не те, Алиса. Всё. Сломались. Слишком долго без работы. Без вдохновения. Последняя выставка — пять лет назад. Люди начинают забывать.
— Он делает паузу. Не смотрит на меня, только глядит куда-то мимо, будто сам перед собой признаётся. — А мне нужно вернуться. Громко. Заново. С триумфом. А для этого мне нужен кто-то.
Он поворачивается ко мне, и голос его звучит спокойно. Почти безэмоционально, как деловое предложение:
— Человек. Ну, скажем, раб. Который будет писать за меня. Твоя рука — мой стиль. Ты работаешь, я подписываю. И, естественно, об этом никто не узнаёт.
Я открываю рот, чтобы что-то сказать, но он предупреждающе поднимает руку:
— Не спеши возмущаться. Много я не пишу. Времени у тебя останется — вагон. Я тебя даже на курсы оформлю, в местную художественную школу. Хочешь — подавайся куда угодно. У тебя будет имя. Даже своё. Только под другим авторством.
— Но… — я вдыхаю, не в силах поверить, что это не шутка. — Это же обман.
Он лишь смотрит на меня и пожимает плечами. Как будто ничего страшного не сказал.
— Разумеется, малышка, — отвечает он с лёгкой усмешкой, словно предлагает не сделку, а участие в безобидной авантюре. — Но ты ведь не думаешь всерьёз, что весь мир устроен иначе? Или веришь, что Донцова сама строчит по десять романов в месяц? Всё — игра. У каждого свои призраки за кулисами.
Он поднимается с кушетки, неторопливо, чуть прихрамывая, поправляет воротник на рубашке и продолжает:
— А у тебя будет всё: опыт, моя защита, деньги. А позже — и собственная выставка. При полном моём покровительстве. И заметь, — он смотрит прямо в глаза, — трахаться со мной не нужно.
— Как тебе план?
— Ну… — я отвожу взгляд. В горле ком. А что мне остаётся? Бежать больше некуда.
— Наверное, отличный, — выдыхаю. Слова звучат глухо, как чужие.
Он кивает. Удовлетворён.
— Тогда пошли. Белый цвет вызывает у меня депрессию.
Мы вместе выходим из клиники. Шаги гулко отдаются в пустом коридоре. Я не чувствую пола под ногами — будто проваливаюсь. На улице пахнет пылью и выхлопными газами. Солнце бьёт в глаза, а мне холодно. Настолько холодно, что зябко прижимаю руки к груди, словно пытаюсь склеить себя заново.
А в голове — навязчивый шёпот мысли, от которой не отделаться:
Из одного болота — в другое.
Я не захотела быть чьей-то игрушкой в постели. Но теперь стану чужими руками на холсте. Шлюхой быть отказалась. Теперь — мошенница? Или соучастница? Подпольный дублёр в чужой славе?
Мурашки бегут по спине. Колючие. Противные.
Я представляю, как Васнецовский будет стоять у меня за спиной. Сигарета в зубах, бокал в руке.
Как будет критиковать.
Как скажет: не то, Алиса.
Или хуже: слишком своё.
А потом сотрёт, укажет, где исправить — так, чтобы это стало его. Чтобы стерлось моё.
Я ведь никогда не писала по указке. Только по зову. Только когда внутри что-то рвалось наружу.
А сейчас?
Сейчас — там мрак. Густой, вязкий.
Он липнет к рукам, к горлу, к глазам.
Хочется отмыться. Хочется стереть всё до кожи — но не получается.
Моё новое имя — «никто».
— А раньше вы пользовались услугами? — спрашиваю, повернувшись к нему, но Васнецовский тут же легко, но довольно ощутимо пихает меня локтем. Глаза его скользят в сторону таксиста — выразительно, с лёгким прищуром, мол, не здесь и не сейчас. Как будто это обсуждение интимнее, чем само предложение рисовать за него.
Таксист — пожилой, с потухшим взглядом — не выказывает никакого интереса к нашим репликам. Он не творец, не подслушивающий конфидент. Он просто хочет, чтобы ему хватило денег на бензин, а лампочка на панели, мигающая тревожным оранжевым светом, говорит сама за себя. Ему плевать, кем мы друг другу приходимся — лишь бы сдать сдачу и не встать посреди ночного города.
Мы отдаём ему несколько купюр, и он кивает с благодарностью, даже не пересчитывая. Машина мягко отползает обратно в темноту улицы, а я направляю взгляд в ту сторону, откуда мы приехали.
Смотрю пустые подворотни, вглядываюсь в тени, как будто одна из них способна вырасти, потемнеть и обернуться им. Ратмиром.
И, пройдя ещё несколько шагов по мостовой, сама себе признаюсь: может быть… может быть, я бы даже не была против, если бы он появился.
Пусть бы схватил за руку. Пусть бы зарычал, втянул за плечи.
Пусть бы сорвал с места.
Пусть бы забрал.
Потому что с ним… мне бы хотя бы не пришлось лгать.
Не пришлось бы рисовать по чужой указке.
Только одна инструкция — раздвигать ноги. Честно, прямо, без недомолвок.
Только и всего.
И я не уверена, что это хуже.
Не уверена, что потом я чувствовала бы себя более мерзко, чем сейчас — когда делаю вид, что это мой выбор.
Мы входим в квартиру. Васнецовский первым делом подходит к буфету, достаёт бутылку чего-то янтарного, не глядя срывает пробку и прикладывается, как к спасению. Ни слов. Ни взгляда. Он в своей рутине, в привычном бегстве.
Я иду в свою комнату. Подхожу к окну. За стеклом — тёмный канал. Одинокий катер режет воду, как чья-то мысль: упрямая, уводящая куда-то вдаль. Свет от него трясётся в чёрной воде, расплывается и исчезает.
Я включаю лампу. Свет тусклый, жёлтый. Как будто сам не верит, что может осветить хоть что-то в этой комнате. Вытаскиваю мольберт, краски, кисти. Делаю это медленно, почти как ритуал. Потому что спать всё равно не смогу.
Мне нужно нанести несколько мазков. Просто чтобы выплеснуть разочарование и боль. Чтобы зафиксировать это состояние, прежде чем оно порвёт меня изнутри.
Чтобы хоть что-то выглядело честным.
Я не думаю. Я просто держу кисть.
И рисую.
Мрак.
Вязкий, как густая смола.
С еле уловимыми контурами надежды.
Потому что если я не вылью это сейчас на холст — я завою. В голос. В этой комнате. В этой жизни. В этой чёрной полосе, которая, кажется, уже не заканчивается, а становится нормой.
Я заканчиваю только когда глаза окончательно слипаются. Последние мазки ложатся на холст уже вслепую, почти наощупь. Свет в комнате тускнеет, воздух тяжелеет, а усталость становится вязкой, как патока. Я стелю себе на пол какую-то старую тряпку — кажется, это когда-то было покрывалом — и падаю почти без чувств. Тело гудит, и единственное, чего оно жаждет — провалиться в сон. Без снов. Без воспоминаний. Без лиц.
Наутро меня будит солнце.
Без штор оно лупит прямо в лицо, беспощадное, ослепляющее, как фонарь в допросной. Я жмурюсь, морщусь, натягиваю угол тряпки на голову, но поздно — сознание уже проснулось.
Поднимаюсь, и первое, что чувствую — это затекшие мышцы и сухость во рту. Второе — пыль. Она висит в воздухе целым полком, хороводит в лучах света. Кажется, здесь никто не открывал окна с прошлого лета.
Я медленно встаю, делая несколько неловких шагов по полу, устланному пыльными пятнами, и выглядываю из комнаты. В нос тут же бьёт запах — терпкий, тяжёлый, с привкусом вчерашнего алкоголя и чего-то тухлого.
И ещё — храп. Он разносится по коридору, заполняет углы, как раскат грома. Смешной, невыносимый и отчего-то до ужаса правдивый.
Я крадусь в ванную, осторожно, чтобы не потревожить ничей покой, и закрываю за собой дверь. Умываюсь холодной водой — она тугая, с металлическим привкусом, но хоть немного проясняет голову. Волосы встают дыбом. Лицо всё ещё помятое. Растасканное.
Возвращаюсь к себе и подхожу к мольберту.
Картину, которую начала накануне, можно пока назвать лишь наброском, но в ней уже есть что-то. Пожалуй, за несколько дней я смогу сделать из этого полноценную работу. Если, конечно, не сойду с ума раньше.
Но пока — хочется вернуть помещению хотя бы видимость человеческого жилья.
Пусть будет грязно в душе, но вокруг меня должно быть чисто.
Я быстро собираюсь, перекидываю сумку через плечо и выхожу. Сначала — в салон связи. Покупаю новый телефон.
Потом — в хозяйственный магазин.
Беру всё по списку, который придумала на ходу: мусорные пакеты, перчатки, швабры, тряпки, порошки, отбеливатель, несколько губок. Ещё ведро. И освежитель воздуха — самый едкий, цитрусовый, чтобы перебить запах старости.
Ничего этого я не нашла у Васнецовского. Хотя… странно. У него ведь явно кто-то убирался. Кто-то до меня.
Он так и не ответил на вопрос, был ли кто – то, кто согласился на эту работу.